Конечно, на самом деле она знала, где находится. Но их близость была такой сильной и всепоглощающей, что на какое-то мгновение они потеряли ощущение места и времени. А когда пришли в себя, то не сразу поняли, что это за комната и в каком они городе. Дня них это был какой-то шок. В тот год они очень много работали: репетировали, выступали, снова репетировали, – у них не было времени ни на что постороннее. И вдруг они обнаруживают себя наедине в каком-то городе, вдали от всего и всех. Это неожиданное перемещение было чудом, в которое с трудом верилось. Она лежала под ним на покрывале с запрокинутыми за голову руками, с расслабленно полураскрытыми ладонями, как будто сдавалась в плен. Он видел впадины подмышек, которые она всегда тщательно выбривала, и заостренные крошечные груди с такими чувствительными сосками, что иногда он мог заставить ее испытать оргазм только прикасаясь к ним. Ее хрупкое тело таило в себе огромный запас энергии, энергии, которая выплескивалась во время танца. Однажды он наблюдал за ее выступлением из-за кулис в театре Сан-Паулу. Она танцевала так, что сердце у него в груди сжалось и оставалось в таком, как бы подвешенном, состоянии до конца ее танца. Он даже вообразить не мог, что она может так танцевать – восторг вызывали не столько балетные па, хотя она выполняла их безукоризненно, но то чувство, которое их порождало. После выступления на сцену из темноты зала полетели охапки цветов, названия которых он даже не знал, и вскоре она стояла, по щиколотку утопая в них… Когда она подошла к нему за кулисами, на его лице, должно быть, все еще сохранялось выражение изумления, потому что она сказала: «Я знаю, я не знаю, что это было, j'avais des ailes»[2]. Потом она рассмеялась и сказала: «Я просто летала», – а он держал ее в своих объятиях, крепко прижимая к себе, ощущая ее напряженные мышцы и жар, исходящий от кожи. Кто-то прокричал позади него: «В посольстве подают напитки, все идут в посольство на банкет!…»
   «Где я?» – подумал он.
   В белой комнате, где-то в Нидерландах.
   Лежа прикованный к полу, он ощущал металлический привкус во рту. Опять кровоточили десна. Когда ему чистили зубы, женщины орудовали щеткой слишком сильно или непривычным ему способом. В то утро он впервые в жизни заметил густые следы крови в слюне, и это потрясло его, как будто его вынудили осознать собственную слабость, тот факт, что он смертен…
   Следующие несколько часов дались ему с трудом, с убийственно молниеносными перепадами настроения от ностальгии к отчаянию – это два разных континента, но путешествие от одного к другому почти совсем не занимает времени.
   В тот же день, несколько позднее, дверь открылась и вошла женщина. Она затворила за собой дверь и прислонилась к ней. Она была одна. С места, где он лежал, невозможно было определить, которая это из трех. Она стояла в густой тени, и на ней был обычный черный плащ с капюшоном. Он немного опасался реакции женщин на его поведение в саду, поэтому решил всячески подчеркивать свою покладистость.
   – Я сожалею о том, что произошло сегодня утром, – сказал он. – Я слишком увлекся. Оказаться на воздухе даже на несколько минут – уже забываешь, что это такое…
   Женщина медленно отошла от двери и направилась вглубь комнаты. За нею тянулся шлейф неопределенности, неловкости. Ага, вот он и узнал ее. Методом исключения. Это, конечно, Мод.
   – В любом случае я просто хотел бы извиниться, – сказал он.
   Она опустилась возле него, отвернув голову, положив ладони на колени, как делала много раз. В этот момент ему показалось, что он может представить ее ребенком. Ее никто не ласкал, никто не любил. Может, даже били. Наверное, поэтому она так двигается, как будто старается занимать как можно меньше места. И голос у нее поэтому хотя и монотонный, но с негодующим оттенком, по интонации напоминающий гусиное шипение. Голос человека, которому либо никогда не позволяли выразить свое мнение, либо он просто не смел это делать.
   Она дотронулась до его левой щиколотки, провела рукой вдоль стопы до кончиков пальцев.
   – Нога танцовщика… – ее рука задержалась на мозолях и деформированных суставах. – Хорошо, когда дело человека оставляет следы у него на теле, – сказала она. – Например, руки садовника… – она дотронулась до белого шрама на его щиколотке. – Отчего это?
   – Солевая шпора, – ответил он. – Соль откладывается на костях, и образуются шпоры. Мне пришлось делать операцию, вырезать ее. Это обычное дело у танцовщиков.
   Она вздох1гула.
   – Я не собираюсь причинять тебе никакого вреда. – В прорезях капюшона блеснули ее глаза.
   Он хотел поговорить с ней, поддержать нормальный разговор, но не знал, как начать.
   – Если не возражаешь, мне хотелось бы полежать рядом с тобой.
   – Конечно, не возражаю, – он постарался придать голосу мягкость.
   – Мне нужно раздеться, – сказала она.
   Она откинула с ног края плаща, и он увидел черные рабочие ботинки с обшарпанными носами и изношенной подошвой. Она начала развязывать шнурки на ботинках, мурлыча себе под нос что-то совсем без мелодии. Он уже знал, что это признак нервозности. Не желая смущать ее, он отвернулся, подумав, что предвидел такую обувь, удачно совпадающую с образом, который у него сложился – упрямой и не нужной никому женщины.
   – Мое тело тебя не возбуждает, – сказала она.
   Он повернулся к ней. У нее были тяжелые, рыхлые бедра, довольно большой, складчатый живот, крепкие, круглые плечи пловчихи – хотя он не мог представить ее плавающей, – и неожиданно изящная грудь, которая, казалось, принадлежала другой женщине. Ее тело совместило все тона и виды фактуры, свойственные человеческому телу. Наверное, такое тело понравилось бы художнику.
   – Это ничего, – сказала она. – Мне ничего не нужно. – Она помолчала. – Я – не как они.
   Он ждал, что она пояснит свои слова. Но она стояла молча, глубоко погрузившись в свои мысли. Вдруг он понял, что должен сказать:
   – Это была ты той ночью, да?
   Она застила, не шевелясь, так что он мог видеть, как у нее от дыхания вздымается грудь.
   – Несколько дней тому назад я проснулся, а возле меня кто-то лежал. Это была ты, – сказал он, стараясь, чтобы голос был мягким.
   Она пристроилась рядом с ним и, повернувшись на бок, положила голову ему на плечо и закинула левую ногу на его бедро. Он посмотрел на ее руку, покоящуюся на его груди, на короткие бледные пальцы, охватывающие его ребра. Он мог даже чувствовать телом стук ее сердца – оно у нее билось, как у маленького зверька.
   – Я должна тебя предупредить, – сказала она.
   – Предупредить? О чем?
   – Они кое-что задумали.
   – Что же?
   – Такое, что трудно себе даже представить.
   – Они сердиты на меня…
   – Возможно. Но вообще – все из-за того, что ты находишься здесь. Просто потому, что ты здесь.
   – Ты можешь поговорить с ними?
   – Поговорить?
   – Останови их.
   – Не думаю, что получится.
   – Пожалуйста.
   Она приподняла голову и коснулась пальцами его губ, показывая этим жестом, что просить бесполезно. Ее пальцы пахли луком и воском.
   Теперь он лежал тихо, ощущая тяжесть ее тела.
   – Это я на тебя кричал, – снова заговорил он через некоторое время.
   – Да.
   – Извини меня за крик. Ты и представить себе не можешь, каково мне приходится.
   – Ты напугал меня.
   – Прости.
   Он слушал, как по стеклу люка барабанит дождь, думал о людях, спешащих домой на велосипедах, наклонив головы; трамвайные рельсы блестят от дождя… Он представил себе, как облокачивается на черные перила и смотрит на воду канала. Вода кажется шершавой, исколотой каплями дождя, как доска, утыканная гвоздями.
   Они кое-что задумали.
   Когда он проснулся, Мод уже не было. На его теле остался запах лука и воска, он проникал в ноздри, исходя от тех мест, которых касались ее руки.
   Той ночью его сны были наполнены жуткой тревогой. Ему больше не снились живописные пейзажи, только голые стены белой комнаты, только окно люка с квадратом пустого неба. Он видел себя подвешенным вниз головой в сложной сети паутины, состоящей из веревок и блоков. Его спеленутое тело медленно вращалось, как мясная туша на крюке, кровь приливала к затекшим членам, заполняя впадины и пустоты в глазницах. В комнате он был не один – возле двери, в тени, стояла обнаженная женщина, на ее голове был черный колпак. От этого казалось, что у нее совсем нет головы. Получалось, что в комнате стоит безголовое тело, и это тело шепчет: «Прекрасен, так прекрасен…»
   Потом он опять проснулся и никак не мог понять, есть ли на самом деле кто-нибудь в комнате, в темных углах, из которых ему слышалось шипение и жужжание, как будто производимое тысячей приглушенных голосов, звучащих одновременно. Он оглядывал свое тело, лежащее как на жертвенном камне, и уже не мог отделить сон от яви. Ужаснее всего было то, что он не знал, что хуже…
   В какой-то степени бодрствовать было легче. Он мог по крайней мере контролировать ситуацию. В состоянии бодрствования он мог напрячь свое воображение и перенестись в прошлое, в свое единственное убежище, но поддерживать такое состояние было трудно и, в конце концов, не имело смысла. Как только образы, вызванные из прошлого, начинали расплываться, проявлялась эта комната, как проступает кожа тела под мокрой тканью. Комната всплывала безжалостно белой, но никогда не бесстрастной, как можно было ожидать из-за всех этих колец, цепей и болтов – оборудования, созданного изощренным и извращенным сознанием. Крюки и полозья. Стиральная машина. Матово-черный резиновый коврик. Во всем этом чувствовались бесстрастие, привычная жестокость – предсказуемая, неизменная, без намека на раскаяние. Комната была здесь всегда.
   И вот он настал, день его пытки.
   Он, как всегда, лежал на полу, когда открылась дверь и в комнату одна за другой проскользнули женщины. Все три были обнаженными, с красными колпаками, целиком прикрывавшими головы. Они выглядели как кардиналы некоего тайного, запретного ордена. У него по коже пробежали мурашки. Он чувствовал, что в женщинах явно произошла перемена, как будто, сбросив одежды, они отбросили в сторону все нормы, правила и запреты. Теперь они были способны на поистине чудовищные поступки.
   В этот момент выглянуло солнце. Поток света, проникший через люк до самого пола, был так насыщен цветом, такой густой и золотистый, что, казалось, это большая колонна, под которой стояли женщины, неожиданно накрытые ее тенью. Когда они двинулись к нему, проходя через солнечный столб, создалось странно нереальное впечатление, что это привидения проходят сквозь стену. Как будто нарушилась материальность мира. И тут он понял, что женщины готовы на все.
   Мод несла продолговатый металлический ящик, а у Астрид в руке была отвертка. На какое-то мгновение он приободрился. Они просто хотят подправить его наручники, что-нибудь подкрутить. Позже он вспоминал эту пришедшую ему в голову мысль с мрачной усмешкой. Или это еще одно наказание? Они ничем таким ему не угрожали. Не может быть. Просто у них снова разыгралось воображение и они придумали что-то новенькое. Никаких обид, ничего личного. Что там говорила Мод?
   «Просто потому, что ты здесь».
   Они окружили его, колпаки отбрасывали алую тень на бледную кожу. Он переводит взгляд с бирюзовой вены, извивавшейся по ноге Мод и уходившей в пах, на шрам, похожий на отпечаток монеты, на бедре Астрид, и, наконец, на темно-рыжие волоски на лобке у Гертруд. Остановился его взгляд на металлическом ящике, который Мод поставила на пол возле него. Он когда-то видел нечто подобное у своего деда, самодеятельного актера, у него был такой ящик, в котором он хранил театральный грим – подводку для глаз, тени, румяна… Но зачем Мод принесла это сюда?
   – Это будет больно, – сказала Гертруд У него сжалось горло.
   – Что ты имеешь в виду? Что вы собираетесь делать?
   – Лучше мы не будем тебе говорить. Она взялась за его трусы и стянула их вниз до щиколоток.
   – Нет! – вдруг вырвалось у него. В тишине его голос прозвучал почти резко и странным образом смодулировал голос его отца.
   – Ты можешь получить поощрение, награду… со временем, – сказала Астрид.
   Ее слова совсем его не успокоили – у него уже имелся некоторый опыт. Он смотрел на отвертку в ее руках. С прозрачной, ярко-желтой ручкой, с острым плоским концом в полсантиметра шириной.
   – Вы же не собираетесь… – он запнулся, не в силах высказать свое предположение.
   – А больно будет потому, что у нас нет обезболивающего средства, – пояснила Гертруд.
   – Но отвертка? – непонимающе пробормотал он.
   Он повернулся к женщине, которую он назвал Мод, хотел бы он сейчас знать ее настоящее имя…
   – Помоги мне, – взмолился он, – пожалуйста!
   Но та лишь склонила голову вниз, как будто в смущении или от стыда.
   Две другие женщины быстро заговорили с ней по-голландски. Их голоса звучали спокойно и настойчиво. О чем они говорили ей? Что все будет в порядке? Он наблюдал, как Мод открыла металлический ящик и вынула комочки ваты и бутылочку йода.
   Так, это не грим, а аптечка.
   – А теперь… – сказала Гертруд, подавая знак Астрид.
   Женщины присели на корточки вокруг него, Гертруд – слева, Астрид – справа, Мод – у него между ног. Гертруд зажала ему нос, а когда он открыл рот, чтобы вздохнуть, она засунула между зубов скомканную тряпку, потом, проворно вытащив из ящика рулон серебристой изоленты, оторвала от него приличный кусок и заклеила всю нижнюю часть лица. Тряпка пахла машинным маслом.
   Большим и указательным пальцами Астрид оттянула его крайнюю плоть, растянув ее так, что кожа стала почти прозрачной. Она резко проткнула растянутую кожу концом отвертки. Он видел, как тот вышел с другой стороны. Больше всего ему почему-то врезался в память ярко-красный цвет крови. Пронзительно яркий и чистый, какой бывает у совсем свежей крови. Ему запомнились алые капли на волосках лобка, как будто там выросли красные ягоды, запомнились так, словно он наблюдал за всем этим с большого расстояния…
   Когда он очнулся, женщины уже продели в колотое отверстие кольцо. Сначала он не понял, как им удалось сделать это. Потом он разглядел на кольце утолщение – очевидно, защелку. Кольцо было тускло-серебристого цвета, из какого-то сплава, толщиной больше дюйма в диаметре, наверное, купленное специально для этой цели.
   Они не стали протыкать его пенис, только крайнюю плоть. Сейчас Мод склонялась над ним, держа в руке ватку. Он почти потерял сознание во второй раз от острой вспышки боли, когда она приложила к ране вату с йодом. Поскольку у него во рту был кляп, он не мог даже закричать. Его боль осталась внутри, не найдя выхода. Они не хотели слышать его крики. Уносимый волнами боли, он периодически терял сознание, а когда всплывал из забытья, его пронизывало острое чувство безнадежности: они могли сделать с ним все, что хотели, – абсолютно все…
   Уже потом, после того как его помыли, женщины внесли в комнату кусок цепи. Они прикрепили один ее конец к кольцу, продетому в его пенис, а другой – к металлической скобе, вбитой в стену позади него. Затем они отсоединили кольца на его руках и ногах от полозьев на полу и сгрудились вокруг него. Колпаки, скрывавшие их лица, придавали им странный вид – будто они были полностью лишены всех чувств, совести, сострадания, и это впечатление неожиданно контрастировало со звучанием их голосов, в которых слышались озабоченность и даже поддержка. Ему сказали, что хотя его руки и ноги большую часть времени будут скованы, теперь у него будет больше свободы передвижения. Он сможет вставать и немного ходить. Может быть, даже танцевать. Он отрицательно покачал головой. То, что они говорили, звучало как насмешка. Как можно подвергать его таким бесконечным, гротескным пыткам и в то же время утверждать, что они заботятся о нем? И еще. Больше он уже не старался различать, кому из них принадлежит какой голос. Все равно его надежды найти в лице одной из них союзника или получить хоть какое-нибудь снисхождение обречены на провал. Их голоса больше не звучали как принадлежащие живым людям, отдельным индивидам. Они слились для него в один голос – голос некой твари, которая пытала его и держала в заключении.
   В руке одной из женщин оказались две белые таблетки. Это кодеин, сказала она. Приподняв его голову, она положила таблетки ему на язык и поднесла к губам стакан с водой, чтобы он их запил. Он снова откинулся на подстилку. Небо в окошке люка затянуло облаками. В комнату больше не проникал солнечный свет. В этом новом тусклом освещении жгучая боль в средостении его тела приобретала свой цвет, но его трудно было определить. Слишком он был ослепительным. То и дело эта цветная боль разрасталась до огромных размеров, полностью поглощая его. Временами ему казалось, что он находится внутри ее.
   Как сквозь туман он слышал голоса женщин:
   – Теперь тебе надо отдохнуть…
   – Мы проведаем тебя ночью…
   – Мы позаботимся о тебе…
   – Рана заживет. Не беспокойся… – Теперь отдыхай…
   Хотя ночью ему и давали регулярно болеутоляющее, спал он тревожно, все время просыпаясь. Тонкая пленка, отделяющая сон от яви была почти прозрачной, похожей на источенную крайнюю плоть. Это было, наверное, что-то наподобие белой горячки. Сновидения, в которые он временами погружался, навязчиво повторялись снова и снова, мало отличаясь от того, что происходило наяву. Один раз он проснулся, или ему показалось, что он проснулся, и увидел на полу возле себя ярко-оранжевый гроб, – как доподлинный, просто стоял рядом, не перемещаясь и не меняя форму. Это длилось много часов. В другой раз ему приснилось, что он прикован к кирпичной стене, а на его пенисе висит ржавый железный замок, каким обычно запирают заброшенные сараи. Его рана была свежей, липкой, наполненной гноем. Он откинул голову к кирпичной стене, кирпичи которой были почерневшими, как будто подпаленные огнем. Слышались завывание, шум ветра.
   В этом сне, как и почти во всех других, присутствовали два уровня сознания, которые сосуществовали, а порой и пересекались. С одной стороны, его озадачил, потряс и парализовал весь ужас ситуации; с другой стороны, он с нетерпением ждал того момента, когда можно будет стряхнуть с себя остатки дурного сна или того, что он принимал за сон.
   Жестокость пробуждения от тихого позвякивания цепи…
   Сон и явь слились воедино, а страдание, которое он испытал, повернувшись на подстилке, было неописуемым.
   Иногда он ловил свое отражение в одном из стальных колец, сковывающих его запястья. Он мог видеть себя только частями – скула, бровь, кусочек уха. Он напоминал себе вазу, разбитую на мелкие кусочки тысячу лет тому назад. Он уже никогда не будет целым. Ему суждено существовать только в отдельных фрагментах. В собственной памяти.
   Медленно и осторожно он повернулся на бок и протянул скованные руки к паху, как можно ниже. Само по себе то, что руки были близко к больному месту, уже успокаивало.
   В окошке люка брезжил молочно-белый свет.
   От досок пола исходил щекочущий ноздри острый запах пыли.
   Постоянно непрекращающийся звук – поскуливающий стон – был настолько неотвязным, что приобрел некую материальную форму – сбитой машиной собаки, брошенного на землю пальто, – и этот звук был им самим.
   Он не знал, какой день наступил, ему уже было все равно. Страдания сделали его безразличным к таким вещам. Дня него реальными были только боль и необходимость избавиться от нее. Иногда, когда он забывался после приема кодеина, его посещали разные люди. Может, во сне, а может, это были галлюцинации. Собственно, какая разница?
   Первой к нему пришла Бриджит. Она села слева от него, лицом к двери, вытянув ноги под прямым углом, сложив руки на коленях. На ней была свободная, бледно-голубая футболка, которую он ни разу еще не видел. Ее волосы были, как обычно, стянуты на затылке розовато-лиловой бархоткой. Он наблюдал, как она согнулась, коснувшись лбом правого колена, потом выпрямилась и вскинула вверх правую руку. Эти движения выглядели свободными, плавными, как будто она не отдавала себе отчета в том, что делает. Взгляд ее темных глаз был устремлен вдаль.
   «Наше время почти истекло», – сказала она.
   Он почувствовал, как сжалось сердце. Что она имеет в виду?
   «Ты и я… – сказала она, как будто прочитав его мысли, – наше время вместе».
   «Нет, – воскликнул он, – ты ошибаешься! – у него пересохло в горле. – Тебе только надо подождать, пока я выберусь отсюда. Подожди, когда я освобожусь».
   Она подняла обе руки и поправила бархотку, потом повернулась к нем)'лицом. В ее глазах не было ничего кроме равнодушия. У нее был взгляд человека, который незнаком с ним, который никогда его не встречал.
   «Ты никогда не будешь свободен», – сказала она.
   «Буду», – ответил он, хотя вдруг сам в это не поверил.
   Бриджит отрицательно покачала головой и опять устремила взгляд вдаль.
   «Нет», – произнесла она.
   Он отвернулся, не в силах найти опровержение ее словам. А когда опять обернулся к ней, ее уже не было.
   Через некоторое время, уже в середине ночи, появилась его семья – мать и отец, оба еще молодые, лет пятидесяти; и его брат Эдвард, который работал в банке в Токио. Отец и брат были одеты в приличествующие визиту одинаковые серые костюмы, а на матери была плиссированная юбка и вязаная кофта на пуговицах. Ему часто говорили, что он пошел в мать, хотя он сам этого не замечал. Ну может, только цветом и разрезом глаз, которые у обоих были карими с приподнятыми вверх уголками, что придавало им немного славянский вид. Она с любопытством тянула шею, все еще стройную, пытаясь заглянуть во все уголки комнаты.
   "Ну, все не так уж и плохо», – наконец произнесла она.
   Отец поднял руку, чтобы пригладить редеющие волосы, и кивнул с отсутствующим видом. Эдвард тем временем измерял шагами комнату, как будто собирался купить ее в собственность. Это было так на него похоже…
   Он рассматривал свою семью со смешанным чувством отчаяния и радости. В конце концов мать подошла к нему. Она, казалось, не находила в его положении ничего особенного. Просто улыбнулась ему и опять сказала: «Ничего, дорогой, все не так уж плохо».
   Он не знал, как истолковывать их поведение. Неужели они действительно не заметили, что над ним издевались, что его приковали к стене? Или они притворялись, что ничего не замечают, чтобы скрыть неловкость и стыд? Или таким хитроумным способом, почти закодированным, чтобы не догадались его захватчики, пытались придать ему силы, вселить надежду на избавление? Прежде чем он успел решить для себя, в чем же дело, мать увидела в окне люка полную луну и издала легкий вздох удивления и восторга. Потом она начала кружиться, понимая, что все на нее смотрят, и в то же время не обращая ни на кого внимания. В призрачном серебряном воздухе ее юбка раздулась вокруг ног колоколом…
   К нему приходили и другие разные люди, с которыми он сталкивался в жизни. Берт Пшер, директор труппы. Стефан Элмере, фотограф. Появилась даже его наставница, Изабель ван Заанен. На ней была. длинная шуба, а в ушах – бриллиантовые серьги, она выглядела так, как будто только что вернулась с премьеры спектакля. Изабель много лет работала в его труппе в качестве приглашенного хореографа, и он своим успехом обязан ее советам и поддержке.
   Стоя у стены, она зажгла одну из своих египетских сигарет. «Помнишь, что сказал Баланчин? – произнесла она. – Сначала – пот, потом – красота». Изабель улыбнулась сама себе – Баланчин был ее другом. Потом подошла к нему и склонилась над ним так, чтобы он мог коснуться губами ее щеки.
   Никто из посетителей не обмолвился о его ситуации, никто даже, казалось, не заметил его положения. Все равно он был рад, что они пришли к нему, для него это было некоторым утешением. Ему важно было знать, что за пределами этой комнаты существуют живые люди. Люди, которым он нужен. Даже если они активно не ищут его, они думают о нем. Это была хоть какая-то связь, живая цепочка.
   Правда, иногда его гости приносили ему известия, которые он не хотел слышать.
   Ты никогда не будешь свободен…
   Наше время истекло…
   Ты и я…
   Наше время вместе…
   Истекло.
   Рана заживала медленно, с трудом. Возможно, он сам был в этом виноват – во сне ворочался и невольно раздражал рану, а может, она плохо заживала оттого, что ее натирало кольцо. Как бы там ни было, ему давали антибиотики, чтобы избежать заражения, и кодеин как болеутоляющее. Из-за действия лекарств он почти все время чувствовал себя вялым и заторможенным. Изредка в голове у него прояснялось и он замечал, что женщины, ухаживающие за ним, все время обнажены, хотя на головах по-прежнему надеты колпаки. Часто на ногах у них он видел обувь. Астрид и Гертруд предпочитали туфли на высоком каблуке, а Мод приходила в своих старых рабочих ботинках. То, что они перестали носить свои плащи, было проявлением их вопиющего бесстыдства и в то же время сексуальной потребностью. Сначала им было достаточно лишь видеть закованного в цепи мужчину. Теперь же их возбуждал вид его раны – само ее происхождение и расположение. Когда они водили его в туалет, то по-прежнему заковывали его руки и ноги, но теперь одна из них вела его за цепь, как будто он был неким экзотическим, но прирученным зверем. Когда он лежал на своей подстилке, они ходили кругами около него, бросая жадные взгляды из-под колпаков. Иногда они наклонялись и трогали цепь, при этом их дыхание учащалось и голоса становились приглушенными, как загустевшие взбитые сливки. Временами они осторожно, чтобы не потревожить его пенис, приподнимали цепь – так пытаются вынуть из рук заснувшего пьяницы пустую бутылку из-под пива. А иногда, когда его одурманенное медикаментами сознание прояснялось, он обнаруживал какую-нибудь из женщин сидящей напротив него с запрокинутой головой и рукой, ритмично движущейся между ног…