Страница:
Небольшая пичужка, не обращая внимания на Хайда, уселась на ветку можжевельника, усердно склевывая насекомых. Он с облегчением затаил дыхание. Уж если его не заметила птичка...
Не замечая его, она перескочила на другую ветку, а потом улетела совсем. Он шумно благодарно вздохнул. Сорвавшись со скалы, словно лохматая куча травы, в небе, поднимаясь в первых восходящих потоках воздуха, парил гриф-стервятник. Маленький вертолет дрожал, взвихривая вокруг себя песок. Харрел с полковником пошли прочь, направляясь к водолазам. "Миль" поднялся в воздух и боком двинулся в сторону противоположного берега. Хайд снова облегченно вздохнул. "Миль", уменьшаясь в размерах, скользнул над чахлыми березками и елками и полетел над водой, потревожив, но не вспугнув небольшую стаю плававших между отмелями гусей.
Первый водолаз, не такой изящный, как гусь, неуклюже зашлепал ластами. Вошел в воду, медленно погружаясь в покрытую рябью свинцовую воду. Наконец он скрылся из виду, только шнур в руках шедших по берегу двух солдат да слабое мерцание фонаря указывали его местонахождение. Второй водолаз заковылял и дальний конец озера.
Хайд резко повернул бинокль, так, что зарябило в глазах, и уперся в ближайших к нему солдат, серой массой сгрудившихся под деревьями. Теперь до него долетали отрывки их разговоров и команды сержанта. Дыхание участилось. Повернув бинокль в сторону берега, почти сразу увидел Харрела.
Тот стоял с мрачным видом. Теперь он сторонился следователей, которые вернулись к осмотру разрушенной кабины экипажа и хвостового отсека. С ним оставался один полковник КГБ с портативной рацией у щеки. Харрел наклонился над разостланной на складном столике картой, то и дело поднимая голову, ориентируясь, оценивая, подтверждая догадки. Харрел был уверен, что Хайд здесь. Где-то здесь. И живой.
Время от времени Харрел посматривал на кучу трупов, теперь более аккуратную, потому что приказал снова обыскать все трупы, их одежду и вещевые мешки, словно там можно было найти ответ, где именно находится Хайд. Такое внимание Харрела к телам убитых подтверждало, что он ищет кого-то из оставшихся в живых. В противном случае Хайд лежал бы там, в той куче.
У Хайда дрогнуло сердце. Прямо под ним раздался хриплый смех. С чрезмерной осторожностью он опустил бинокль и посмотрел вниз. Из можжевельника с писком вылетела вспугнутая птица, словно поднимая тревогу. Солдат смотрел прямо на него и ничего не видел, только, пожимая плечами, следил глазами за улетающей пичужкой. В поле зрения Хайда возник еще один солдат, громоздкий в своем стеганом обмундировании.
Выстрел. Бинокль выскользнул из влажных рук. Хайд ринулся за ним, едва успев ухватить за ремешок. Солдаты внизу тоже были напуганы. Стоявший на берегу Харрел – впервые Хайд видел его так далеко – резко повернул голову на звук. Всего в нескольких сотнях метров от себя Хайд увидел, как со скалы, цепляясь за выступы, сползает что-то желтовато-коричневое, похожее на клубок лохматой шерсти с торчащими из него вязальными спицами. Потом до него дошло. Горный козел, раскинув ноги, катился по склону крутой скалы, пока не упал на прибрежный песок. Подстреливший его юный солдат, глядя на лежавшее у ног чудище, казалось, онемел от ужаса и не отводил от него свой "Калашников".
Солдаты со смехом высыпали из-за деревьев, показывая на козла. Стрелок был в расстроенных чувствах, страшась туши убитого животного. Харрел вновь склонился над картой. Полковник, кивая головой, слушал раздававшиеся по рации голоса. Сидевший внизу сержант, закурив, показал пальцем на узкую расщелину, ведущую к зарослям можжевельника и узкому выступу. Хайд замер, только мелко дрожали руки и губы, да по лбу и за ушами катился ледяной пот. От одежды воняло, скрюченные ноги свело судорогой, острые камни кололи сквозь овчину куртки. Он отчетливо слышал украинский говор сержанта.
– Давай наверх, ты, дурья башка... разомнись трошки.
– Сержант!.. – заскулил солдат.
– Слыхал, начальство приказало все проверить, а тебе проверить эти кусты и этот выступ. – Сержант неторопливо выдохнул струйку дыма, оставшегося висеть в неподвижном воздухе у него над головой. – Давай, давай, дурья голова. – Сержант самодовольно ухмыльнулся.
Солдат с неохотой передал автомат соседу, снял теплую куртку, снова взял автомат и повесил на грудь. Сопровождаемый ухмылками солдат, направился к подножию скалы. Оставшиеся закурили, двое уселись на землю, прислонившись к березке. Сержант лениво, но все же, как подобает старшему, следил, как солдат начал неуклюже карабкаться на двадцатиметровую, а то и больше, высоту, к уступу, где сидел Хайд.
Телефонные звонки, неотложные совещания, приготовления к похоронам, настойчивые обращения Политбюро, армии, КГБ, печати, всего мира – все это скапливалось за дверьми, словно почта в ящике, когда люди надолго уезжают в отпуск или умирают. Диденко завел было разговор о самом неотложном – смущаясь, потому что собирался слегка вздремнуть – но Никитин ни на что не реагировал.
– Александр... – начал он, прокашлявшись. На шее Никитина пульсировала жилка, глаза его, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, но никаких признаков реакции на голос Диденко, даже на его присутствие. – Александр!.. – голова дернулась. – Александр, ну пожалуйста!..
Повернувшись на скрипящем хрупком стуле, Никитин уставился на Диденко, как на назойливого незваного гостя. Заморгал глазами, стараясь удержать взгляд.
– Ну что тебе? – огрызнулся Никитин. Так отвечала престарелая мать Диденко, когда ее отвлекали от телевизора.
– Ты... ты... – Никитин снова смотрел, словно на пустое место, вернее, смотрел мимо него. – Нужно начинать заниматься... заниматься этим.
Холодный солнечный свет сквозь высокие окна упал на позолоченные часы, на покрытые пылью позолоченные стулья с богато расшитыми сиденьями и спинками. Диденко вздрогнул. В этой комнате Ирина присутствовала всюду.
– Я и стараюсь этим заняться, – зарычал Никитин. Налитые кровью глаза уставились в одну точку, челюсть отвисла, вся фигура угрожающе сгорбилась. Потом из него словно выпустили воздух, и он снова, утратив агрессивность, пьяно обвис. Тяжело взмахнул рукой в сторону окна. – Я, вашу мать, стараюсь заняться этим! – завыл он, и Диденко к своему смущению увидел, что щеки Никитина мокры от слез. – Стараюсь заняться, – всхлипывая, повторил он. Голова Никитина свисла на грудь, а сам он тяжело откинулся на крошечном, скрипящем стульчике.
Диденко тихо поднялся с дивана и, держа обеими руками, чтобы не звякнул, поставил на столик свой давно пустой стакан. Потом направился к дверям, молча приоткрыл их и, проскользнув в щель, снова закрыл, оглянувшись, словно на спящего.
Выйдя в со вкусом обставленный, увешанный зеркалами холл, он снял со стоявшего на столике времен Екатерины Великой защищенного телефона трубку и часто и тяжело дыша неуверенно набрал номер. Оглядываясь на дверь, за которой он оставил Никитина, он нетерпеливо слушал гудки. На том конце, наконец, ответили.
– Да? – неуверенный, невнятный голос. Словно какой-то значок, который все нацепили на себя в этот день. Или словно все в один день простудились. – Да?
– Юрий, слушай...
– Петр, что происходит? Я держусь изо всех сил, только...
– Сейчас не время... он, э-э, сейчас плачет, – будто выдал доверенную ему тайну. – Слушай, Политбюро сегодня придется собирать тебе, этого не избежать...
– Это мне понятно.
– Но прежде наши люди... привези их сюда,– вдруг вырвалась эта ужасная мысль.
– Что ты говоришь? После всего, что ты ночью говорил о его состоянии?
– Вези их сюда, – повторил Диденко, чувствуя, что в голосе не хватает твердости. – Может быть, это единственное средство встряхнуть его как следует. Я с ним ничего не могу поделать: уставился в одну точку и молчит! – сглотнул, смутившись визгливых ноток в голосе. – Юрий, я испробовал все. Привози всех утром сюда. В одиннадцать тридцать. А заседание Политбюро назначь на три. Если мы к тому времени не выведем его из этого состояния, в любой момент быть беде!
– Это самое правдивое из всего, что ты до сих пор сказал. Неужели с ним так плохо?
– Да. Словно две недели просидел в институте Сербского, разумеется, в старые времена. Время ли для шуток?
– Если уж он отпустил бразды, от этих реакционных сволочей жди всякого.
Впервые эта мысль прозвучала так резко, словно удар железа о железо. В том-то и дело, что они могут ухватиться за эту возможность, чтобы начать заваруху. И без большого труда.
– Отлично, – сухо подытожил он, – в этом случае мы сделаем все, что от нас зависит. Если все будут здесь, тогда он, может, поймет, что, несмотря на случившееся, надо... надо взять себя в руки, – и помолчав, спросил, стараясь быть помягче: – Согласен?
– Думаю, что так. Поручу "Правде" дать некролог и краткую биографию, подчищенную. "Известиям" тоже. Телевидение к вечеру слепит что-нибудь подобающее случаю... но ему самому вскоре тоже нужно будет что-нибудь сказать. Если ему нравится роль безутешного мужа, прекрасно, но пусть играет на публике.
– Да, конечно! Значит, в одиннадцать тридцать?
– Хорошо, в одиннадцать тридцать. Пока.
Диденко бросил трубку, словно она была из раскаленного металла.
Грубоватая циничная прямота министра иностранных дел неприятно резала ухо даже в самой непринужденной обстановке. Теперь, похоже, запахло пораженчеством. Неужели они, судя по его тону, из-за смерти Ирины бредут, словно пьяные, не замечая надвигающегося кризиса? Шатаясь, лезут на середину дороги, чтобы попасть под встречный грузовик? Конечно, такого не может случиться здесь, в Москве. Но кто знает? Возможно, в мусульманских республиках... а здесь?
Обхватив длинными пальцами узкий подбородок, он стоял, грустно задумавшись, посреди холла, пока его внимание не привлек звон стекла. В стельку пьяный Никитин наливал себе еще. Вспомнив о времени, он поспешил к дверям гостиной, словно в холле уже толпились соперники.
Она выдохнула дым, словно надеясь заглушить до сих пор раздававшееся в ушах шумное дыхание отца. Под натертым деревянным полом хлюпала вода. Отвернувшись от окна, она, как всегда, сразу увидела беспорядок, оставленный не расписанной заранее, неорганизованной жизнью, и снова повернулась к меркнувшему за окном свету. Выдра виделась мелькающим расплывшимся пятном. Вой сирены затих. Воспоминание о мучительном удушье отца стало терпимым.
У него был тяжелый сердечный приступ. Врачи из службы "скорой помощи" избегали говорить что-либо определенное. Она отрицательно покачала головой, когда у нее спросили, не хотела бы она "поехать с предком", добавив: "Это ненадолго, хозяйка... как хотите...", когда уже спеша выносили его в раскрытую дверь дома, завернутого в красное одеяло – красное и мертвенно-серое, шерсть и плоть.
Алан, ее невыносимый, презираемый, горячо любимый отец. По щекам катились слезы, ей было не разглядеть выдру. Окно заливал красноватый отсвет заката. Разумеется, ее психоаналитик разложил все по полочкам. "Вы принадлежите к тем, кто добивается цели, вы раскованная, независимая женщина... вы хотите привести его в порядок, как комнату, как посуду, поставить перед ним ту же цель, что и у вас... а он достиг своей цели...". Ей были ненавистны эта комната, Саусалито, похожий на парилку приморский округ, пышный блеск и отсутствие уверенности в будущем! Закат отражался в саксофоне, окрасил нотную бумагу и пожелтевшие клавиши пианино, к которому она теперь прислонилась. "Вы не простили ему его жен, его образа жизни, не простили того, что его совсем не было в вашей жизни...".
"Самоуверенный дурак", – ответила она, закуривая в кабинете этого надутого, как индюк, психоаналитика. Тот обиделся. Вспомнив об этом, она снова закурила. В большой стеклянной пепельнице с почти не видными из-под мелкого темного пепла словами "Кистоун Корнер", оставались отцовские окурки. Она подавила желание опорожнить ее, прибрать разбросанные повсюду листы нотной бумаги. Что ей было не по силам, поняла она, так это подобрать исписанные листы нотной бумаги, лежавшие на полу там, где он выронил их, схватившись за грудь и падая на пол. Половик был скомкан у ножек обеденного стола. Она зрительно представляла, как он судорожно хватается за бахрому по краям половика... "Не появись вы здесь вовремя, хозяйка, считайте, что его уже не было бы в живых".
Она сильно озябла. На склонах холмов и вдоль берега засветились огни. Из соседнего плавучего домика слышался смех, смеялись соседи, которых она не любила и обычно избегала. Теперь же, уходя, ей придется, если не удастся разойтись, поставить их в известность. Художник и его слишком молоденькая подружка. С другой стороны жили гомики. Здесь была чужая страна, так непохожая на Сан-Хосе. "Кистоун Корнер". Джаз-клуб.
Месяц назад во второй части вечерней программы игравший на фортепьяно белый карлик-француз и чернокожий контрабасист исполнили фантазию на мелодии Алана. Его пригласили на маленькую сцену. Он кланялся, ему аплодировали. Музыка ей не понравилась, но она была рада за него, просто рада. И теперь все было тоже просто – холодно и пустынно. На носилках его тень с серым лицом умирающего. Теперь уже навсегда его разлучили с этой неопрятной, вызывающей столько ассоциаций комнатой, которую она так ненавидела, с его неизменным образом жизни, с третьей слишком молодой женой, с которой он недавно развелся, порвали связь со всем прошлым, за одним исключением – она вновь открыла для себя, что он – ее отец. Она яростно раздавила окурок, утерла глаза и щеки рукавом строгого делового жакета и громко шмыгнула носом; вздернула подбородок, словно бросая вызов враждебной толпе, а после просто кивнула самой себе.
В том душном прокуренном клубе он принял аплодисменты в свой адрес спокойно, со сдержанным достоинством. Карлик-пианист, казалось, обнимал его от всей души, даже с долей уважения. Для нее это был странный, нарушивший равновесие момент прозрения, правда, все забылось, как только в тот туманный вечер она с ним вернулась в эту комнату.
Она нагнулась к окну, стараясь разглядеть художника и его хипповатую подружку. Девушка, стоя спи-пой к окну, словно сошедшая с дешевой литографии, расчесывала длинные золотистые волосы. Художника не было видно, но ей показалось, что из кухни доносится запах какого-то пряного блюда. Самое время уходить.
Она уже была у двери, когда зазвонил телефон. Вышла на пристань, услышав, как о сваи плещет вода, но потом, прикусив губы, вернулась в комнату.
– Да?
– Кэти? Кэти, слава Богу!
– Джон? Это ты? У папы сердечный приступ, тяжелый... ради Бога, ты где?
– ...Я обзвонился повсюду, разыскивая тебя. Помоги мне! – воскликнул он высоким срывающимся голосом. Она слышала его неровное дыхание, словно он только что бежал.
– Ты что, не слышал? Говорю тебе, у папы сердечный приступ. Я его нашла на полу... Боже!
– Кэти, выслушай меня! – с настойчивостью отчаяния умолял он. Удивительно, но она уловила эти нотки: голос напряженный и проникающий в душу, как те, что несколько минут назад звучали в ее голове.
– В чем дело... что случилось?
– Слушай, мы должны встретиться, тебе нужно быть с машиной. Я должен бежать отсюда!
Тревога улеглась.
– Ты что, не слышал? Пойми же, ради Бога, умирает отец! Неужели тебе нет дела до этого?
– Так ли уж важно это для тебя? – огрызнулся он.
Голос сразу стал отчужденным, обвиняющим. На нее вновь нахлынуло чувство вины перед отцом.
– Да, важно! – выкрикнула она, приходя в ярость. – Ничего не могу поделать, но для меня это важно!
– Извини... – пробормотал он. – Конечно, я понимаю. Боже мой, я встречался с Аланом всего три, нет, четыре дня назад...
– Ты здесь был? И ничего мне не сказал?
– Да! И он был в прекрасной форме. – Она снова уловила в его голосе что-то похожее на страх. – Слушай, Кэти, я нахожусь далеко к северу, у озера Шаста... Да выслушай же меня, ради Бога! Я в десяти милях от Ред-Блафф на Пятой автостраде, поняла? Они столкнули меня с шоссе. Пытались убить, черт возьми! – Он казался вконец опустошенным, как после мучительной исповеди.
– Джон, Джон... его забрали в приморскую окружную больницу. Мне нужно быть там, на случай... – На севере штата? Почему? Столкнули с шоссе? Замешательство сменилось раздражением. – Джон, мне уже нужно ехать, – предупредила она.
В дверях появилась блондинка из соседнего плавучего домика. Глаза ее блестели от хорошего настроения и от чего-то принятого внутрь. Ее маленькую тонкую фигурку, девичью грудь и бедра облегало длинное лиловое платье. При виде ее Кэтрин непонятно почему приходила в ярость.
– Алана нет? – спросила блондинка. Боже, неужели она не слыхала сирены? – Он собирался прийти к нам поужинать. Билл послал меня... – она глупо, но беззлобно улыбалась. Глаза действительно блестели оттого, что она либо выпила, либо накурилась; круглые, вялые и невыразительные, как и ее голос. – ...Просить его прийти пораньше, чтобы выпить и всякое такое. А его нет. – У нее был вид огорченного ребенка.
– Его увезли в больницу. Остановка сердца. – Неужели пока она здесь... у него уже остановилось сердце? Нужно спешить. Она посмотрела на девушку и на зажатую в горячих влажных руках трубку, в которой скопилось все отчаяние Джона. – Вы разве не слышали "скорую помощь"? – стараясь казаться спокойной, язвительно спросила она.
– Странно, я еще сказала Биллу, что, по-моему... – казалось, девушка, нахмурившись и глядя вниз на шевелившую помятый половик ногу в босоножке, о чем-то думала. Потом опять подняла глаза. – Ой, извините. Алан, знаете, был такой милый. – В прошедшем времени. Остановка сердца. Стоп. – Надо скорее сказать Биллу. – Лиловое платье скрылось за дверью.
Милый?..
Щеки намокли, в глазах туманилось. Она услышала, что кто-то взахлеб рыдает. Эта безмозглая девчонка! Эта шлюха! Кэтрин бешено трясло от охватившего ее чувства вины. Издалека доносился голос Джона, пронзительный, настойчивый, словно птичий щебет. Она вдруг вспомнила, как заострившийся нос отца исчез под полупрозрачной кислородной маской, которую натянули на лицо. О, Боже, подумала она, полная безысходного отчаяния и вины. О, милостивый Боже...
Прижала трубку к заплаканному лицу.
– Джон, мне нужно ехать. Позвони мне в больницу, а сейчас я должна ехать!
Она подумала о нелепости всего этого – примирения у изголовья умирающего, вычеркивания прожитых лет, стирания написанного с грифельной доски. Но она обязана это сделать, а он должен остаться жить – теперь, прямо сейчас.
– Кэти, черт возьми, ты, бешеная сука, они же хотят меня убить! Убить, потому что я знаю, как они это сделали, почему произошла катастрофа. Я знаю, будь ты проклята! Вытащи меня отсюда, – это был скорее вопль отчаяния, чем просьба. И продолжал тихой скороговоркой: – Я не могу взять здесь машину напрокат – меня выследят. И оставаться здесь не могу. Тебе нужно приехать сегодня ночью, ты слушаешь? Могла бы добраться к утру. Здесь есть место, где ты...
– Не могу я сейчас, Джон! – закричала она в ответ.
Комната создавала резкое ощущение замкнутого пространства, ловушки, которое лишь усугублялось мыслями о положении, в котором оказался он. Ее больше мучило чувство собственной вины, нежели мысль о грозившей ему опасности, какой бы она ни была. Взять машину и ехать за двести миль? Озеро Шаста? Она не могла вспомнить, почему он оказался там, вспомнить смысл его... навязчивой идеи, овладевшей им в последние месяцы. Его слова, доносившиеся по телефону Бог знает откуда, имели не больше смысла, чем во время детской игры в "испорченный телефон", когда в конце они доходили в искаженном, бессмысленном виде. Она понимала, что все сказанное им имело смысл, но его страхи и отчаяние реально касались его. Не ее. Не опасность, грозившая ему, пугала ее, заставляла действовать и вызывала чувства беспомощности, вины и жалости.
– Кэти!
– Джон, позвони в приморскую окружную больницу... ну пожалуйста, – расплакалась она. Закат всеми красками высветил детали саксофона; в сумраке комнаты ярко засветились разбросанные диванные подушечки. Комната как бы стряхнула с себя все, что не любила здесь Кэт. – Джон, я буду там минут через десять-пятнадцать... позвони мне туда!
Она, дрожа от нетерпения, бросила трубку, прервав его на полуслове. Схватила сумочку и побежала к машине, чувствуя, что надо было ехать с отцом на санитарной. Надо было...
Ему пришлось напомнить себе, что надо дышать. Судорожно сдавило грудь; казалось, в ней свистело, как на открытом ветру уличном перекрестке. Он сцепил руки, словно хотел согреться – по крайней мере так они не тряслись. Сжимая пистолет – старый "Хеклер энд Кох" с подогнанной по руке рукоятью, понимая его бесполезность как оружия, но испытывая желание ощутить в руке тепло металла и пластмассы, он чувствовал, как все шире открывает глаза, словно кролик, парализованно застывший в свете фар. Теперь было слышно, как солдат ругался, почти шепотом, чтобы не услыхал сержант. Снизу раздавались отрывистые самодовольные выкрики, солдат время от времени отвечал на них ворчливым тяжелым шепотом, пересыпая свои слова ругательствами и проклятиями. Это ничуть не притупляло в Хайде чувство надвигающейся опасности. Он, как взведенная пружина, с пробегающей по плечам и щекам дрожью, просто ждал, когда в ветвях можжевельника появится туповатое молодое лицо.
С каждым звуком пружина напрягалась все сильнее. Словно обручем стягивало голову. Пот струился под мышками, катился по лбу. Но он был не в состоянии шелохнуться.
Он вздрогнул от крика сержанта. Заколотилось сердце.
– А бинокль не забыл?
– Нет, сержант, – откликнулся солдат – голос совсем рядом! – потом пробормотал: – Нет, трижды долбаный сержант, нет, жирный раздолбай, нет...
Сквозь поток матерщины Хайд расслышал голос сержанта.
– Тогда, прежде чем спускаться, поглядите как следует кругом!
– Есть, сержант... – потом возобновилось сводящее с ума приближающееся ворчание: – Есть, долбаный сержант, так точно, долбаный сержант... И так без конца. Шорох листьев, треск ветки.
Внизу кто-то невидимый спросил:
– Сержант, а кто этот офицер КГБ, который командует?
– Кто его знает, парень... кто знает? – Солдат уже продирался сквозь последние ветки, нависшие над расщелиной, и вот-вот появится на уступе. Хайд, как загипнотизированный, не сводил глаз с того места, где должна была появиться рука. – Какой-то хрен из Москвы... держись меня и ничего не бойся, – продолжал сержант. – Канцелярская крыса, не иначе.
Не замечая его, она перескочила на другую ветку, а потом улетела совсем. Он шумно благодарно вздохнул. Сорвавшись со скалы, словно лохматая куча травы, в небе, поднимаясь в первых восходящих потоках воздуха, парил гриф-стервятник. Маленький вертолет дрожал, взвихривая вокруг себя песок. Харрел с полковником пошли прочь, направляясь к водолазам. "Миль" поднялся в воздух и боком двинулся в сторону противоположного берега. Хайд снова облегченно вздохнул. "Миль", уменьшаясь в размерах, скользнул над чахлыми березками и елками и полетел над водой, потревожив, но не вспугнув небольшую стаю плававших между отмелями гусей.
Первый водолаз, не такой изящный, как гусь, неуклюже зашлепал ластами. Вошел в воду, медленно погружаясь в покрытую рябью свинцовую воду. Наконец он скрылся из виду, только шнур в руках шедших по берегу двух солдат да слабое мерцание фонаря указывали его местонахождение. Второй водолаз заковылял и дальний конец озера.
Хайд резко повернул бинокль, так, что зарябило в глазах, и уперся в ближайших к нему солдат, серой массой сгрудившихся под деревьями. Теперь до него долетали отрывки их разговоров и команды сержанта. Дыхание участилось. Повернув бинокль в сторону берега, почти сразу увидел Харрела.
Тот стоял с мрачным видом. Теперь он сторонился следователей, которые вернулись к осмотру разрушенной кабины экипажа и хвостового отсека. С ним оставался один полковник КГБ с портативной рацией у щеки. Харрел наклонился над разостланной на складном столике картой, то и дело поднимая голову, ориентируясь, оценивая, подтверждая догадки. Харрел был уверен, что Хайд здесь. Где-то здесь. И живой.
Время от времени Харрел посматривал на кучу трупов, теперь более аккуратную, потому что приказал снова обыскать все трупы, их одежду и вещевые мешки, словно там можно было найти ответ, где именно находится Хайд. Такое внимание Харрела к телам убитых подтверждало, что он ищет кого-то из оставшихся в живых. В противном случае Хайд лежал бы там, в той куче.
У Хайда дрогнуло сердце. Прямо под ним раздался хриплый смех. С чрезмерной осторожностью он опустил бинокль и посмотрел вниз. Из можжевельника с писком вылетела вспугнутая птица, словно поднимая тревогу. Солдат смотрел прямо на него и ничего не видел, только, пожимая плечами, следил глазами за улетающей пичужкой. В поле зрения Хайда возник еще один солдат, громоздкий в своем стеганом обмундировании.
Выстрел. Бинокль выскользнул из влажных рук. Хайд ринулся за ним, едва успев ухватить за ремешок. Солдаты внизу тоже были напуганы. Стоявший на берегу Харрел – впервые Хайд видел его так далеко – резко повернул голову на звук. Всего в нескольких сотнях метров от себя Хайд увидел, как со скалы, цепляясь за выступы, сползает что-то желтовато-коричневое, похожее на клубок лохматой шерсти с торчащими из него вязальными спицами. Потом до него дошло. Горный козел, раскинув ноги, катился по склону крутой скалы, пока не упал на прибрежный песок. Подстреливший его юный солдат, глядя на лежавшее у ног чудище, казалось, онемел от ужаса и не отводил от него свой "Калашников".
Солдаты со смехом высыпали из-за деревьев, показывая на козла. Стрелок был в расстроенных чувствах, страшась туши убитого животного. Харрел вновь склонился над картой. Полковник, кивая головой, слушал раздававшиеся по рации голоса. Сидевший внизу сержант, закурив, показал пальцем на узкую расщелину, ведущую к зарослям можжевельника и узкому выступу. Хайд замер, только мелко дрожали руки и губы, да по лбу и за ушами катился ледяной пот. От одежды воняло, скрюченные ноги свело судорогой, острые камни кололи сквозь овчину куртки. Он отчетливо слышал украинский говор сержанта.
– Давай наверх, ты, дурья башка... разомнись трошки.
– Сержант!.. – заскулил солдат.
– Слыхал, начальство приказало все проверить, а тебе проверить эти кусты и этот выступ. – Сержант неторопливо выдохнул струйку дыма, оставшегося висеть в неподвижном воздухе у него над головой. – Давай, давай, дурья голова. – Сержант самодовольно ухмыльнулся.
Солдат с неохотой передал автомат соседу, снял теплую куртку, снова взял автомат и повесил на грудь. Сопровождаемый ухмылками солдат, направился к подножию скалы. Оставшиеся закурили, двое уселись на землю, прислонившись к березке. Сержант лениво, но все же, как подобает старшему, следил, как солдат начал неуклюже карабкаться на двадцатиметровую, а то и больше, высоту, к уступу, где сидел Хайд.
* * *
Никитин почти всю ночь неподвижно просидел на том же стуле с прямой спинкой, слишком хрупком для его массивной фигуры, глядя на шторы в гостиной. Когда Диденко раздернул тяжелый переливающийся шелк, Никитин с тем же отсутствующим выражением стал изучать белые узоры тюля. Раздвигая шторы, Диденко прошел перед Никитиным, но это не отразилось на его напряженном бледном лице. Стакан был снова пуст. Он пил, не останавливаясь. Диденко начал было считать и наливал с большой неохотой, потом махнул рукой и стал подливать. Никитин молчал. Теперь Диденко беспокоило не количество выпитого, а внешний вид Никитина. В его представление о личном горе не укладывалась эта нескончаемая неизменная отрешенность. У него самого воспоминания об Ирине роились в голове словно бабочки, он то улыбался, то на глаза навертывались слезы – так оно и должно быть. Но здесь?.. Ни слова, ни крика, тупая отстраненность от мира.Телефонные звонки, неотложные совещания, приготовления к похоронам, настойчивые обращения Политбюро, армии, КГБ, печати, всего мира – все это скапливалось за дверьми, словно почта в ящике, когда люди надолго уезжают в отпуск или умирают. Диденко завел было разговор о самом неотложном – смущаясь, потому что собирался слегка вздремнуть – но Никитин ни на что не реагировал.
– Александр... – начал он, прокашлявшись. На шее Никитина пульсировала жилка, глаза его, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, но никаких признаков реакции на голос Диденко, даже на его присутствие. – Александр!.. – голова дернулась. – Александр, ну пожалуйста!..
Повернувшись на скрипящем хрупком стуле, Никитин уставился на Диденко, как на назойливого незваного гостя. Заморгал глазами, стараясь удержать взгляд.
– Ну что тебе? – огрызнулся Никитин. Так отвечала престарелая мать Диденко, когда ее отвлекали от телевизора.
– Ты... ты... – Никитин снова смотрел, словно на пустое место, вернее, смотрел мимо него. – Нужно начинать заниматься... заниматься этим.
Холодный солнечный свет сквозь высокие окна упал на позолоченные часы, на покрытые пылью позолоченные стулья с богато расшитыми сиденьями и спинками. Диденко вздрогнул. В этой комнате Ирина присутствовала всюду.
– Я и стараюсь этим заняться, – зарычал Никитин. Налитые кровью глаза уставились в одну точку, челюсть отвисла, вся фигура угрожающе сгорбилась. Потом из него словно выпустили воздух, и он снова, утратив агрессивность, пьяно обвис. Тяжело взмахнул рукой в сторону окна. – Я, вашу мать, стараюсь заняться этим! – завыл он, и Диденко к своему смущению увидел, что щеки Никитина мокры от слез. – Стараюсь заняться, – всхлипывая, повторил он. Голова Никитина свисла на грудь, а сам он тяжело откинулся на крошечном, скрипящем стульчике.
Диденко тихо поднялся с дивана и, держа обеими руками, чтобы не звякнул, поставил на столик свой давно пустой стакан. Потом направился к дверям, молча приоткрыл их и, проскользнув в щель, снова закрыл, оглянувшись, словно на спящего.
Выйдя в со вкусом обставленный, увешанный зеркалами холл, он снял со стоявшего на столике времен Екатерины Великой защищенного телефона трубку и часто и тяжело дыша неуверенно набрал номер. Оглядываясь на дверь, за которой он оставил Никитина, он нетерпеливо слушал гудки. На том конце, наконец, ответили.
– Да? – неуверенный, невнятный голос. Словно какой-то значок, который все нацепили на себя в этот день. Или словно все в один день простудились. – Да?
– Юрий, слушай...
– Петр, что происходит? Я держусь изо всех сил, только...
– Сейчас не время... он, э-э, сейчас плачет, – будто выдал доверенную ему тайну. – Слушай, Политбюро сегодня придется собирать тебе, этого не избежать...
– Это мне понятно.
– Но прежде наши люди... привези их сюда,– вдруг вырвалась эта ужасная мысль.
– Что ты говоришь? После всего, что ты ночью говорил о его состоянии?
– Вези их сюда, – повторил Диденко, чувствуя, что в голосе не хватает твердости. – Может быть, это единственное средство встряхнуть его как следует. Я с ним ничего не могу поделать: уставился в одну точку и молчит! – сглотнул, смутившись визгливых ноток в голосе. – Юрий, я испробовал все. Привози всех утром сюда. В одиннадцать тридцать. А заседание Политбюро назначь на три. Если мы к тому времени не выведем его из этого состояния, в любой момент быть беде!
– Это самое правдивое из всего, что ты до сих пор сказал. Неужели с ним так плохо?
– Да. Словно две недели просидел в институте Сербского, разумеется, в старые времена. Время ли для шуток?
– Если уж он отпустил бразды, от этих реакционных сволочей жди всякого.
Впервые эта мысль прозвучала так резко, словно удар железа о железо. В том-то и дело, что они могут ухватиться за эту возможность, чтобы начать заваруху. И без большого труда.
– Отлично, – сухо подытожил он, – в этом случае мы сделаем все, что от нас зависит. Если все будут здесь, тогда он, может, поймет, что, несмотря на случившееся, надо... надо взять себя в руки, – и помолчав, спросил, стараясь быть помягче: – Согласен?
– Думаю, что так. Поручу "Правде" дать некролог и краткую биографию, подчищенную. "Известиям" тоже. Телевидение к вечеру слепит что-нибудь подобающее случаю... но ему самому вскоре тоже нужно будет что-нибудь сказать. Если ему нравится роль безутешного мужа, прекрасно, но пусть играет на публике.
– Да, конечно! Значит, в одиннадцать тридцать?
– Хорошо, в одиннадцать тридцать. Пока.
Диденко бросил трубку, словно она была из раскаленного металла.
Грубоватая циничная прямота министра иностранных дел неприятно резала ухо даже в самой непринужденной обстановке. Теперь, похоже, запахло пораженчеством. Неужели они, судя по его тону, из-за смерти Ирины бредут, словно пьяные, не замечая надвигающегося кризиса? Шатаясь, лезут на середину дороги, чтобы попасть под встречный грузовик? Конечно, такого не может случиться здесь, в Москве. Но кто знает? Возможно, в мусульманских республиках... а здесь?
Обхватив длинными пальцами узкий подбородок, он стоял, грустно задумавшись, посреди холла, пока его внимание не привлек звон стекла. В стельку пьяный Никитин наливал себе еще. Вспомнив о времени, он поспешил к дверям гостиной, словно в холле уже толпились соперники.
* * *
Она курила, глядя в маленькое окошко плавучего дома на то, как санитары шумно тащат по настилу, на котором стоял дом, носилки с ее отцом, направляясь к машине "скорой помощи". Худое лицо Алана Обри было пепельно-серым, нос заострился и побелел, став похожим на сосульку. Она дрожала, обхватив руками грудь. Потом снова открылся лес мачт на фоне зеленых и в то же время выжженных солнцем холмов Саусалито, испещренных яркими точками домов. За водорослями в пересекающих гавань косых лучах солнца она могла разглядеть морскую выдру, спокойно разбивавшую у себя на животе раковины морского ушка. Она прислушалась, хлопнули дверцы, взревел мотор и снова, быстро удаляясь от берега, взвыла сирена. Ее опять зазнобило. Казалось, прошло много часов – и не было им конца – с тех пор, как она ждала услышать приближение сирены, склонившись над содрогающимся тучным телом отца, над внезапно опавшим серым лицом, шумно и жадно глотавшим воздух обвисшим слабым ртом.Она выдохнула дым, словно надеясь заглушить до сих пор раздававшееся в ушах шумное дыхание отца. Под натертым деревянным полом хлюпала вода. Отвернувшись от окна, она, как всегда, сразу увидела беспорядок, оставленный не расписанной заранее, неорганизованной жизнью, и снова повернулась к меркнувшему за окном свету. Выдра виделась мелькающим расплывшимся пятном. Вой сирены затих. Воспоминание о мучительном удушье отца стало терпимым.
У него был тяжелый сердечный приступ. Врачи из службы "скорой помощи" избегали говорить что-либо определенное. Она отрицательно покачала головой, когда у нее спросили, не хотела бы она "поехать с предком", добавив: "Это ненадолго, хозяйка... как хотите...", когда уже спеша выносили его в раскрытую дверь дома, завернутого в красное одеяло – красное и мертвенно-серое, шерсть и плоть.
Алан, ее невыносимый, презираемый, горячо любимый отец. По щекам катились слезы, ей было не разглядеть выдру. Окно заливал красноватый отсвет заката. Разумеется, ее психоаналитик разложил все по полочкам. "Вы принадлежите к тем, кто добивается цели, вы раскованная, независимая женщина... вы хотите привести его в порядок, как комнату, как посуду, поставить перед ним ту же цель, что и у вас... а он достиг своей цели...". Ей были ненавистны эта комната, Саусалито, похожий на парилку приморский округ, пышный блеск и отсутствие уверенности в будущем! Закат отражался в саксофоне, окрасил нотную бумагу и пожелтевшие клавиши пианино, к которому она теперь прислонилась. "Вы не простили ему его жен, его образа жизни, не простили того, что его совсем не было в вашей жизни...".
"Самоуверенный дурак", – ответила она, закуривая в кабинете этого надутого, как индюк, психоаналитика. Тот обиделся. Вспомнив об этом, она снова закурила. В большой стеклянной пепельнице с почти не видными из-под мелкого темного пепла словами "Кистоун Корнер", оставались отцовские окурки. Она подавила желание опорожнить ее, прибрать разбросанные повсюду листы нотной бумаги. Что ей было не по силам, поняла она, так это подобрать исписанные листы нотной бумаги, лежавшие на полу там, где он выронил их, схватившись за грудь и падая на пол. Половик был скомкан у ножек обеденного стола. Она зрительно представляла, как он судорожно хватается за бахрому по краям половика... "Не появись вы здесь вовремя, хозяйка, считайте, что его уже не было бы в живых".
Она сильно озябла. На склонах холмов и вдоль берега засветились огни. Из соседнего плавучего домика слышался смех, смеялись соседи, которых она не любила и обычно избегала. Теперь же, уходя, ей придется, если не удастся разойтись, поставить их в известность. Художник и его слишком молоденькая подружка. С другой стороны жили гомики. Здесь была чужая страна, так непохожая на Сан-Хосе. "Кистоун Корнер". Джаз-клуб.
Месяц назад во второй части вечерней программы игравший на фортепьяно белый карлик-француз и чернокожий контрабасист исполнили фантазию на мелодии Алана. Его пригласили на маленькую сцену. Он кланялся, ему аплодировали. Музыка ей не понравилась, но она была рада за него, просто рада. И теперь все было тоже просто – холодно и пустынно. На носилках его тень с серым лицом умирающего. Теперь уже навсегда его разлучили с этой неопрятной, вызывающей столько ассоциаций комнатой, которую она так ненавидела, с его неизменным образом жизни, с третьей слишком молодой женой, с которой он недавно развелся, порвали связь со всем прошлым, за одним исключением – она вновь открыла для себя, что он – ее отец. Она яростно раздавила окурок, утерла глаза и щеки рукавом строгого делового жакета и громко шмыгнула носом; вздернула подбородок, словно бросая вызов враждебной толпе, а после просто кивнула самой себе.
В том душном прокуренном клубе он принял аплодисменты в свой адрес спокойно, со сдержанным достоинством. Карлик-пианист, казалось, обнимал его от всей души, даже с долей уважения. Для нее это был странный, нарушивший равновесие момент прозрения, правда, все забылось, как только в тот туманный вечер она с ним вернулась в эту комнату.
Она нагнулась к окну, стараясь разглядеть художника и его хипповатую подружку. Девушка, стоя спи-пой к окну, словно сошедшая с дешевой литографии, расчесывала длинные золотистые волосы. Художника не было видно, но ей показалось, что из кухни доносится запах какого-то пряного блюда. Самое время уходить.
Она уже была у двери, когда зазвонил телефон. Вышла на пристань, услышав, как о сваи плещет вода, но потом, прикусив губы, вернулась в комнату.
– Да?
– Кэти? Кэти, слава Богу!
– Джон? Это ты? У папы сердечный приступ, тяжелый... ради Бога, ты где?
– ...Я обзвонился повсюду, разыскивая тебя. Помоги мне! – воскликнул он высоким срывающимся голосом. Она слышала его неровное дыхание, словно он только что бежал.
– Ты что, не слышал? Говорю тебе, у папы сердечный приступ. Я его нашла на полу... Боже!
– Кэти, выслушай меня! – с настойчивостью отчаяния умолял он. Удивительно, но она уловила эти нотки: голос напряженный и проникающий в душу, как те, что несколько минут назад звучали в ее голове.
– В чем дело... что случилось?
– Слушай, мы должны встретиться, тебе нужно быть с машиной. Я должен бежать отсюда!
Тревога улеглась.
– Ты что, не слышал? Пойми же, ради Бога, умирает отец! Неужели тебе нет дела до этого?
– Так ли уж важно это для тебя? – огрызнулся он.
Голос сразу стал отчужденным, обвиняющим. На нее вновь нахлынуло чувство вины перед отцом.
– Да, важно! – выкрикнула она, приходя в ярость. – Ничего не могу поделать, но для меня это важно!
– Извини... – пробормотал он. – Конечно, я понимаю. Боже мой, я встречался с Аланом всего три, нет, четыре дня назад...
– Ты здесь был? И ничего мне не сказал?
– Да! И он был в прекрасной форме. – Она снова уловила в его голосе что-то похожее на страх. – Слушай, Кэти, я нахожусь далеко к северу, у озера Шаста... Да выслушай же меня, ради Бога! Я в десяти милях от Ред-Блафф на Пятой автостраде, поняла? Они столкнули меня с шоссе. Пытались убить, черт возьми! – Он казался вконец опустошенным, как после мучительной исповеди.
– Джон, Джон... его забрали в приморскую окружную больницу. Мне нужно быть там, на случай... – На севере штата? Почему? Столкнули с шоссе? Замешательство сменилось раздражением. – Джон, мне уже нужно ехать, – предупредила она.
В дверях появилась блондинка из соседнего плавучего домика. Глаза ее блестели от хорошего настроения и от чего-то принятого внутрь. Ее маленькую тонкую фигурку, девичью грудь и бедра облегало длинное лиловое платье. При виде ее Кэтрин непонятно почему приходила в ярость.
– Алана нет? – спросила блондинка. Боже, неужели она не слыхала сирены? – Он собирался прийти к нам поужинать. Билл послал меня... – она глупо, но беззлобно улыбалась. Глаза действительно блестели оттого, что она либо выпила, либо накурилась; круглые, вялые и невыразительные, как и ее голос. – ...Просить его прийти пораньше, чтобы выпить и всякое такое. А его нет. – У нее был вид огорченного ребенка.
– Его увезли в больницу. Остановка сердца. – Неужели пока она здесь... у него уже остановилось сердце? Нужно спешить. Она посмотрела на девушку и на зажатую в горячих влажных руках трубку, в которой скопилось все отчаяние Джона. – Вы разве не слышали "скорую помощь"? – стараясь казаться спокойной, язвительно спросила она.
– Странно, я еще сказала Биллу, что, по-моему... – казалось, девушка, нахмурившись и глядя вниз на шевелившую помятый половик ногу в босоножке, о чем-то думала. Потом опять подняла глаза. – Ой, извините. Алан, знаете, был такой милый. – В прошедшем времени. Остановка сердца. Стоп. – Надо скорее сказать Биллу. – Лиловое платье скрылось за дверью.
Милый?..
Щеки намокли, в глазах туманилось. Она услышала, что кто-то взахлеб рыдает. Эта безмозглая девчонка! Эта шлюха! Кэтрин бешено трясло от охватившего ее чувства вины. Издалека доносился голос Джона, пронзительный, настойчивый, словно птичий щебет. Она вдруг вспомнила, как заострившийся нос отца исчез под полупрозрачной кислородной маской, которую натянули на лицо. О, Боже, подумала она, полная безысходного отчаяния и вины. О, милостивый Боже...
Прижала трубку к заплаканному лицу.
– Джон, мне нужно ехать. Позвони мне в больницу, а сейчас я должна ехать!
Она подумала о нелепости всего этого – примирения у изголовья умирающего, вычеркивания прожитых лет, стирания написанного с грифельной доски. Но она обязана это сделать, а он должен остаться жить – теперь, прямо сейчас.
– Кэти, черт возьми, ты, бешеная сука, они же хотят меня убить! Убить, потому что я знаю, как они это сделали, почему произошла катастрофа. Я знаю, будь ты проклята! Вытащи меня отсюда, – это был скорее вопль отчаяния, чем просьба. И продолжал тихой скороговоркой: – Я не могу взять здесь машину напрокат – меня выследят. И оставаться здесь не могу. Тебе нужно приехать сегодня ночью, ты слушаешь? Могла бы добраться к утру. Здесь есть место, где ты...
– Не могу я сейчас, Джон! – закричала она в ответ.
Комната создавала резкое ощущение замкнутого пространства, ловушки, которое лишь усугублялось мыслями о положении, в котором оказался он. Ее больше мучило чувство собственной вины, нежели мысль о грозившей ему опасности, какой бы она ни была. Взять машину и ехать за двести миль? Озеро Шаста? Она не могла вспомнить, почему он оказался там, вспомнить смысл его... навязчивой идеи, овладевшей им в последние месяцы. Его слова, доносившиеся по телефону Бог знает откуда, имели не больше смысла, чем во время детской игры в "испорченный телефон", когда в конце они доходили в искаженном, бессмысленном виде. Она понимала, что все сказанное им имело смысл, но его страхи и отчаяние реально касались его. Не ее. Не опасность, грозившая ему, пугала ее, заставляла действовать и вызывала чувства беспомощности, вины и жалости.
– Кэти!
– Джон, позвони в приморскую окружную больницу... ну пожалуйста, – расплакалась она. Закат всеми красками высветил детали саксофона; в сумраке комнаты ярко засветились разбросанные диванные подушечки. Комната как бы стряхнула с себя все, что не любила здесь Кэт. – Джон, я буду там минут через десять-пятнадцать... позвони мне туда!
Она, дрожа от нетерпения, бросила трубку, прервав его на полуслове. Схватила сумочку и побежала к машине, чувствуя, что надо было ехать с отцом на санитарной. Надо было...
* * *
Русский солдат скрылся в расщелине, и Хайд не мог его видеть, если только не высунуться из-за ветвей можжевельника, наделав шуму и став видимым силуэтом для оставшихся внизу. Повисев неподвижно, ароматный дымок сигареты медленно поднялся кверху. Он по-прежнему видел крепкую фигуру сержанта, хотя тот подвинулся, опершись о тоненькую косую березку, силуэты остальных трех солдат... Царапанье, грохот осыпающихся камней, тяжелое дыхание карабкающегося наверх парня. Хайд увидел мелькающую внизу голову в зимней шапке, широкие вздымающиеся плечи, цепляющиеся за камни голые руки.Ему пришлось напомнить себе, что надо дышать. Судорожно сдавило грудь; казалось, в ней свистело, как на открытом ветру уличном перекрестке. Он сцепил руки, словно хотел согреться – по крайней мере так они не тряслись. Сжимая пистолет – старый "Хеклер энд Кох" с подогнанной по руке рукоятью, понимая его бесполезность как оружия, но испытывая желание ощутить в руке тепло металла и пластмассы, он чувствовал, как все шире открывает глаза, словно кролик, парализованно застывший в свете фар. Теперь было слышно, как солдат ругался, почти шепотом, чтобы не услыхал сержант. Снизу раздавались отрывистые самодовольные выкрики, солдат время от времени отвечал на них ворчливым тяжелым шепотом, пересыпая свои слова ругательствами и проклятиями. Это ничуть не притупляло в Хайде чувство надвигающейся опасности. Он, как взведенная пружина, с пробегающей по плечам и щекам дрожью, просто ждал, когда в ветвях можжевельника появится туповатое молодое лицо.
С каждым звуком пружина напрягалась все сильнее. Словно обручем стягивало голову. Пот струился под мышками, катился по лбу. Но он был не в состоянии шелохнуться.
Он вздрогнул от крика сержанта. Заколотилось сердце.
– А бинокль не забыл?
– Нет, сержант, – откликнулся солдат – голос совсем рядом! – потом пробормотал: – Нет, трижды долбаный сержант, нет, жирный раздолбай, нет...
Сквозь поток матерщины Хайд расслышал голос сержанта.
– Тогда, прежде чем спускаться, поглядите как следует кругом!
– Есть, сержант... – потом возобновилось сводящее с ума приближающееся ворчание: – Есть, долбаный сержант, так точно, долбаный сержант... И так без конца. Шорох листьев, треск ветки.
Внизу кто-то невидимый спросил:
– Сержант, а кто этот офицер КГБ, который командует?
– Кто его знает, парень... кто знает? – Солдат уже продирался сквозь последние ветки, нависшие над расщелиной, и вот-вот появится на уступе. Хайд, как загипнотизированный, не сводил глаз с того места, где должна была появиться рука. – Какой-то хрен из Москвы... держись меня и ничего не бойся, – продолжал сержант. – Канцелярская крыса, не иначе.