Страница:
Гульба шла вразвал. Все полугодовое жалованье пошло за четыре часа разгула. К одиннадцати часам они все были уже пьяны и с налитыми кровью глазами несвязно кричали, сами не зная что. У каждого на коленях сидела девка. Кто пел, кто кричал, кто стучал кулаком по столу, кто лил себе в глотку вино. Селестин Дюкло сидел среди товарищей. Верхом у него на колонке сидела крупная, толстая, краснощекая девка. Он выпил не меньше других, но не был еще совсем пьян; у него в голове бродили кое-какие мысли. Он разнежился и искал, о чем бы заговорить с своею подругой. Но мысли приходили ему и тотчас же уходили, и он никак не мог поймать их, вспомнить и высказать.
Он смеялся и говорил:
— Так, так-то… так-то… И давно уж ты здесь?
— Шесть месяцев, — отвечала девка.
Он кивнул головой, как будто одобрил ее за это.
— Ну что же, и хорошо тебе?
Она подумала.
— Привыкла, — сказала она. — Надо же как-нибудь. Все же лучше, чем в прислугах или прачках.
Он одобрительно кивнул головой, как будто и за это он одобрял ее.
— И ты не здешняя?
Она покачала головой в знак того, что не здешняя.
— Дальняя?
Она кивнула.
— А откуда?
Она подумала, как будто припомнила.
— Из Перпиньяна я, — проговорила она.
— Так, так, — проговорил он и замолчал.
— А ты что же, моряк? — спросила теперь она.
— Да, моряки мы.
— Что ж, далеко были?
— Да не близко. Всего насмотрелись.
— Пожалуй, и вокруг света ездили?
— Не то что раз, чуть не два раза объехали.
Она как будто раздумывала, припоминая что-то.
— Я чай, много встречали кораблей? — сказала она.
— А то как же.
— Не попадалась вам «Богородица-Ветров»? Такой корабль есть.
Он удивился, что она назвала его корабль, и вздумал пошутить.
— Как же, на прошлой неделе встретили.
— Правду, в самом деле? — спросила она и побледнела.
— Правду.
— Не врешь?
— Ей-богу, — побожился он.
— Ну, а не видал ты там Селестина Дюкло? — спросила она.
— Селестина Дюкло? — повторил он и удивился и испугался даже. Откуда могла она знать его имя?
— А его разве знаешь? — спросил он.
Видно было, что и она чего-то испугалась.
— Нет, не я, а женщина тут одна его знает.
— Какая женщина? Из этого дома?
— Нет, тут поблизости.
— Где же поблизости?
— Да недалеко.
— Кто же она такая?
— Да просто женщина, такая же, как я.
— А зачем же он ей нужен?
— Почем же я знаю. Может, землячка его.
Они пытливо смотрели прямо в глаза друг другу.
— Хотелось бы мне повидаться с этой женщиной, — сказал он.
— А зачем? Сказать что хочешь?
— Сказать…
— Что сказать?
— Сказать, что видел Селестина Дюкло.
— А ты видел Селестина Дюкло? И жив он, здоров?
— Здоров. А что?
Она замолчала, опять собираясь с мыслями, и потом тихо сказала:
— А куда же идет «Богородица-Ветров»?
— Куда? В Марсель.
— Правду?! — вскрикнула она.
— Правду.
— И ты знаешь Дюкло?
— Да ведь сказал, что знаю.
Она подумала.
— Так, так. Это хорошо, — тихонько сказала она.
— Да зачем он тебе?
— А коли увидишь его, ты ему скажи… Нет, не надо.
— Да что?
— Нет, ничего.
Он смотрел на нее и тревожился все больше и больше.
— Да ты-то знаешь его? — спросил он.
— Нет, не знаю.
— Так зачем же он тебе?
Она, не отвечая, вдруг вскочила и побежала к конторке, за которой сидела хозяйка, взяла лимон, разрезала его, надавила соку в стакан, потом налила туда воды и подала Селестину.
— На, выпей-ка, — сказала она и села, как и прежде сидела, ему на колени.
— Это зачем? — спросил он, взяв от нее стакан.
— Чтоб хмель прошел. Потом скажу. Пей.
Он выпил и утер рукавом губы.
— Ну, говори, я слушаю.
— Да ты не скажешь ему, что меня видел, не скажешь, от кого слышал то, что скажу?
— Ну хорошо, не скажу.
— Побожись!
Он побожился.
— Ей-богу?
— Ей-богу.
— Так ты ему скажи, что его отец умер и мать померла, брат тоже помер. Горячка была. В один месяц все трое померли.
Дюкло почувствовал, что вся кровь его стеснилась у сердца. Несколько минут просидел он молча, не зная, что сказать, потом выговорил:
— И ты верно знаешь?
— Верно.
— Кто ж тебе сказал?
Она положила руки ему на плечи и посмотрела прямо в глаза.
— Побожись, что не разболтаешь.
— Ну, побожился. Ей-богу.
— Я сестра ему.
— Франсуаза! — вскрикнул он.
Она пристально посмотрела на него и тихо-тихо пошевелила губами, почти не выпуская слов:
— Так это ты, Селестин!!
Они не шевелились, замерли, как были, смотря в глаза друг другу.
А вокруг них остальные орали пьяными голосами. Звон стаканов, стук ладонями и каблуками и пронзительный визг женщин перемешивались с гамом песен.
— Как же это так? — тихо, так тихо, что даже она едва-едва разобрала его слова, проговорил он.
Глаза ее вдруг налились слезами.
— Да так, померли. Все трое в один месяц, — продолжала она. — Что ж мне было делать? Осталась я одна. В аптеку да к доктору, за похороны троих… продала, что было вещей, расплатилась и осталась в чем была. Поступила в прислуги к барину Кашо… помнишь, хромой такой? Мне только что пятнадцать лет минуло, мне ведь и четырнадцати еще не было, когда ты-то уехал. С ним согрешила… Дура ведь наша сестра. Потом в няньки поступила к нотариусу, он тоже. Сначала взял на содержание, жила на квартире. Да недолго. Бросил он меня, я три дня не евши жила, никто не берет, и поступила вот сюда, как и прочие.
Она говорила, и слезы ручьем текли у ней из глаз, из носа, мочили щеки и вливались в рот.
— Что ж это мы наделали! — проговорил он.
— Я думала, и ты тоже умер, — сказала она сквозь слезы. — Разве это от меня, — прошептала она.
— Как же ты меня не узнала? — так же шепотом сказал он.
— Я не знаю, я не виновата, — продолжала она и еще пуще заплакала.
— Разве я мог узнать тебя? Разве ты такая была, когда я уехал? Ты-то как не узнала?
Она с отчаянием махнула рукой.
— Ах! я их столько, этих мужчин, вижу, что они мне все на одно лицо.
Сердце его сжималось так больно и так сильно, что ему хотелось кричать и реветь, как маленькому мальчику, когда его бьют.
Он поднялся, отстранил ее от себя и, схватив своими большими матросскими лапами ее голову, пристально стал вглядываться в ее лицо.
Мало-помалу он узнал в ней, наконец, ту маленькую, тоненькую и веселенькую девочку, которую он оставил дома с теми, кому она закрыла глаза.
— Да, ты Франсуаза! сестра! — проговорил он, И вдруг рыдания, тяжелые рыдания мужчины, похожие на икоту пьяницы, поднялись в его горле. Он отпустил ее голову, ударил по столу так, что стаканы опрокинулись и разлетелись вдребезги, и закричал диким голосом.
Товарищи его обратились к нему и уставились на него.
— Вишь, как надулся, — сказал один.
— Будет орать-то, — сказал другой.
— Эй! Дюкло! Что орешь? Идем опять наверх, — сказал третий, одной рукой дергая Селестина за рукав, а другой обнимая свою хохотавшую, раскрасневшуюся, с блестящими черными глазами подругу в шелковом розовом открытом лифе.
Дюкло вдруг замолк и, затаив дыхание, уставился на товарищей. Потом с тем странным и решительным выражением, с которым, бывало, вступал в драку, он, шатаясь, подошел к матросу, обнимавшему девку, и ударил рукой между им и девкой, разделяя их.
— Прочь! разве не видишь, она сестра тебе! Все они кому-нибудь да сестры. Вот и эта, сестра Франсуаза. Ха-ха-ха-ха!.. — зарыдал он рыданиями, похожими на хохот, и он зашатался, поднял руки и грянулся лицом на пол, и стал кататься по полу, колотясь о него и руками и ногами, хрипя, как умирающий.
— Надо его уложить спать, — сказал один из товарищей, — а то как бы на улице не засадили его.
И они подняли Селестина и втащили наверх в комнату Франсуазы и уложили его на ее постель.
Дорого стоит
Карма
[16]
Он смеялся и говорил:
— Так, так-то… так-то… И давно уж ты здесь?
— Шесть месяцев, — отвечала девка.
Он кивнул головой, как будто одобрил ее за это.
— Ну что же, и хорошо тебе?
Она подумала.
— Привыкла, — сказала она. — Надо же как-нибудь. Все же лучше, чем в прислугах или прачках.
Он одобрительно кивнул головой, как будто и за это он одобрял ее.
— И ты не здешняя?
Она покачала головой в знак того, что не здешняя.
— Дальняя?
Она кивнула.
— А откуда?
Она подумала, как будто припомнила.
— Из Перпиньяна я, — проговорила она.
— Так, так, — проговорил он и замолчал.
— А ты что же, моряк? — спросила теперь она.
— Да, моряки мы.
— Что ж, далеко были?
— Да не близко. Всего насмотрелись.
— Пожалуй, и вокруг света ездили?
— Не то что раз, чуть не два раза объехали.
Она как будто раздумывала, припоминая что-то.
— Я чай, много встречали кораблей? — сказала она.
— А то как же.
— Не попадалась вам «Богородица-Ветров»? Такой корабль есть.
Он удивился, что она назвала его корабль, и вздумал пошутить.
— Как же, на прошлой неделе встретили.
— Правду, в самом деле? — спросила она и побледнела.
— Правду.
— Не врешь?
— Ей-богу, — побожился он.
— Ну, а не видал ты там Селестина Дюкло? — спросила она.
— Селестина Дюкло? — повторил он и удивился и испугался даже. Откуда могла она знать его имя?
— А его разве знаешь? — спросил он.
Видно было, что и она чего-то испугалась.
— Нет, не я, а женщина тут одна его знает.
— Какая женщина? Из этого дома?
— Нет, тут поблизости.
— Где же поблизости?
— Да недалеко.
— Кто же она такая?
— Да просто женщина, такая же, как я.
— А зачем же он ей нужен?
— Почем же я знаю. Может, землячка его.
Они пытливо смотрели прямо в глаза друг другу.
— Хотелось бы мне повидаться с этой женщиной, — сказал он.
— А зачем? Сказать что хочешь?
— Сказать…
— Что сказать?
— Сказать, что видел Селестина Дюкло.
— А ты видел Селестина Дюкло? И жив он, здоров?
— Здоров. А что?
Она замолчала, опять собираясь с мыслями, и потом тихо сказала:
— А куда же идет «Богородица-Ветров»?
— Куда? В Марсель.
— Правду?! — вскрикнула она.
— Правду.
— И ты знаешь Дюкло?
— Да ведь сказал, что знаю.
Она подумала.
— Так, так. Это хорошо, — тихонько сказала она.
— Да зачем он тебе?
— А коли увидишь его, ты ему скажи… Нет, не надо.
— Да что?
— Нет, ничего.
Он смотрел на нее и тревожился все больше и больше.
— Да ты-то знаешь его? — спросил он.
— Нет, не знаю.
— Так зачем же он тебе?
Она, не отвечая, вдруг вскочила и побежала к конторке, за которой сидела хозяйка, взяла лимон, разрезала его, надавила соку в стакан, потом налила туда воды и подала Селестину.
— На, выпей-ка, — сказала она и села, как и прежде сидела, ему на колени.
— Это зачем? — спросил он, взяв от нее стакан.
— Чтоб хмель прошел. Потом скажу. Пей.
Он выпил и утер рукавом губы.
— Ну, говори, я слушаю.
— Да ты не скажешь ему, что меня видел, не скажешь, от кого слышал то, что скажу?
— Ну хорошо, не скажу.
— Побожись!
Он побожился.
— Ей-богу?
— Ей-богу.
— Так ты ему скажи, что его отец умер и мать померла, брат тоже помер. Горячка была. В один месяц все трое померли.
Дюкло почувствовал, что вся кровь его стеснилась у сердца. Несколько минут просидел он молча, не зная, что сказать, потом выговорил:
— И ты верно знаешь?
— Верно.
— Кто ж тебе сказал?
Она положила руки ему на плечи и посмотрела прямо в глаза.
— Побожись, что не разболтаешь.
— Ну, побожился. Ей-богу.
— Я сестра ему.
— Франсуаза! — вскрикнул он.
Она пристально посмотрела на него и тихо-тихо пошевелила губами, почти не выпуская слов:
— Так это ты, Селестин!!
Они не шевелились, замерли, как были, смотря в глаза друг другу.
А вокруг них остальные орали пьяными голосами. Звон стаканов, стук ладонями и каблуками и пронзительный визг женщин перемешивались с гамом песен.
— Как же это так? — тихо, так тихо, что даже она едва-едва разобрала его слова, проговорил он.
Глаза ее вдруг налились слезами.
— Да так, померли. Все трое в один месяц, — продолжала она. — Что ж мне было делать? Осталась я одна. В аптеку да к доктору, за похороны троих… продала, что было вещей, расплатилась и осталась в чем была. Поступила в прислуги к барину Кашо… помнишь, хромой такой? Мне только что пятнадцать лет минуло, мне ведь и четырнадцати еще не было, когда ты-то уехал. С ним согрешила… Дура ведь наша сестра. Потом в няньки поступила к нотариусу, он тоже. Сначала взял на содержание, жила на квартире. Да недолго. Бросил он меня, я три дня не евши жила, никто не берет, и поступила вот сюда, как и прочие.
Она говорила, и слезы ручьем текли у ней из глаз, из носа, мочили щеки и вливались в рот.
— Что ж это мы наделали! — проговорил он.
— Я думала, и ты тоже умер, — сказала она сквозь слезы. — Разве это от меня, — прошептала она.
— Как же ты меня не узнала? — так же шепотом сказал он.
— Я не знаю, я не виновата, — продолжала она и еще пуще заплакала.
— Разве я мог узнать тебя? Разве ты такая была, когда я уехал? Ты-то как не узнала?
Она с отчаянием махнула рукой.
— Ах! я их столько, этих мужчин, вижу, что они мне все на одно лицо.
Сердце его сжималось так больно и так сильно, что ему хотелось кричать и реветь, как маленькому мальчику, когда его бьют.
Он поднялся, отстранил ее от себя и, схватив своими большими матросскими лапами ее голову, пристально стал вглядываться в ее лицо.
Мало-помалу он узнал в ней, наконец, ту маленькую, тоненькую и веселенькую девочку, которую он оставил дома с теми, кому она закрыла глаза.
— Да, ты Франсуаза! сестра! — проговорил он, И вдруг рыдания, тяжелые рыдания мужчины, похожие на икоту пьяницы, поднялись в его горле. Он отпустил ее голову, ударил по столу так, что стаканы опрокинулись и разлетелись вдребезги, и закричал диким голосом.
Товарищи его обратились к нему и уставились на него.
— Вишь, как надулся, — сказал один.
— Будет орать-то, — сказал другой.
— Эй! Дюкло! Что орешь? Идем опять наверх, — сказал третий, одной рукой дергая Селестина за рукав, а другой обнимая свою хохотавшую, раскрасневшуюся, с блестящими черными глазами подругу в шелковом розовом открытом лифе.
Дюкло вдруг замолк и, затаив дыхание, уставился на товарищей. Потом с тем странным и решительным выражением, с которым, бывало, вступал в драку, он, шатаясь, подошел к матросу, обнимавшему девку, и ударил рукой между им и девкой, разделяя их.
— Прочь! разве не видишь, она сестра тебе! Все они кому-нибудь да сестры. Вот и эта, сестра Франсуаза. Ха-ха-ха-ха!.. — зарыдал он рыданиями, похожими на хохот, и он зашатался, поднял руки и грянулся лицом на пол, и стал кататься по полу, колотясь о него и руками и ногами, хрипя, как умирающий.
— Надо его уложить спать, — сказал один из товарищей, — а то как бы на улице не засадили его.
И они подняли Селестина и втащили наверх в комнату Франсуазы и уложили его на ее постель.
Дорого стоит
(Быль)
Есть между Францией и Италией, на берегу Средиземного моря, маленькое, крошечное царство. Называется это царство Монако. В царстве этом жителей меньше, чем в большом селе, всего семь тысяч, а земли столько, что не хватит по десятине на душу. Но царек в царстве есть настоящий. Есть у этого царька и дворец, и придворные, и министры, и архиереи, и генералы, и войско.
Немного войска, всего шестьдесят человек, но все-таки войско. Доходов у царька мало. Налог есть, как и везде, и на табак, и на вино, и на водку, и подушные; и хоть пьют и курят, но народа мало, и нечем бы царьку кормить своих придворных и чиновников и самому прокормиться, кабы не было у него особого дохода. А особый доход у него в царстве с игорного заведения — рулетки. Люди играют, проигрывают, выигрывают, а содержателю всегда барыш. А с дохода содержатель царьку платит большие деньги. А большие деньги потому платит, что осталось такое игорное заведение теперь только одно во всей Европе. Прежде были также игорные заведения у маленьких немецких князьков, но их лет десять тому назад запретили. А запретили за то, что от игорных заведений много бед бывало. Приедет какой-нибудь, начнет играть, зарвется, спустит все, что есть, и даже чужие деньги, а потом с горя либо топится, либо стреляется. Немцы своим князькам запретили, а монакскому царьку запретить некому: у него одного осталось.
И с тех пор все охотники поиграть к нему едут, у него проигрываются, а ему барыш. От трудов праведных не наживешь палат каменных. Знает и монакский царек, что дело это скверное, да как же быть-то? Жить надо. Ведь и с водки и с табаку кормиться не лучше. Так и живет этот царек, царствует, денежки огребает и ведет у себя во дворце все порядки, как у настоящих больших королей. Так же коронуется и выходы делает, и награды раздает, и казнит, и милует, и так же у него парады, и советы, и законы, и суды. Все как и у настоящих королей. Одно — что все маленькое.
И вот случилось раз, лет пять тому назад, у королька этого в царстве смертоубийство. Народ в царстве смирный, и прежде таких дел не бывало. Собрались судьи, всё честь честью, стали судить, всё как должно. И судьи, и прокуроры, и присяжные, и адвокаты. Судили, судили и присудили по закону отрубить преступнику голову. Хорошо. Представили королю. Прочел король приговор, утвердил. Казнить так казнить. Одна беда: нет у них в царстве ни гильотины, чтоб голову рубить, ни палача. Подумали, подумали министры и решили написать французскому правительству запрос: могут ли французы выслать им на время машину и мастера, чтобы отсечь преступнику голову, и, если можно, чтоб уведомили, сколько понадобится на это дело расходов. Послали бумагу. Через неделю получают ответ: прислать машину и палача можно, расходу за все шестнадцать тысяч франков. Доложили царьку. Подумал, подумал царек — шестнадцать тысяч франков! «Не стоит, говорит, негодяй этих денег. Нельзя ли как подешевле? А то шестнадцать тысяч франков — ведь это значит по два франка с лишком налога наложить на каждого жителя. Тяжело покажется. Как бы не взбунтовались». Собрали совет — как делу помочь? Решили послать с тем же к итальянскому королю. Французское правительство — республика, царей не уважает, а король итальянский все-таки свой брат, авось дешевле возьмет. Написали; получают скоро ответ. Пишет итальянское правительство, что и машину и мастера они пришлют с удовольствием. А что стоить все со всем, с проездом, будет двенадцать тысяч франков. Дешевле, а все дорого. Опять не стоит мерзавец денег таких. Выходит, опять без малого по два франка на человека надо накладывать. Опять собрался совет. Думали, думали — нельзя ли как подешевле? Не возьмется ли из солдат кто по-домашнему отрубить голову? Позвали генерала. «Что, не найдется ли солдат какой, чтобы отрубить голову? Все равно ведь на войне убивают. Солдат на то ведь и готовят». Поговорил генерал с солдатами— не возьмется ли кто? Не взялись солдаты. «Нет, говорят, мы этого не умеем и не учились».
Как быть? Опять думали, думали, собрали комитет, комиссию, подкомиссию. Передумали. Надо, говорят, смертную казнь заменить тюрьмой вечной. И милосердие покажет царь, и расходов меньше. Согласился царек, и так и решили. Одно горе — такой тюрьмы особенной нет, чтобы запереть на вечное время. Есть кутузки, так, легонькие, куда на время сажают, а прочной тюрьмы, чтобы навечно запереть, — нет такой. Ну, все-таки приискали помещение. Посадили молодца. Приставили сторожа.
Сторож и караулит и за едой для преступника на кухню во дворец ходит. Сидит так молодец шесть месяцев, сидит год. Стал царек сверять в конце года расходы и приходы, видит: на содержанье преступника новый расход, да и не малый. Сторож особый да пища. В год шестьсот франков обошлось. А малый молодой, здоровый, пожалуй, лет пятьдесят проживет. Сочти-ка, во что станет. Расход большой. Нельзя так. Позвал царек министров: «Придумайте, говорит, как бы нам с этим негодяем подешевле разделаться. А то он нам так дорого станет». Собрались министры, думали, думали. Один и говорит: «Вот что, господа, — по-моему, отставить сторожа». А другой говорит: «Да ведь он уйдет». — «А уйдет, и пес с ним». Доложили царьку. Согласился и царь. Отставили сторожа. Смотрят, что будет. Только видят: пришло время обедать, вышел преступник, поискал сторожа, не нашел и пошел на кухню королевскую себе за обедом. Забрал, что дали, вернулся в тюрьму, запер за собой дверь и сидит. Назавтра то же. За пищей себе ходит, а уходить — не уходит. Как быть? Подумали. Надо, говорят, ему прямо сказать, что не нужен он нам. Пускай уходит. Хорошо. Призывает его к себе министр юстиции и говорит: «Отчего вы, говорит, не уходите? Сторожа при вас нет. Можете свободно уйти, и царь не обидится». — «Царь-то, говорит, не обидится, да мне-то идти некуда. Куда я пойду? Вы меня приговором осрамили, меня никто не возьмет теперь, я от всех дел отстал. Вы, говорит, со мной неправильно поступаете. Так делать не годится. Ну, приговорили вы меня к смертной казни, хорошо. Надо было вам меня казнить, вы не казнили. Это раз. Я не стал спорить. Потом приговорили вы меня к вечной тюрьме и сторожа приставили, чтоб он мне пищу носил, потом отняли у меня сторожа. Это два. Опять я не стал спорить. Сам ходил за едой. Теперь вы говорите: уходи. Нет вы как хотите, а я никуда не пойду».
Как быть? Собрали опять совет. Что делать? Не уходит. Подумали, подумали. Надо ему пенсион назначить. Без этого не отделаешься от него. Доложили царьку. «Нечего делать, говорит, хоть как-нибудь с ним разделаться». Назначили ему шестьсот франков, объявили ему, «Ну, пожалуй, говорит, если будете верно платить, пожалуй, уйду».
Так и порешили. Получил он треть вперед, простился со всеми и выехал из владений царька. Всего четверть часа езды по железной дороге. Выехал, поселился поблизости, купил землицы, развел огород, садик и живет припеваючи. Ездит в сроки получать пенсион. Получит, зайдет в игорный, поставит франка два-три, иногда выиграет, иногда проиграет и едет к себе домой. Живет смирно, хорошо.
Хорошо, что грех случился с ним не там, где не жалеют расходов ни на то, чтобы отрубить голову человеку, ни на вечные тюрьмы.
Немного войска, всего шестьдесят человек, но все-таки войско. Доходов у царька мало. Налог есть, как и везде, и на табак, и на вино, и на водку, и подушные; и хоть пьют и курят, но народа мало, и нечем бы царьку кормить своих придворных и чиновников и самому прокормиться, кабы не было у него особого дохода. А особый доход у него в царстве с игорного заведения — рулетки. Люди играют, проигрывают, выигрывают, а содержателю всегда барыш. А с дохода содержатель царьку платит большие деньги. А большие деньги потому платит, что осталось такое игорное заведение теперь только одно во всей Европе. Прежде были также игорные заведения у маленьких немецких князьков, но их лет десять тому назад запретили. А запретили за то, что от игорных заведений много бед бывало. Приедет какой-нибудь, начнет играть, зарвется, спустит все, что есть, и даже чужие деньги, а потом с горя либо топится, либо стреляется. Немцы своим князькам запретили, а монакскому царьку запретить некому: у него одного осталось.
И с тех пор все охотники поиграть к нему едут, у него проигрываются, а ему барыш. От трудов праведных не наживешь палат каменных. Знает и монакский царек, что дело это скверное, да как же быть-то? Жить надо. Ведь и с водки и с табаку кормиться не лучше. Так и живет этот царек, царствует, денежки огребает и ведет у себя во дворце все порядки, как у настоящих больших королей. Так же коронуется и выходы делает, и награды раздает, и казнит, и милует, и так же у него парады, и советы, и законы, и суды. Все как и у настоящих королей. Одно — что все маленькое.
И вот случилось раз, лет пять тому назад, у королька этого в царстве смертоубийство. Народ в царстве смирный, и прежде таких дел не бывало. Собрались судьи, всё честь честью, стали судить, всё как должно. И судьи, и прокуроры, и присяжные, и адвокаты. Судили, судили и присудили по закону отрубить преступнику голову. Хорошо. Представили королю. Прочел король приговор, утвердил. Казнить так казнить. Одна беда: нет у них в царстве ни гильотины, чтоб голову рубить, ни палача. Подумали, подумали министры и решили написать французскому правительству запрос: могут ли французы выслать им на время машину и мастера, чтобы отсечь преступнику голову, и, если можно, чтоб уведомили, сколько понадобится на это дело расходов. Послали бумагу. Через неделю получают ответ: прислать машину и палача можно, расходу за все шестнадцать тысяч франков. Доложили царьку. Подумал, подумал царек — шестнадцать тысяч франков! «Не стоит, говорит, негодяй этих денег. Нельзя ли как подешевле? А то шестнадцать тысяч франков — ведь это значит по два франка с лишком налога наложить на каждого жителя. Тяжело покажется. Как бы не взбунтовались». Собрали совет — как делу помочь? Решили послать с тем же к итальянскому королю. Французское правительство — республика, царей не уважает, а король итальянский все-таки свой брат, авось дешевле возьмет. Написали; получают скоро ответ. Пишет итальянское правительство, что и машину и мастера они пришлют с удовольствием. А что стоить все со всем, с проездом, будет двенадцать тысяч франков. Дешевле, а все дорого. Опять не стоит мерзавец денег таких. Выходит, опять без малого по два франка на человека надо накладывать. Опять собрался совет. Думали, думали — нельзя ли как подешевле? Не возьмется ли из солдат кто по-домашнему отрубить голову? Позвали генерала. «Что, не найдется ли солдат какой, чтобы отрубить голову? Все равно ведь на войне убивают. Солдат на то ведь и готовят». Поговорил генерал с солдатами— не возьмется ли кто? Не взялись солдаты. «Нет, говорят, мы этого не умеем и не учились».
Как быть? Опять думали, думали, собрали комитет, комиссию, подкомиссию. Передумали. Надо, говорят, смертную казнь заменить тюрьмой вечной. И милосердие покажет царь, и расходов меньше. Согласился царек, и так и решили. Одно горе — такой тюрьмы особенной нет, чтобы запереть на вечное время. Есть кутузки, так, легонькие, куда на время сажают, а прочной тюрьмы, чтобы навечно запереть, — нет такой. Ну, все-таки приискали помещение. Посадили молодца. Приставили сторожа.
Сторож и караулит и за едой для преступника на кухню во дворец ходит. Сидит так молодец шесть месяцев, сидит год. Стал царек сверять в конце года расходы и приходы, видит: на содержанье преступника новый расход, да и не малый. Сторож особый да пища. В год шестьсот франков обошлось. А малый молодой, здоровый, пожалуй, лет пятьдесят проживет. Сочти-ка, во что станет. Расход большой. Нельзя так. Позвал царек министров: «Придумайте, говорит, как бы нам с этим негодяем подешевле разделаться. А то он нам так дорого станет». Собрались министры, думали, думали. Один и говорит: «Вот что, господа, — по-моему, отставить сторожа». А другой говорит: «Да ведь он уйдет». — «А уйдет, и пес с ним». Доложили царьку. Согласился и царь. Отставили сторожа. Смотрят, что будет. Только видят: пришло время обедать, вышел преступник, поискал сторожа, не нашел и пошел на кухню королевскую себе за обедом. Забрал, что дали, вернулся в тюрьму, запер за собой дверь и сидит. Назавтра то же. За пищей себе ходит, а уходить — не уходит. Как быть? Подумали. Надо, говорят, ему прямо сказать, что не нужен он нам. Пускай уходит. Хорошо. Призывает его к себе министр юстиции и говорит: «Отчего вы, говорит, не уходите? Сторожа при вас нет. Можете свободно уйти, и царь не обидится». — «Царь-то, говорит, не обидится, да мне-то идти некуда. Куда я пойду? Вы меня приговором осрамили, меня никто не возьмет теперь, я от всех дел отстал. Вы, говорит, со мной неправильно поступаете. Так делать не годится. Ну, приговорили вы меня к смертной казни, хорошо. Надо было вам меня казнить, вы не казнили. Это раз. Я не стал спорить. Потом приговорили вы меня к вечной тюрьме и сторожа приставили, чтоб он мне пищу носил, потом отняли у меня сторожа. Это два. Опять я не стал спорить. Сам ходил за едой. Теперь вы говорите: уходи. Нет вы как хотите, а я никуда не пойду».
Как быть? Собрали опять совет. Что делать? Не уходит. Подумали, подумали. Надо ему пенсион назначить. Без этого не отделаешься от него. Доложили царьку. «Нечего делать, говорит, хоть как-нибудь с ним разделаться». Назначили ему шестьсот франков, объявили ему, «Ну, пожалуй, говорит, если будете верно платить, пожалуй, уйду».
Так и порешили. Получил он треть вперед, простился со всеми и выехал из владений царька. Всего четверть часа езды по железной дороге. Выехал, поселился поблизости, купил землицы, развел огород, садик и живет припеваючи. Ездит в сроки получать пенсион. Получит, зайдет в игорный, поставит франка два-три, иногда выиграет, иногда проиграет и едет к себе домой. Живет смирно, хорошо.
Хорошо, что грех случился с ним не там, где не жалеют расходов ни на то, чтобы отрубить голову человеку, ни на вечные тюрьмы.
Карма
[16]
Посылаю вам переведенную мною из американского журнала «Open Court» буддийскую сказочку под заглавием «Карма». Сказочка эта очень понравилась мне и своей наивностью, и своей глубиной. Особенно хорошо в ней разъяснение той, часто с разных сторон в последнее время затемняемой истины, что избавление от зла и приобретешь блага добывается только своим усилием, что нет и не может быть такого приспособления, посредством которого, помимо своего личного усилия, достигалось бы свое или общее благо. Разъяснение это в особенности хорошо тем, что тут же показывается и то, что благо отдельного человека только тогда истинное благо, когда оно благо общее. Как только разбойник, вылезавший из ада, пожелал блага себе одному, так его благо перестало быть благом, и он оборвался. Сказочка эта как бы с новой стороны освещает две основные, открытые христианством, истины: о том, что жизнь только в отречении от личности — кто погубит душу, тот обретет ее, — и что благо людей только в их единении с богом и через бога между собою: «Как ты во мне и я в тебе, так и они да будут в нас едино…» Иоан. XVII, 21.
Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения ее всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация.
P. S. Письмо это для печати.
Л. Толстой.
Панду, богатый ювелир браминской касты, ехал с своим слугой в Бенарес. Догнав по пути монаха почтенного вида, который шел по тому же направлению, он подумал сам с собой: «Этот монах имеет благородный и святой вид. Общение с добрыми людьми приносит счастье; если он также идет в Бенарес, я приглашу его ехать со мной в моей колеснице». И, поклонившись монаху, он спросил его, куда он идет, и, узнав, что монах, имя которого было Нарада, идет также в Бенарес, он пригласил его в свою колесницу.
— Благодарю вас за вашу доброту, — сказал монах брамину, — я, действительно, измучен продолжительным путешествием. Не имея собственности, я не могу вознаградить вас деньгами, но может случиться, что я буду в состоянии воздать вам каким-либо духовным сокровищем из богатства знания, которое я приобрел, следуя учению Сакия Муни, блаженного великого Будды, учителя человечества.
Они поехали вместе в. колеснице, и Панду дорогою слушал с удовольствием поучительные речи Нарада. Проехав один час, они подъехали к месту, где дорога была размыта с обеих сторон и телега земледельца с сломанным колесом загораживала путь.
Девала, владетель телеги, ехал в Бенарес, чтобы продать свой рис, и торопился поспеть до зари следующего утра. Если бы он опоздал днем, покупатели риса могли уже уехать из города, скупив нужное им количество риса.
Когда ювелир увидал, что он не может продолжать путь, если телега земледельца не будет сдвинута, он рассердился и приказал Магадуте, рабу своему, сдвинуть телегу в сторону, так, чтобы колесница могла проехать. Земледелец противился, потому что воз его лежал так близко к обрыву, что мог рассыпаться, если его тронуть, но брамин не хотел слушать земледельца и приказал своему слуге сбросить воз с рисом. Магадута, необыкновенно сильный человек, находивший удовольствие в оскорблении людей, повиновался, прежде чем монах мог вступиться, и сбросил воз. Когда Панду проехал и хотел продолжать свой путь, монах выскочил из его колесницы и сказал:
— Извините меня, господин, за то, что я покидаю вас. Благодарю вас за то, что вы по своей доброте позволили мне проехать один час в вашей колеснице. Я был измучен, когда вы посадили меня, но теперь благодаря вашей любезности я отдохнул. Признав же в этом земледельце воплощение одного из ваших предков, я не могу ничем лучше вознаградить вас за вашу доброту, как тем, чтобы помочь ему в его несчастье.
Брамин взглянул с удивлением на монаха.
— Вы говорите, что этот земледелец есть воплощение одного из моих предков; этого не может быть.
— Я знаю, — отвечал монах, — что вам неизвестны те сложные и значительные связи, которые соединяют вас с судьбою этого земледельца. Но от слепого нельзя ожидать того, чтобы он видел, и потому я сожалею о том, что вы вредите сами себе, и постараюсь защитить вас от тех ран, которые вы собираетесь нанести себе.
Богатый купец не привык к тому, чтобы его укоряли; чувствуя же, что слова монаха, хотя и сказанные с большой добротой, содержали в себе язвительный упрек, он приказал слуге своему тотчас же ехать далее.
Монах поздоровался с Девалой-земледельцем и стал помогать ему в починке его телеги и в том, чтобы подобрать рассыпавшийся рис. Дело шло быстро, и Девала подумал:
«Этот монах, должно быть, святой человек, — ему как будто помогают невидимые духи. Спрошу его, чем я заслужил жестокое со мной обращение гордого брамина».
И он сказал:
— Почтенный господин! не можете ли вы сказать мне, за что я потерпел несправедливость от человека, которому я никогда не сделал ничего худого?
Монах сказал:
— Любезный друг, вы не потерпели несправедливости, но только потерпели в теперешнем существовании то, что вы совершили над этим брамином в прежней жизни. И я не ошибусь, сказавши, что даже и теперь вы бы сделали над брамином то же самое, что он сделал с вами, если бы были на его месте и имели такого же сильного слугу.
Земледелец признался, что если бы он имел власть, то не раскаялся бы, поступив с другим человеком, загородившим ему дорогу, так же, как брамин поступил с ним.
Рис был убран в воз, и монах с земледельцем приближались уже к Бенаресу, когда лошадь вдруг шарахнулась в сторону.
— Змея, змея! — воскликнул земледелец.
Но монах, пристально взглянув на предмет, испугавший лошадь, соскочил с телеги и увидел, что это был кошелек, полный золота.
«Никто, кроме богатого ювелира, не мог потерять этот кошелек», — подумал он и, взяв кошелек, подал его земледельцу, сказав:
— Возьмите этот кошелек и, когда будете в Бенаресе, подъезжайте к гостинице, которую я укажу вам, спросите брамина Панду и отдайте кошелек. Он будет извиняться перед вами за грубость своего поступка, но вы скажите ему, что вы простили его и желаете ему успеха во всех его предприятиях, потому что, верьте мне, чем больше будут его успехи, тем лучше это будет для вас. Ваша судьба во многом зависит от его судьбы. Если бы Панду спросил у вас объяснений, то пошлите его в монастырь, где он всегда найдет меня в готовности помочь ему советом, если совет нужен ему.
Панду между тем приехал в Бенарес и встретил Малмеку, своего торгового приятеля, богатого банкира.
— Я погиб, — сказал Малмека, — и не могу делать никаких дел, если нынче же не куплю воз лучшего риса для царской кухни. Есть в Бенаресе мой враг банкир, который, узнав то, что я сделал условие с царским дворецким о том, что я доставлю ему сегодня утром воз риса, желая погубить меня, скупил весь рис в Бенаресе. Царский дворецкий не освободит меня от условия, и завтра я пропал, если Кришна не пошлет мне ангела с неба.
В то время как Малмека жаловался на свое несчастье, Панду хватился своего кошелька. Обыскав свою колесницу и не найдя его, он заподозрил своего раба Магадуту и призвал полицейских, обвинил его и, велев привязать его, жестоко мучил, чтобы вынудить от него признание. Раб кричал, страдая:
— Я невиновен, отпустите меня! Я не могу переносить этих мук! Я совершенно невинен в этом преступлении и страдаю за грехи других! О, если бы я мог выпросить прощение у того земледельца, которому я сделал зло ради моего хозяина! Мучения эти, верно, служат наказанием за мою жестокость.
В то время как полицейские еще продолжали бить раба, земледелец подъехал к гостинице и, к великому удивлению всех, подал кошелек. Раба тотчас же освободили из рук его мучителей, но, будучи недоволен своим хозяином, он убежал от него и присоединился к шайке разбойников, живших в горах. Когда же Малмека услыхал, что земледелец может продать самого лучшего рису, годного для царского стола, он тотчас же купил весь воз за тройную цену, а Панду, радуясь в сердце своем возвращению денег, тотчас же поспешил в монастырь, чтобы получить от монаха те объяснения, которые он обещал ему.
Наряда сказал:
— Я бы мог дать вам объяснение, но, зная, что вы не способны понять духовную истину, я предпочитаю молчание. Однако я дам вам общий совет: обращайтесь с каждым человеком, которого вы встретите, так же, как с самим собой, служите ему так же, как вы желали бы, чтобы вам служили. Таким образом, вы посеете семя добрых дел, и богатая жатва их не минует вас.
— О монах! дайте мне объяснение, — сказал Панду, — и мне легче будет тогда следовать вашему совету.
И монах сказал:
— Слушайте же, я дам вам ключ к тайне: если вы и не поймете ее, верьте тому, что я скажу вам. Считать себя отдельным существом есть обман, и тот, кто направляет свой ум на то, чтобы исполнять волю этого отдельного существа, следует за ложным светом, который приведет его в бездну греха. То, что мы считаем себя отдельными существами, происходит оттого, что покрывало Майи ослепляет наши глаза и мешает нам видеть неразрывную связь с нашими ближними, мешает нам проследить наше единство с душами других существ. Немногие знают эту истину. Пусть следующие слова будут вашим талисманом:
«Тот, кто вредит другим, делает зло себе.
Тот, кто помогает другим, делает добро себе.
Перестаньте считать себя отдельным существом — и вы вступите на путь истины.
Для того, чье зрение омрачено покрывалом Майи, весь мир кажется разрезанным на бесчисленные личности. И такой человек не может понимать значения всеобъемлющей любви ко всему живому».
Панду отвечал:
— Ваши слова, почтенный господин, имеют глубокое значение, и я запомню их. Я сделал небольшое добро, которое мне ничего не стоило, для бедного монаха во время моей поездки в Бенарес, и вот как благодетельны оказались его последствия. Я много обязан вам, потому что без вас я не только потерял бы свой кошелек, но не мог бы делать в Бенаресе тех торговых дел, которые значительно увеличили мое состояние. Кроме того, ваша заботливость и прибытие воза риса содействовали благосостоянию моего друга Малмеки. Если бы все люди познали истину ваших правил, насколько лучше бы был наш мир, как уменьшилось бы зло в нем и возвысилось общее благосостояние! Я желал бы, чтобы истина Будды была понята всеми, и потому я хочу основать монастырь в моей родине Колшамби и приглашаю вас посетить меня с тем, чтобы я мог посвятить это место для братства учеников Будды.
Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения ее всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация.
P. S. Письмо это для печати.
Л. Толстой.
Панду, богатый ювелир браминской касты, ехал с своим слугой в Бенарес. Догнав по пути монаха почтенного вида, который шел по тому же направлению, он подумал сам с собой: «Этот монах имеет благородный и святой вид. Общение с добрыми людьми приносит счастье; если он также идет в Бенарес, я приглашу его ехать со мной в моей колеснице». И, поклонившись монаху, он спросил его, куда он идет, и, узнав, что монах, имя которого было Нарада, идет также в Бенарес, он пригласил его в свою колесницу.
— Благодарю вас за вашу доброту, — сказал монах брамину, — я, действительно, измучен продолжительным путешествием. Не имея собственности, я не могу вознаградить вас деньгами, но может случиться, что я буду в состоянии воздать вам каким-либо духовным сокровищем из богатства знания, которое я приобрел, следуя учению Сакия Муни, блаженного великого Будды, учителя человечества.
Они поехали вместе в. колеснице, и Панду дорогою слушал с удовольствием поучительные речи Нарада. Проехав один час, они подъехали к месту, где дорога была размыта с обеих сторон и телега земледельца с сломанным колесом загораживала путь.
Девала, владетель телеги, ехал в Бенарес, чтобы продать свой рис, и торопился поспеть до зари следующего утра. Если бы он опоздал днем, покупатели риса могли уже уехать из города, скупив нужное им количество риса.
Когда ювелир увидал, что он не может продолжать путь, если телега земледельца не будет сдвинута, он рассердился и приказал Магадуте, рабу своему, сдвинуть телегу в сторону, так, чтобы колесница могла проехать. Земледелец противился, потому что воз его лежал так близко к обрыву, что мог рассыпаться, если его тронуть, но брамин не хотел слушать земледельца и приказал своему слуге сбросить воз с рисом. Магадута, необыкновенно сильный человек, находивший удовольствие в оскорблении людей, повиновался, прежде чем монах мог вступиться, и сбросил воз. Когда Панду проехал и хотел продолжать свой путь, монах выскочил из его колесницы и сказал:
— Извините меня, господин, за то, что я покидаю вас. Благодарю вас за то, что вы по своей доброте позволили мне проехать один час в вашей колеснице. Я был измучен, когда вы посадили меня, но теперь благодаря вашей любезности я отдохнул. Признав же в этом земледельце воплощение одного из ваших предков, я не могу ничем лучше вознаградить вас за вашу доброту, как тем, чтобы помочь ему в его несчастье.
Брамин взглянул с удивлением на монаха.
— Вы говорите, что этот земледелец есть воплощение одного из моих предков; этого не может быть.
— Я знаю, — отвечал монах, — что вам неизвестны те сложные и значительные связи, которые соединяют вас с судьбою этого земледельца. Но от слепого нельзя ожидать того, чтобы он видел, и потому я сожалею о том, что вы вредите сами себе, и постараюсь защитить вас от тех ран, которые вы собираетесь нанести себе.
Богатый купец не привык к тому, чтобы его укоряли; чувствуя же, что слова монаха, хотя и сказанные с большой добротой, содержали в себе язвительный упрек, он приказал слуге своему тотчас же ехать далее.
Монах поздоровался с Девалой-земледельцем и стал помогать ему в починке его телеги и в том, чтобы подобрать рассыпавшийся рис. Дело шло быстро, и Девала подумал:
«Этот монах, должно быть, святой человек, — ему как будто помогают невидимые духи. Спрошу его, чем я заслужил жестокое со мной обращение гордого брамина».
И он сказал:
— Почтенный господин! не можете ли вы сказать мне, за что я потерпел несправедливость от человека, которому я никогда не сделал ничего худого?
Монах сказал:
— Любезный друг, вы не потерпели несправедливости, но только потерпели в теперешнем существовании то, что вы совершили над этим брамином в прежней жизни. И я не ошибусь, сказавши, что даже и теперь вы бы сделали над брамином то же самое, что он сделал с вами, если бы были на его месте и имели такого же сильного слугу.
Земледелец признался, что если бы он имел власть, то не раскаялся бы, поступив с другим человеком, загородившим ему дорогу, так же, как брамин поступил с ним.
Рис был убран в воз, и монах с земледельцем приближались уже к Бенаресу, когда лошадь вдруг шарахнулась в сторону.
— Змея, змея! — воскликнул земледелец.
Но монах, пристально взглянув на предмет, испугавший лошадь, соскочил с телеги и увидел, что это был кошелек, полный золота.
«Никто, кроме богатого ювелира, не мог потерять этот кошелек», — подумал он и, взяв кошелек, подал его земледельцу, сказав:
— Возьмите этот кошелек и, когда будете в Бенаресе, подъезжайте к гостинице, которую я укажу вам, спросите брамина Панду и отдайте кошелек. Он будет извиняться перед вами за грубость своего поступка, но вы скажите ему, что вы простили его и желаете ему успеха во всех его предприятиях, потому что, верьте мне, чем больше будут его успехи, тем лучше это будет для вас. Ваша судьба во многом зависит от его судьбы. Если бы Панду спросил у вас объяснений, то пошлите его в монастырь, где он всегда найдет меня в готовности помочь ему советом, если совет нужен ему.
Панду между тем приехал в Бенарес и встретил Малмеку, своего торгового приятеля, богатого банкира.
— Я погиб, — сказал Малмека, — и не могу делать никаких дел, если нынче же не куплю воз лучшего риса для царской кухни. Есть в Бенаресе мой враг банкир, который, узнав то, что я сделал условие с царским дворецким о том, что я доставлю ему сегодня утром воз риса, желая погубить меня, скупил весь рис в Бенаресе. Царский дворецкий не освободит меня от условия, и завтра я пропал, если Кришна не пошлет мне ангела с неба.
В то время как Малмека жаловался на свое несчастье, Панду хватился своего кошелька. Обыскав свою колесницу и не найдя его, он заподозрил своего раба Магадуту и призвал полицейских, обвинил его и, велев привязать его, жестоко мучил, чтобы вынудить от него признание. Раб кричал, страдая:
— Я невиновен, отпустите меня! Я не могу переносить этих мук! Я совершенно невинен в этом преступлении и страдаю за грехи других! О, если бы я мог выпросить прощение у того земледельца, которому я сделал зло ради моего хозяина! Мучения эти, верно, служат наказанием за мою жестокость.
В то время как полицейские еще продолжали бить раба, земледелец подъехал к гостинице и, к великому удивлению всех, подал кошелек. Раба тотчас же освободили из рук его мучителей, но, будучи недоволен своим хозяином, он убежал от него и присоединился к шайке разбойников, живших в горах. Когда же Малмека услыхал, что земледелец может продать самого лучшего рису, годного для царского стола, он тотчас же купил весь воз за тройную цену, а Панду, радуясь в сердце своем возвращению денег, тотчас же поспешил в монастырь, чтобы получить от монаха те объяснения, которые он обещал ему.
Наряда сказал:
— Я бы мог дать вам объяснение, но, зная, что вы не способны понять духовную истину, я предпочитаю молчание. Однако я дам вам общий совет: обращайтесь с каждым человеком, которого вы встретите, так же, как с самим собой, служите ему так же, как вы желали бы, чтобы вам служили. Таким образом, вы посеете семя добрых дел, и богатая жатва их не минует вас.
— О монах! дайте мне объяснение, — сказал Панду, — и мне легче будет тогда следовать вашему совету.
И монах сказал:
— Слушайте же, я дам вам ключ к тайне: если вы и не поймете ее, верьте тому, что я скажу вам. Считать себя отдельным существом есть обман, и тот, кто направляет свой ум на то, чтобы исполнять волю этого отдельного существа, следует за ложным светом, который приведет его в бездну греха. То, что мы считаем себя отдельными существами, происходит оттого, что покрывало Майи ослепляет наши глаза и мешает нам видеть неразрывную связь с нашими ближними, мешает нам проследить наше единство с душами других существ. Немногие знают эту истину. Пусть следующие слова будут вашим талисманом:
«Тот, кто вредит другим, делает зло себе.
Тот, кто помогает другим, делает добро себе.
Перестаньте считать себя отдельным существом — и вы вступите на путь истины.
Для того, чье зрение омрачено покрывалом Майи, весь мир кажется разрезанным на бесчисленные личности. И такой человек не может понимать значения всеобъемлющей любви ко всему живому».
Панду отвечал:
— Ваши слова, почтенный господин, имеют глубокое значение, и я запомню их. Я сделал небольшое добро, которое мне ничего не стоило, для бедного монаха во время моей поездки в Бенарес, и вот как благодетельны оказались его последствия. Я много обязан вам, потому что без вас я не только потерял бы свой кошелек, но не мог бы делать в Бенаресе тех торговых дел, которые значительно увеличили мое состояние. Кроме того, ваша заботливость и прибытие воза риса содействовали благосостоянию моего друга Малмеки. Если бы все люди познали истину ваших правил, насколько лучше бы был наш мир, как уменьшилось бы зло в нем и возвысилось общее благосостояние! Я желал бы, чтобы истина Будды была понята всеми, и потому я хочу основать монастырь в моей родине Колшамби и приглашаю вас посетить меня с тем, чтобы я мог посвятить это место для братства учеников Будды.