Опять они въехали в улицу, опять стало тихо, тепло, весело, опять стала видна навозная дорога, опять послышались голоса, песни, опять залаяла собака. Уже настолько смерклось, что в некоторых окнах засветились огни.
   Посередине улицы Василий Андреич повернул лошадь к большому, в две кирпичные связи, дому и остановил ее у крыльца.
   Никита подошел к занесенному освещенному окну, в свете которого блестели перепархивающие снежинки, и постучал кнутовищем.
   — Кто там? — откликнулся голос на призыв Никиты.
   — С Крестов, Брехуновы, милый человек, — отвечал Никита. — Выдь-ка на час!
   От окна отошли, и через минуты две — слышно было отлипла дверь в сенях, потом стукнула щеколда в наружной двери, и, придерживая дверь от ветра, высунулся высокий старый с белой бородой мужик в накинутом полушубке сверх белой праздничной рубахи и за ним малый в красной рубахе и кожаных сапогах.
   — Ты, что ли, Андреич? — сказал старик.
   — Да вот заплутали, брат, — сказал Василий Андреич, — хотели в Горячкино, да вот к вам попали. Отъехали, опять заплутали.
   — Вишь, как сбились, — сказал старик. — Петрушка, поди отвори ворота! — обратился он к малому в красной рубахе.
   — Это можно, — отвечал малый веселым голосом и побежал в сени.
   — Да мы, брат, не ночевать, — сказал Василий Андреич.
   — Куда ехать — ночное время, ночуй!
   — И рад бы ночевать, да ехать надо. Дела, брат, нельзя.
   — Ну, погрейся по крайности, прямо к самовару, — сказал старик.
   — Погреться — это можно, — сказал Василий Андреич, — темнее не будет, а месяц взойдет — посветлеет. Зайдем, что ль, погреемся, Микит?
   — Ну, что ж, и погреться можно, — сказал Никита, сильно перезябший и очень желавший отогреть в тепле свои зазябшие члены.
   Василий Андреич пошел со стариком в избу, а Никита въехал в отворенные Петрушкой ворота и, по указанию его, вдвинул лошадь под навес сарая. Сарай был поднавоженный, и высокая дуга зацепила за перемет. Уж усевшиеся на перемете куры с петухом что-то недовольно заквахтали и поцапались лапками по перемету. Встревоженные овцы, топая копытами по мерзлому навозу, шарахнулись в сторону. Собака, отчаянно взвизгивая, с испугом и злостью по-щенячьи заливалась-лаяла на чужого.
   Никита поговорил со всеми: извинился перед курами, успокоил их, что больше не потревожит, упрекнул овец за то, что они пугаются, сами не зная чего, и не переставая усовещивал собачонку, в то время как привязывал лошадь.
   — Вот так-то и ладно будеть, — сказал он, охлопывая с себя снег. — Вишь, заливается! — прибавил он на собаку. — Да будеть тебе! Ну, буде, глупая, буде. Только себя беспокоишь, — говорил он. — Не воры, свои…
   — А это, как сказано, три домашние советника, — сказал малый, закидывая сильной рукой под навес оставшиеся снаружи санки.
   — Это как же советники? — сказал Никита.
   — А так в Пульсоне напечатывано: вор подкрадывается к дому, собака лает, — не зевай, значит, смотри. Пе-т-ух поет — значит, вставай. Кошка умывается — значит, дорогой гость, приготовься угостить его, — проговорил малый, улыбаясь.
   Петруха был грамотный и знал почти наизусть имевшуюся у него единственную книгу Паульсона * и любил, особенно когда он был немного выпивши, как нынче, приводить из нее казавшиеся ему подходящими к случаю изречения.
   — Это точно, — сказал Никита.
   — Прозяб, я чай, дядюшка? — прибавил Петруха.
   — Да, есть-таки, — сказал Никита, и они пошли через двор и сени в избу.

IV

   Двор, в который заехал Василий Андреич, был один из самых богатых в деревне. Семья держала пять наделов и принанимала еще землю на стороне. Лошадей во дворе было шесть, три коровы, два подтелка, штук двадцать овец. Всех семейных во дворе было двадцать две души: четыре сына женатых, шестеро внуков, из которых один Петруха был женатый, два правнука, трое сирот и четыре снохи с ребятами. Это был один из редких домов, оставшихся еще неделенными; но и в нем уже шла глухая внутренняя, как всегда начавшаяся между баб, работа раздора, которая неминуемо должна была скоро привести к разделу. Два сына жили в Москве в водовозах, один был в солдатах. Дома теперь были старик, старуха, второй сын — хозяин и старший сын, приехавший из Москвы на праздник, и все бабы и дети; кроме домашних, был еще гость-сосед и кум.
   Над столом в избе висела с верхним щитком лампа, ярко освещавшая под собой чайную посуду, бутылку с водкой, закуску и кирпичные стены, в красном углу увешанные иконами и по обе стороны их картинами. На первом месте сидел за столом в одном черном полушубке Василий Андреич, обсасывая свои замерзшие усы и оглядывая кругом народ и избу своими выпуклыми и ястребиными глазами. Кроме Василия Андреича, за столом сидел лысый белобородый старик-хозяин в белой домотканой рубахе; рядом с ним, в тонкой ситцевой рубахе, с здоровенной спиной и плечами, — сын, приехавший из Москвы на праздник, и еще другой сын, широкоплечий — старший брат, хозяйничавший в доме, и худощавый рыжий мужик — сосед.
   Мужики, выпив и закусив, только что собирались пить чай, и самовар уже гудел, стоя на полу у печки. На полатях и на печке виднелись ребята. На нарах сидела баба над люлькою. Старушка-хозяйка, с покрытым во всех направлениях мелкими морщинками, морщившими даже ее губы, лицом, ухаживала за Василием Андреичем.
   В то время как Никита входил в избу, она, налив в толстого стекла стаканчик водки, подносила его гостю.
   — Не обессудь, Василий Андреич, нельзя, поздравить надо, — говорила она. — Выкушай, касатик.
   Вид и запах водки, особенно теперь, когда он перезяб и уморился, сильно смутили Никиту. Он нахмурился и, отряхнув шапку и кафтан от снега, стал против образов и как бы не видя никого, три раза перекрестился и поклонился образам, потом, обернувшись к хозяину-старику, поклонился сперва ему, потом всем бывшим за столом, потом бабам, стоявшим около печки, и, проговоря: «С праздником», — стал раздеваться, не глядя на стол.
   — Ну и заиндевел же ты, дядя, — сказал старший брат, глядя на запушенное снегом лицо, глаза и бороду Никиты.
   Никита снял кафтан, еще отряхнул его, повесил к печи и подошел к столу. Ему тоже предложили водки. Была минута мучительной борьбы: он чуть не взял стаканчик и не опрокинул в рот душистую светлую влагу; но он взглянул на Василия Андреича, вспомнил зарок, вспомнил пропитые сапоги, вспомнил бондаря, вспомнил малого, которому он обещал к весне купить лошадь, вздохнул и отказался.
   — Не пью, благодарим покорно, — сказал он, нахмурившись, и присел ко второму окну на лавку.
   — Что же так? — сказал старший брат.
   — Не пью, да и не пью, — сказал Никита, не поднимая глаз, косясь на свои жиденькие усы и бороду и оттаивая с них сосульки.
   — Ему не годится, — сказал Василий Андреич, закусывая баранкой выпитый стаканчик.
   — Ну, так чайку, — сказала ласковая старушка. — Я чай, иззяб, сердечный. Что вы, бабы, с самоваром копаетесь?
   — Готов, — отвечала молодайка и, обмахнув занавеской уходивший прикрытый самовар, с трудом донесла его, подняла и стукнула на стол.
   Между тем Василий Андреич рассказывал, как они сбились, как два раза возвращались в ту же деревню, как плутали, как встретили пьяных. Хозяева дивились, объясняли, где и почему они сбились и кто были пьяные, которых они встретили, и учили, как надо ехать.
   — Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака, — куст тут видать. А вы не доехали! — говорил сосед.
   — А то ночевали бы. Бабы постелют, — уговаривала старушка.
   — Утречком поехали бы, разлюбезное дело, — подтверждал старик.
   — Нельзя, брат, дела! — сказал Василий Андреич. — Час упустишь, годом не наверстаешь, — добавил он, вспоминая о роще и о купцах, которые могли перебить у него эту покупку. — Доедем ведь? — обратился он к Никите.
   Никита долго не отвечал, все как будто озабоченный оттаиванием бороды и усов.
   — Не сбиться бы опять, — сказал он мрачно. Никита был мрачен потому, что ему страстно хотелось
   водки, и одно, что могло затушить это желание, был чай, а чая еще ему не предлагали.
   — Да ведь только до поворота бы доехать, а там уж не собьемся; лесом до самого места, — сказал Василий Андреич.
   — Дело ваше, Василий Андреич; ехать так ехать, — сказал
   Никита, принимая подаваемый ему стакан чаю.
   — Напьемся чайку, да и марш.
   Никита ничего не сказал, но только покачал головой и, осторожно вылив чай на блюдечко, стал греть о пар свои, с всегда напухшими от работы пальцами, руки. Потом, откусив крошечный кусочек сахару, он поклонился хозяевам и проговорил:
   — Будьте здоровы, — и потянул в себя согревающую жидкость.
   — Кабы проводил кто до поворота, — сказал Василий Андреич.
   — Что же, это можно, — сказал старший сын. — Петруха запряжет, да и проводит до поворота.
   — Так запрягай, брат. А уж я поблагодарю.
   — И, чего ты, касатик! — сказала ласковая старушка. — Мы рады душой.
   — Петруха, иди запряги кобылу, — сказал старший брат.
   — Это можно, — сказал Петруха, улыбаясь, и тотчас же, сорвав с гвоздя шапку, избежал запрягать.
   Пока закладывали лошадь, разговор перешел на то, на чем он остановился в то время, как Василий Андреич подъехал к окну. Старик жаловался соседу-старосте на третьего сына, не приславшего ему ничего к празднику, а жене приславшего фанцузский платок.
   — Отбивается народ молодой от рук, — говорил старик.
   — Как отбивается-то, — сказал кум-сосед, — сладу нет! Больно умны стали. Вон Демочкин — так отцу руку сломал. Все от большого ума, видно.
   Никита вслушивался, всматривался в лица и, очевидно, желал тоже принять участие в разговоре, но был весь поглощен чаем и только одобрительно кивал головой. Он выпивал стакан за стаканом, и ему становилось все теплее и теплее, и приятнее и приятнее. Разговор продолжался долго все об одном и том же, о вреде разделов; и разговор, очевидно, был не отвлеченный, а дело шло о разделе в этом доме, — разделе, которого требовал второй сын, тут же сидевший и угрюмо молчавший. Очевидно, это было больное место, и вопрос этот занимал всех домашних, но они из приличия при чужих не разбирали своего частного дела. Но, наконец, старик не выдержал и со слезами в голосе заговорил о том, что делиться он не даст, пока жив, что дом у него слава богу, а разделить — все по миру пойдут.
   — Вот как Матвеевы, — сказал сосед. — Был дом настоящий, а разделили — ни у кого ничего нет.
   — Так-то и ты хочешь, — обратился старик к сыну.
   Сын ничего не отвечал, и наступило неловкое молчание. Молчание это перервал Петруха, уже заложивший лошадь и вернувшийся за несколько минут перед этим в избу и все время улыбавшийся.
   — Так-то у Пульсона есть басня * ,— сказал он, — дал родитель сыновьям веник сломать. Сразу не сломали, а по прутику — легко. Так и это, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Готово! — прибавил он.
   — А готово, так поедем, — сказал Василий Андреич. — А насчет дележу ты, дедушка, не сдавайся. Ты наживал, ты и хозяин. Мировому подай. Он порядок укажет.
   — Так фордыбачитъ, так фордыбачить, — плаксивым голосом говорил все свое старик, — что нет с ним ладов. Как осатанел ровно!
   Никита между тем, допив пятый стакан чаю, все-таки не перевернул его, а положил боком, надеясь, что ему нальют еще шестой. Но воды в самоваре уже не было, и хозяйка не налила ему еще, да и Василий Андреич стал одеваться. Нечего было делать. Никита тоже встал, положил назад в сахарницу свой обкусанный со всех сторон кусочек сахару, обтер полою мокрое от пота лицо и пошел надевать халат.
   Одевшись, он тяжело вздохнул и, поблагодарив хозяев и простившись с ними, вышел из теплой, светлой горницы в темные, холодные, гудевшие от рвавшегося в них ветра и занесенные снегом через щели дрожавших дверей сени и оттуда — на темный двор.
   Петруха в шубе стоял с своею лошадью посередине двора и говорил, улыбаясь, стихи из Паульсона. Он говорил: «Буря с мглою небо скроить, вихри снежные крутять, аж как зверь она завоить, аж заплачеть, как дитё».
   Никита одобрительно покачивал головой и разбирал вожжи.
   Старик, провожая Василия Андреича, вынес фонарь в сени и хотел посветить ему, но фонарь тотчас же задуло. И на дворе даже заметно было, что метель разыгралась еще сильнее.
   «Ну, уж погодка, — подумал Василий Андреич, — пожалуй, и не доедешь, да нельзя, дела! Да и собрался уж, и лошадь хозяйская запряжена. Доедем, бог даст!»
   Хозяин-старик тоже думал, что не следовало ехать, но он уже уговаривал остаться, его не послушали. Больше просить нечего. «Может, я от старости так робею, а они доедут, — думал он. — Да и по крайности спать ляжем вовремя. Без хлопот».
   Петруха же и не думал об опасности: он так знал дорогу и всю местность, а кроме того, стишок о том, как «вихри снежные крутять», бодрил его тем, что совершенно выражал то, что происходило на дворе. Никите же вовсе не хотелось ехать, но он уже давно привык не иметь своей воли и служить другим, так что никто не удержал отъезжающих.
 
   Василий Андреич подошел к саням, с трудом разбирая в темноте, где они, влез в них и взял вожжи.
   — Пошел передом! — крикнул он.
   Петруха, стоя на коленках в розвальнях, пустил свою лошадь. Мухортый, уже давно ржавший, чуя впереди себя кобылу, рванулся за нею, и они выехали на улицу. Опять поехали слободой и той же дорогой, мимо того же двора с развешанным замерзшим бельем, которого теперь уже не видно было; мимо того же сарая, который уже был занесен почти до крыши и с которого сыпался бесконечный снег; мимо тех же мрачно шумящих, свистящих и гнущихся лозин и опять въехали в то снежное, сверху и снизу бушевавшее море. Ветер был так силен, что когда он был вбок и седоки парусили против него, то он накренивал набок санки и сбивал лошадь в сторону. Петруха ехал развалистой рысцой своей доброй кобылы впереди и бодро покрикивал. Мухортый рвался за нею.
   Проехав так минут десять, Петруха обернулся и что-то прокричал. Ни Василий Андреич, ни Никита не слышали от ветра, но догадались, что они приехали к повороту. Действительно, Петруха поворотил направо, и ветер, бывший вбок, опять стал навстречу, и справа, сквозь снег, завиднелось что-то черное. Это был кустик на повороте.
   — Ну, с богом!
   — Спасибо, Петруха!
   — Буря небо мглою скроить, — прокричал Петруха и скрылся.
   — Вишь, стихотворец какой, — проговорил Василий Андреич и тронул вожжами.
   — Да, молодец хороший, мужик настоящий, — сказал Никита.
   Поехали дальше.
   Никита, укутавшись и вжав голову в плечи, так что небольшая борода его облегала ему шею, сидел молча, стараясь не потерять набранное в избе за чаем тепло. Перед собою он видел прямые линии оглобель, беспрестанно обманывавшие его и казавшиеся ему накатанной дорогой, колеблющийся зад лошади с заворачиваемым в одну сторону подвязанным узлом хвостом и дальше, впереди, высокую дугу и качавшуюся голову и шею лошади с развевающейся гривой. Изредка ему попадались в глаза вешки, так что он знал, что ехали пока по дороге, и ему делать было нечего.
   Василий Андреич правил, предоставляя лошади самой держаться дороги. Но Мухортый, несмотря на то, что вздохнул в деревне, бежал неохотно и как будто сворачивал с дороги, так что Василий Андреич несколько раз поправлял его.
   «Вот справа одна вешка, вот другая, вот и третья, — считал Василий Андреич, — а вот впереди и лес», — подумал он, вглядываясь во что-то чернеющее впереди его. Но то, что показалось ему лесом, был только куст. Куст проехали, проехали еще сажен двадцать, — четвертой вешки не было, и леса не было. «Должен сейчас быть лес», — думал Василий Андреич и, возбужденный вином и чаем, не останавливаясь, потрогивал вожжами, и покорное, доброе животное слушалось и то иноходью, то небольшою рысцой бежало туда, куда его посылали, хотя и знало, что его посылают совсем не туда, куда надо. Прошло минут десять, леса все не было.
   — А ведь мы опять сбились! — сказал Василий Андреич, останавливая лошадь.
   Никита молча вылез из саней и, придерживая свой халат, то липнувший к нему по ветру, то отворачивающийся и слезающий с него, пошел лазить по снегу; пошел в одну сторону, пошел в другую. Раза три он скрывался совсем из вида. Наконец он вернулся и взял вожжи из рук Василия Андреича.
   — Вправо ехать надо, — сказал он строго и решительно, поворачивая лошадь.
   — Ну, вправо, так вправо пошел, — сказал Василий Андреич, отдавая вожжи и засовывая озябшие руки в рукава.
   Никита не отвечал.
   — Ну, дружок, потрудись, — крикнул он на лошадь, но лошадь, несмотря на потряхивание вожжей, пошла только шагом.
   Снег был кое-где по колено, и сани подергивало рывом с каждым движением лошади.
   Никита достал кнут, висевший на передке, и стегнул. Добрая, непривычная к кнуту лошадь рванулась, пошла рысью, но тотчас же опять перешла на иноходь и шаг. Так проехали минут пять. Было так темно и так курило сверху и снизу, что дуги иногда не было видно. Сани, казалось иногда, стояли на месте, и поле бежало назад. Вдруг лошадь круто остановилась, очевидно, чуя что-то неладное перед собой. Никита опять легко выскочил, бросая вожжи, и пошел вперед лошади, чтобы посмотреть, чего она остановилась; но только что он хотел ступить шаг перед лошадью, как ноги его поскользнулись и он покатился под какую-то кручь.
   — Тпру, тпру, тпру, — говорил он себе, падая и стараясь остановиться, но не мог удержаться и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный внизу оврага толстый слой снега.
   Нависший с края кручи сугроб, растревоженный падением Никиты, насыпался на него и засыпал ему снегу за шиворот…
   — Эко ты как! — укоризненно проговорил Никита, обращаясь к сугробу и оврагу и вытряхивая снег из-за воротника.
   — Никита, а Никит! — кричал Василий Андреич сверху.
   Но Никита не откликался.
   Ему некогда было: он отряжался, потом отыскивал кнут, который выронил, когда скатился под кручу. Найдя кнут, он полез было прямо назад, где скатился, но влезть не было возможности; он скатывался назад, так что должен был низом пойти искать выхода кверху. Сажени на три от того места, где он скатился, он с трудом вылез на четвереньках на гору и пошел по краю оврага к тому месту, где должна была быть лошадь. Лошади и саней он не видал; но так как он шел на ветер, он, прежде чем увидал их, услыхал крики Василия Андреича и ржанье Мухортого, звавших его.
   — Иду, иду, чего гогочешь! — проговорил он.
   Только совсем уже дойдя до саней, он увидал лошадь и стоявшего возле них Василия Андреича, казавшегося огромным.
   — Куда, к дьяволу, запропастился? Назад ехать надо. Ехать в Гришкино вернемся, — сердито стал выговаривать Никите хозяин.
   — И рад бы вернулся, Василий Андреич, да куда ехать-то? Тут овражище такой, что попади туда — и не выберешься. Я туда засветил так, что насилу выдрался.
   — Что же, не стоять же тут? Куда-нибудь надо же ехать, — сказал Василий Андреич.
   Никита ничего не отвечал. Он сел на сани задом к ветру, разулся и вытряхнул снег, набившийся ему в сапоги, и, достав соломки, старательно заткнул ею изнутри дыру в левом сапоге.
   Василий Андреич молчал, как бы предоставив теперь уже все Никите. Переобувшись, Никита убрал ноги в сани, надел опять рукавицы, взял вожжи и повернул лошадь вдоль оврага. Но не проехали они и ста шагов, как лошадь опять уперлась. Перед ней опять был овраг.
   Никита опять вылез и опять пошел лазить по снегу. Довольно долго он ходил. Наконец появился с противоположной стороны, с которой он пошел.
   — Андреич, жив? — крикнул он.
   — Здесь! — откликнулся Василий Андреич. — Ну, что?
   — Да не разберешь никак. Темно. Овраги какие-то. Надо опять на ветер ехать.
   Опять поехали, опять ходил Никита, лазая по снегу. Опять садился, опять лазил и, наконец, запыхавшись, остановился у саней.
   — Ну, что? — спросил Василий Андреич.
   — Да что, вымотался я весь! Да и лошадь становится.
   — Так что же делать?
   — Да вот, постой.
   Никита опять ушел и скоро вернулся.
   — Держи за мной, — сказал он, заходя перед лошадью.
   Василий Андреич уже не приказывал ничего, а покорно делал то, что говорил ему Никита.
   — Сюда, за мной! — закричал Никита, отходя быстро вправо и хватая за вожжу Мухортого и направляя его куда-то книзу в сугроб.
   Лошадь сначала уперлась, но потом рванулась, надеясь проскочить сугроб, но не осилила и села в него по хомут.
   — Вылезай! — закричал Никита на Василия Андреича, продолжавшего сидеть в санях, и, подхватив под одну оглоблю, стал надвигать сани на лошадь. — Трудненько, брат, — обратился он к Мухортому, — да что же делать, понатужься! Но, но, немного! — крикнул он.
   Лошадь рванулась раз, другой, но все-таки не выбралась и опять села, как будто что-то обдумывала.
   — Что же, брат, так неладно, — усовещивал Никита Мухортого. — Ну, еще!
   Опять Никита потащил за оглоблю с своей стороны; Василий Андреич делал то же с другой. Лошадь пошевелила головой, потом вдруг рванулась.
   — Ну! но! не потонешь небось! — кричал Никита.
   Прыжок, другой, третий, и, наконец, лошадь выбралась из сугроба и остановилась, тяжело дыша и отряхиваясь. Никита хотел вести дальше, но Василий Андреич так запыхался в своих двух шубах, что не мог идти и повалился в сани.
   — Дай вздохнуть, — сказал он, распуская платок, которым он повязал в деревне воротник шубы.
   — Тут ничего, ты лежи, — сказал Никита, — я проведу, — и с Василием Андреичем в санях провел лошадь под уздцы вниз шагов десять и потом немного вверх и остановился.
   Место, на котором остановился Никита, было не в лощине, где бы снег, сметаемый с бугров и оставаясь, мог совсем засыпать их, но оно все-таки отчасти было защищено краем оврага от ветра. Были минуты, когда ветер как будто немного стихал, но это продолжалось недолго, и как будто для того, чтобы наверстать этот отдых, буря налетала после этого с удесятеренной силой, еще злее рвала и крутила. Такой порыв ветра ударил в ту минуту, как Василий Андреич, отдышавшись, вылез из саней и подошел к Никите, чтобы поговорить о том, что делать. Оба невольно пригнулись и подождали говорить, пока пройдет ярость порыва. Мухортый тоже недовольно прижимал уши и тряс головой. Как только немного прошел порыв ветра, Никита, сняв рукавицы и заткнув их за кушак, подышав в руки, стал отвязывать с дуги поводок.
   — Ты что ж это делаешь? — спросил Василий Андреич.
   — Отпрягаю, что ж еще делать? Мочи моей нет, — как бы извиняясь, отвечал Никита.
   — А разве не выедем куда?
   — Не выедем, только лошадь замучаем. Ведь он, сердечный, не в себе стал, — сказал Никита, указывая на покорно стоящую, на все готовую и тяжело носившую крутыми и мокрыми боками лошадь. — Ночевать надо, — повторил он, точно как будто собирался ночевать на постоялом дворе, и стал развязывать супонь * .
   Клещи расскочились.
   — А не замерзнем мы? — сказал Василий Андреич.
   — Что ж? И замерзнешь — не откажешься, — сказал Никита.

VI

   Василию Андреичу в своих двух шубах было совсем тепло, особенно после того, как он повозился в сугробе; но мороз пробежал у него по спине, когда он понял, что действительно надо ночевать здесь. Чтобы успокоиться, он сел в сани и стал доставать папиросы и спички.
   Никита между тем распрягал лошадь. Он развязал подрюшник, чресседельник, развожжал, снял гуж, вывернул дугу и, не переставая разговаривать с лошадью, ободрял ее.
   — Ну, выходи, выходи, — говорил он, выводя ее из оглобель. — Да вот привяжем тебя тут. Соломки подложу да размуздаю, — говорил он, делая то, что говорил. — Закусишь, тебе все веселее будет.
   Но Мухортый, очевидно, не успокаивался речами Никиты и был тревожен; он переступал с ноги на ногу, жался к саням, становясь задом к ветру, и терся головой о рукав Никиты.
   Как будто только для того, чтобы не отказать Никите в его угощении соломой, которую Никита подсунул ему под храп, Мухортый раз порывисто схватил пук соломы из саней, но тотчас же решил, что теперь дело не до соломы, бросил ее, и ветер мгновенно растрепал солому, унес ее и засыпал снегом.
   — Теперь примету сделаем, — сказал Никита, повернув сани лицом к ветру, и, связав оглобли чресседельником, он поднял их вверх и притянул к передку. — Вот как занесеть нас, добрые люди по оглоблям увидять, откопають, — сказал Никита, похлопывая рукавицами и надевая их. — Так-то старики учили.
   Василий Андреич между тем, распустив шубу и закрываясь полами ее, тер одну серную спичку за другой о стальную коробку, но руки у него дрожали, и загоравшиеся спички одна за другою, то еще не разгоревшись, то в самую ту минуту, как он подносил ее к папиросе, задувались ветром. Наконец одна спичка вся загорелась и осветила на мгновение мех его шубы, его руку с золотым перстнем на загнутом внутрь указательном пальце и засыпанную снегом, выбившуюся из-под веретья овсяную солому, и папироса загорелась. Раза два он жадно потянул, проглотил, выпустил сквозь усы дым, хотел еще затянуться, но табак с огнем сорвало и унесло туда же, куда и солому.
   Но и эти несколько глотков табачного дыма развеселили Василия Андреича.
   — Ночевать так ночевать! — сказал он решительно.
   — Погоди же ты, я еще флаг сделаю, — сказал он, поднимая платок, который он, сняв с воротника, бросил было в сани, и, сняв перчатки, стал в передке саней и, вытягиваясь, чтоб достать до чресседельника, тугим узлом привязал к нему платок подле оглобли.