– Тебя это не так уж и интересует, да? – спросила она, глядя на меня сквозь сигаретный дым, клубящийся перед ней.
Я заверил ее, что мне это интересно.
– Ты надо мной потешаешься, – сказала она.
– Я не смеюсь, – улыбнулся я.
– Самое страшное в старости – это то, что никто больше не хочет слушать твои истории, а у тебя их столько накопилось! – сказала она, закашлявшись. Потом наклонилась вперед и стряхнула пепел в серебряное блюдце.
Таким мне запомнился мой первый вечер в Блумендале – косметический и древесный запахи египетских сигарет, которые она курила, ее рассказ о той истории с балериной.
– Самое удивительное, – говорила Изабель низким голосом с удивленной интонацией, как будто то, что хранилось в тайниках ее памяти, было удивительно ей самой, – у той девушки было родимое пятно на спине, на пояснице. Бледно-розовое, вот такого размера, – она показала на пальцах сантиметра четыре. – И ты знаешь, оно имело форму морского конька… – она остановилась, вспоминая. – Ну совсем как морской конек, – она встряхнула головой и откинулась на спинку стула, ее взгляд был устремлен в темноту за моим плечом.
Гостевая спальня находилась в дальнем конце квартиры, над кабинетом. Мне пришлось подниматься по винтовой железной лестнице, протискиваясь мимо заваленных книгами полок, а потом пробираться на ощупь по темному коридору, настолько узкому, что мои плечи касались стен. Наконец я добрался до двери и, толкнув ее, нашарил справа на стене выключатель. Комната выглядела не совсем так, как я ее помнил. Односпальная металлическая кровать под белым покрывалом выглядела по-спартански, почти как ложе монаха. Куда же делся диван, на котором мы спали с Бриджит? Стены были покрашены в бледно-голубой цвет, а сундук в ногах кровати выглядел так, будто он когда-то принадлежал капитану пиратов и в нем хранились их сокровища. На тумбочке у кровати стояла ваза с ирисами, на полу лежал простой коврик, насыщенная расцветка которого вызывала ассоциации с пустыней Сахара, хотя я там никогда не был. В комнате было только одно окно из двух створок в наклонной стене напротив кровати, которое открывалось наружу, как ставни. Здесь было так тихо, что, казалось, можно слышать движение воздуха.
В тот первый вечер, чувствуя легкое опьянение, я облокотился на подоконник и засмотрелся в черноту леса, которая пульсировала и завихрялась у меня перед глазами. Я думал о бледно-розовом пятне на пояснице у балерины, потом о шраме в виде монеты на бедре женщины, которую я назвал Астрид. А вскоре я уже ни о чем не думал.
В деревьях шумел ветер, восхитительно пахло сосновыми иголками, соленым морем и сырой землей. Я спал крепко и без сновидений.
Проснулся я в десять часов следующего утра и увидел на полу тонкую полоску солнечного света, похожую на неизвестно как попавший сюда металлический прут. Я все еще был в полусне, и мне казалось, что это своего рода предостережение о том, что мне следует быть осторожным. В окружающем меня мире много оврагов и ущелий, куда можно бесследно провалиться. Если я не буду осторожен, то могу споткнуться и упасть в одно из них.
Через четыре дня после моего приезда Изабель уехала в Осло. Ее не ожидалось до начала сентября. Теперь вся квартира была в моем распоряжении. Что я делал в те первые недели? Наверное, то, что делал, когда был ребенком. По утрам загорал на балконе, придвинув к уху транзисторный приемник, или лежал на софе и читал книги. Потом отправлялся на долгие прогулки в лес или в дюны. Мне никогда раньше не приходилось изучать голландское взморье – на это не было времени, и я быстро полюбил его широкие, открытые ветрам пляжи, его малопримечательные пейзажи. Днем я спал в своей бледно-голубой комнате с открытым окном. До меня доносились разные звуки: машины, едущие на низкой скорости в гору, голоса в саду, шум летящего высоко в небе самолета… По крайней мере раз в день я ехал на машине к морю и плавал – обычно перед завтраком или поздно вечером, когда вокруг почти никого не было. В то время я сделал для себя открытие, что ничего не хочу иметь общего с людьми. Не хочу, чтобы меня кто-нибудь видел.
И как ни странно, я принял приглашение Пола Буталы на ужин. Плотным телосложением и блестящими черными усами Бутала больше походил на мексиканца, чем на голландца. У него были большие, глубоко посаженные глаза с тяжелыми веками. Он изучал меня со скучающим, усталым видом, от которого мне было не по себе. Несмотря на это, я ужина;! с ним несколько раз за то лето. Он жил на первом этаже дома, в квартире, в которую можно было с трудом попасть: либо – если маршрутом внутри дома – по запутанным коридорам и лестницам, либо с внешней стороны, пробираясь через огородные грядки, заросли крапивы и заброшенный яблоневый сад. В темных комнатах этой квартиры, завешанной гравюрами и гобеленами, он рассказывал мне о своих путешествиях, финансовых сделках, махинациях (причем его откровения как-то не вязались с окружающей обстановкой – я скорее ожидал бы услышать что-нибудь таинственное и загадочное). Обычно я сидел у окна на софе, обтянутой коричневым бархатом, и, расслабившись, часами слушал его, совершенно забывая о своем собственном существовании.
У него были очень белые белки глаз, слишком белые, и неприятная манера поглаживать усы. Сначала он прижимал два пальца к верхней губе, потом пальцы расходились в форме V. Этот жест настолько бросался в глаза, что иногда почему-то казался неким сигналом, который он подает мне и на который я должен как-то ответить. Как и Изабель, он меня ни о чем не расспрашивал, и через некоторое время до меня дошло, что Изабель могла просто попросить его составить мне компанию. Временами у меня было ощущение, что соседей попросили быть со мной любезными, и даже те люди, которых я совсем не знал, были доброжелательны ко мне. При этом мне казалось, что рано или поздно я устану от их подчеркнутой внимательности.
Лето было очень жарким, самым жарким за много лет. Мое тело постепенно темнело от загара. Я наблюдал, как оно выздоравливает. По вечерам я сидел на балконе с открытыми стеклянными дверями, в гостиной за моей спиной горели свечи на дубовом столе, а я слушал музыку Малера, Пуччини, Баха на старомодном проигрывателе Изабель. Пламя свечей беспокойно дрожало в темном воздухе, заброшенный сад оживал и наполнялся шорохами и тенями. Иногда раздавался телефонный звонок – наивно, почти отчаянно нетерпеливый. Если я отвечал, то всегда спрашивали Изабель. Но я не чувствовал себя брошенным. И несчастным себя тоже не чувствовал. Такие слова, как счастье или несчастье, просто были ко мне неприменимы.
Наступил день моего тридцатилетия – и прошел, никак не отмеченный. Вечером я позвонил родителям в Англию. Последний раз я разговаривал с ними в день моего освобождения. Голос матери испуганно дрожал. Я сказал ей, что вышло много шума из ничего. Меня просто потянуло ненадолго уехать, вот и все. Побыть одному, подумать (мне казалось, она должна была в это поверить – в возрасте тринадцати-четырнадцати лет я иногда уезжал на велосипеде в полночь в Нью-Форест, а она ждала меня на кухне, страшно волнуясь). Мне было трудно лгать ей именно потому, что я помнил ее появление в той белой комнате в моих видениях, помнил, как она кружилась в развевающейся юбке в потоке лунного света. Даже сейчас мне было трудно убедить себя, что она ничего не знает о происшедшем.
– С днем рождения, дорогой, – сказала мама. – Как ты там?
– Все хорошо, все в порядке.
– Ты что-нибудь устраиваешь сегодня?
– Да нет, ничего особенного.
Я ясно представил ее у телефона. Она всегда прижимала трубку к уху с таким усердием, что это напоминало мне процесс приклеивания отбитой ручки к глиняному кувшину.
Оказывается, она пыталась дозвониться до меня раньше, но никто не отвечал. Я больше не живу в той квартире, сказал я, уехал оттуда на некоторое время. И дал ей номер телефона Изабель.
– У тебя точно все в порядке? – опять спросила мама.
– Да, все хорошо.
Тридцать лет, подумал я. В голове у меня было пусто. На сердце тоже. Мы поговорили еще минут пять – десять, сначала об отце, который слишком много работает (отец занимался поставкой промышленных пылесосов крупным предпринимателям), затем о моем брате, который обещал приехать домой на Рождество. Мама спросила меня, когда я собираюсь навестить их, и я сказал, что скоро, хотя на самом деле так не думал.
Потом, после телефонного разговора, я поехал на машине к морю. Около километра прошелся по твердому песку, потом повернул в дюны. Пока я не мог ехать в Англию – еще нет. Мне не удалось бы сбросить это с себя. Я любил своих родителей, всегда любил, но тут они ни в чем не смогли бы мне помочь.
Временами, когда с наступлением темноты зеленые доски пола в квартире Изабель становились почти черными, а пламя свечей колебалось в прохладном воздухе, движущемся по комнате, я поворачивался к телефону, приютившемуся на круглом деревянном столике в углу, и думал о том, чтобы позвонить Бриджит. Но, не успев даже отказаться от этой идеи, я понял, что память сыграла со мной забавную шутку – я забыл номер телефона, номер, который был моим на протяжении семи лет.
Иногда, когда я меньше всего этого ожидал, передо мной всплывал образ белой стены с кольцами, скобами и крючками или обнаженной женщины, на которой не было ничего, кроме алого колпака. Это все было похоже на историю, услышанную мной от третьих лиц, случившуюся с кем-то другим, с незнакомцем, кого я никогда не увижу, и тем не менее, когда передо мной всплывали эти образы, меня обдавало жаром, а сердце начинало так сильно колотиться, что его звук был похож на звук кувалды, которой со всего размаху бьют по чему-то гулкому.
Однажды вечером я был в гостях у Пола Буталы и, рассматривая картины на стенах гостиной, натолкнулся на черно-белую фотографию в рамке, изображавшую обнаженного японца в набедренной повязке, лежащего на кушетке; все его тело было покрыто татуировкой.
– Вам нравится?
Я резко обернулся. Бутала смешивал для себя коктейль, наблюдая за мной из дальнего, неосвещенного конца комнаты.
– Занятно, – сказал я.
– Я сделал эту фотографию в Иокогаме больше тридцати лет тому назад…
Он принялся рассказывать одну из своих очередных историй, в которой, если память мне не изменяет, были: корейский транссексуал, поножовщина и лодка, полная наркотиков.
– У вас-то ведь нет татуировки, я полагаю, – сказал он с некоторым заведомым разочарованием.
– Нет, – покачал я головой и невольно поежился от своей лжи.
– В чем дело? – спросил Бутала, все еще с интересом наблюдавший за мной, теперь уже в коричневом кожаном кресле у камина. На дне его бокала, как драгоценный камень, поблескивала темная вишня от коктейля.
– Ничего, – ответил я, – я просто подумал кое о ком, об одном приятеле.
Позже, уже в квартире Изабель, я разделся перед зеркалом в ванной и рассмотрел себя. Отметины на запястьях и щиколотках давно сошли, но татуировка, грубо процарапанная Мод, все так же виднелась на коже. Заявленное ею право на свою собственность…
На следующее утро я поехал на вокзал в Блумендаль и купил билет до Амстердама. Сделав пересадку в Харлеме, я сел у окна вагона и стал смотреть на проносившийся мимо ровный зеленый пейзаж. Я отсутствовал два месяца, но казалось, что гораздо дольше. Внутри у меня вдруг все сжалось, и чтобы отвлечься, я достал из кармана тетрадь, которую захватил с собой. За завтраком я выписал из телефонного справочника Амстердама названия салонов татуировок вместе с адресами. Я открыл тетрадь и просмотрел весь список, стараясь выбрать салон посолидней. Конечно же, мне это не удалось. Наконец я выбрал один наугад, только потому, что знал улицу, на которой он находился. Опять взглянув в окно, я увидел проносившиеся мимо многоквартирные дома, раскрашенные унылыми желтыми, красными и голубыми квадратами. Окраина города.
Я вышел из Центрального вокзала, прошел мимо подозрительных типов, слонявшихся у телефонов-автоматов, стоянки с длинной шеренгой велосипедов, пересек невзрачный широкий пустырь за трамваями и направился к району Зедиейк. Мне всегда нравился этот район красных фонарей в дневное время, особенно когда светило солнце – вялое, сонное состояние улиц, блеклых без неоновых огней, и то здесь, то там спешащая на работу сильно накрашенная девица на невероятно высоких каблуках. Странно, но этот мир был привлекательным для меня только потому, что слишком отличался от моей собственной жизни. Своего рода наивное, романтическое восприятие неиспытанного, непознанного. Однако теперь все изменилось. Вид женщины, одетой в латекс, показался мне слишком знакомым, чем-то узнаваемым, поэтому я ускорил шаг, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы.
Дверь в студию тату была наполовину открыта, изнутри доносилась громкая ритмичная музыка. Окно с затененным стеклом не позволяло заглянуть в салон. С минуту я поколебался, стараясь оценить, что за место я выбрал, затем вошел внутрь. За конторкой сидел мужчина в черной кожаной жилетке и читал газету. Он наклонялся над ней, положил обнаженные руки по обоим ее краям, будто охранял ее. Видна была только его макушка с блеклыми волнистыми волосами, завитки которых напоминал рисунок на ракушке улитки. Вряд ли из-за грома музыки он слышал, как я вошел, – очевидно, просто почувствовал мое присутствие, потому что поднял голову, взглянул на меня и приглушил звук. Я объяснил, что у меня татуировка, от которой мне хотелось бы избавиться. Он спросил, в каком месте. Я указал через одежду. Отодвинув газету в сторону, он откинулся на стуле. Раньше от татуировки не удавалось избавиться годами, сказал мне он, если не применить скальпель. Необходимо было буквально снять три или четыре слоя кожи. Да, сказал он, увидев выражение моего лица, это был единственный способ. Он потянулся за сигаретами, закурил и протянул мне пачку. Я покачал головой. Удаление татуировки, продолжал он, означало хирургическое вмешательство. Потом, в семидесятых годах, стали применять кислоту. Но применение кислоты было болезненным и до конца не сводило татуировку.
– Сейчас есть лазеры – ну и стало гораздо легче…
– Лазеры? – спросил я, – а как это действует?
– Лазер разрушает клетки, которые составляют тату, и чернила растворяются. Конечно, остается шрам, – он замолчал, передернув плечами.
– Можно это сделать сегодня?
Он положил сигарету в пепельницу.
– Покажите татуировку.
Я расстегнул брюки и немного приспустил их, чтобы он мог видеть.
– Вы хотите удалить это? Я кивнул.
– Неудивительно, – он вскинул на меня глаза. – Вы сами это сделали?
– Нет, не сам.
Он откинулся на стуле, все еще глядя на меня.
– О'кей, понимаю.
На его лице появилась легкая усмешка, а я подумал: что это, интересно, ему понятно?
Позже, когда он уже работал над моей татуировкой, я вдруг почувствовал, как содрогнулась комната. Не глядя на меня, он пояснил, что это метро, под зданием проехал поезд. Он продолжал что-то говорить, но я его не слушал. Вспомнился тот день, когда меня выпустили подышать свежим воздухом и я услышал вдали шум проходящего поезда, стук колес, замедляющих движение, как будто состав подходил к станции. А еще звон церковных колоколов…
Железнодорожная станция, церковь – это были координаты, по которым, возможно, только возможно, я найду тот дом, где меня держали в заточении.
На протяжении следующих нескольких недель я методично обходил улицы Амстердама, район за районом. И с каждым днем все больше выдыхался и разочаровывался. Польза от этих координат оказалась не такой уж большой. На карте обнаружилось слишком много мест с железнодорожными станциями по соседству с церквами. Город начал меня раздражать. Мне казалось, что дома, выстроившиеся вдоль каналов, – это вовсе не дома, а декорации фасадов, сделанные из ярко раскрашенного картона, так же как и знаменитые горбатые мостики, они тоже имели только два измерения. Стоит протянуть руку, и всю конструкцию можно опрокинуть. Только одно место притягивало меня, заставляя возвращаться опять и опять, и мне трудно было объяснить почему. Оно располагалось на востоке, недалеко от Мейдерпорта. Там в основном жили иммигранты из Марокко, Турции, Суринама. На подоконниках можно было видеть пустые бутылки из-под пива, придерживающие створки окон, чтобы не закрылись; окон, на которых вместо традиционных голландских тюлевых занавесок висели шторы из деревянных бус или разноцветных полиэтиленовых полосок. В кафе, куда я зашел, чтобы попить, толпились чернокожие женщины в коротких кожаных юбках и темных очках. Снаружи, на дереве, стоящем рядом, гроздьями повисла дюжина детей, напоминая стаю птиц или связки плодов. Одна из улиц шла параллельно железной дороге, которая постепенно поднималась над улицей и переходила на набережную. Тяжеловесный перестук колес был слышен в разбросанных вокруг переулках. В районе было три церкви, и все располагались в пределах слышимости от железной дороги. Я обнаружил два или три места, в которых сочетание звуков от идущего поезда и звона церковных колоколов казалось мне знакомым. Но что делать дальше, как сузить круг поисков?
Я в задумчивости стоял на тротуаре, когда меня кто-то тронул за локоть. Я обернулся и увидел стоявшего рядом молодого мужчину, похоже, турка, с двухдневной щетиной и скорбным выражением рта.
– Zoeken?[9] – спросил он, затем перешел на английский: – Вы что-то ищете?
Я колебался. Мне было трудно объяснить.
– Это Яваплейн, – сказал он, обводя вокруг рукой, причем его ладонь была повернута вверх, а пальцы слегка согнуты.
– Я знаю, спасибо, – ответил я.
Мужчина сильнее сжал мне локоть и озабоченно заглянул в лицо. Он хотел мне помочь, а я не давал ему такой возможности.
– Я ищу трех женщин, – неожиданно сказал я.
Он провел ладонью по губам и заросшему щетиной подбородку – послышался звук, похожий на чирканье спички о коробок.
– Женщин? – переспросил он. – Да.
Он еще мгновение смотрел на меня, теперь уже настороженно, потом махнул рукой, как бы отпуская меня, и ушел. Но наверное, он все же в некотором роде помог мне. Дал мне подсказку, с которой можно было работать. Я начал стучать в двери домов.
Сначала я попал на негритянку лет шестидесяти. Она приоткрыла входную дверь и выглянула в образовавшуюся щель. У нее были волосы странного оранжево-золотистого цвета, скорее всего парик.
– Я ищу трех женщин, – сказал я, – которые живут в этом доме.
Женщина пристально смотрела на меня, слегка покачивая головой.
– Возможно, они не живут вместе, – продолжал я, – возможно, они просто друзья. Вы никого похожего не видели?
Женщина продолжала смотреть на меня, но дверь стала прикрываться.
– Три голландские женщины, – повторил я.
Женщина медленно закрыла дверь, словно не хотела проявить грубость.
Затем я спрашивал старика в кофте. Нет, он ничего не знает. Совсем ничего. У меня создалось впечатление, что он даже не выслушал мой вопрос. На другой улице дверь открыл марокканец. Он не понял, о чем я спрашиваю, даже когда я заговорил по-французски. Два часа спустя я говорил с молодой женщиной, державшей на руках ребенка. Прежде чем я закончил фразу о трех женщинах, она заподозрила во мне переодетого полицейского. Когда я стал это отрицать, она назвала меня лжецом. Тогда я понял, что поведение молодого турка было типичной реакцией на подозрительного типа, за которого меня принимали все, к кому я обращался.
Последней каплей, которая заставила меня прекратить мое расследование, стал разговор, состоявшийся на улице, выходящей на железную дорогу. Я позвонил в дверь, и на тротуар выскочил здоровенный белый мужчина, одетый в шелковую рубашку и выцветшие джинсы. Он распахнул дверь так, будто она была быком, которого он пытался прижать к земле. У него было красное лицо, и он тяжело дышал. Из глубины дома слышались громкие голоса.
– Wat moet je?[10] – спросил он.
Я стал спрашивать о трех голландках.
Он оглядел улицу, посмотрев сначала в одну сторону, потом в другую, затем его багровое лицо придвинулось вплотную к моему.
– «Rot op». – Когда я заколебался, он почти навалился на меня. – Ben je doof? Rot op![11]
У меня не было другого выбора, кроме как повернуться и пойти восвояси. Дойдя до угла улицы, я оглянулся через плечо. Он стоял и смотрел мне вслед.
Странно, что на той же неделе я познакомился с мистером Олсеном. Пол Бутала устраивал небольшую вечеринку с коктейлем по случаю своего дня рождения (никто толком не знал, сколько Бутале лет, а он предпочитал не просвещать нас на этот счет), и Олсен оказался одним из пятнадцати или двадцати приглашенных гостей. Когда я увидел его, он стоял у окна с кружкой пива, на нем был зеленовато-коричневый шерстяной свитер. Приветливое, слегка помятое лицо, волнистые волосы припорошены сединой. На вид ему было лет пятьдесят. Большинство гостей выглядели довольно экзотично – один прохаживался в темно-бордовом бархатном пиджаке с желтой розой в петлице; другой стоял, опираясь на книжные полки, в узком черном костюме с черной сорочкой; род их занятий, если они вообще чем-то занимались, также казался таинственным и экзотичным, совсем как прошлое Буталы. Олсен выделялся из них, потому что выглядел слишком обыкновенно. В тот момент я, конечно, не имел понятия, что он работает mjeugdpolitie, филиал голландской полиции, специализирующийся на таких преступлениях, как жестокое обращение с детьми и с женщинами. Если бы меня спросили, какова, по моему мнению, его профессия, то я бы сказал, что он похож на директора школы. Я подошел и представился. Олсен был датчанином из Архуса, но последние десять лет он жил в Голландии. Тогда мы с ним в этом похожи, сказал я ему. В уголках его глаз собрались морщинки, он поднял свою кружку с пивом и выпил. Мы также оба знали Изабель. Ему довелось встречаться с ней несколько раз через Пола Буталу. Он сказал, что она произвела на него очень сильное впечатление, не только своей элегантностью, но и самодисциплиной. Возможно, подобно большинству людей, он не понимал, что балет немыслим без полной самоотдачи и тяжелого труда. Я спросил его, чем он зарабатывает себе на жизнь. Его ответ удивил меня, и, желая узнать побольше, я начал его расспрашивать. В какой-то момент разговора он затронул тему нераскрытых преступлений, и особенно преступлений, которые никогда не будут раскрыты только потому, что о них никто никогда не заявлял. Он назвал такие преступления «темными случаями», – я запомнил эту фразу. Наверное, я выпил слишком много коктейлей в тот вечер – признаться, я никогда не умел пить, – потому-то и намекнул ему, что мне известен один такой случай. Если его это и заинтересовало, то он не подал виду. Не нахохлился, не приподнял удивленно брови, как сделали бы на его месте другие. Нет, это был не его стиль. Он просто пристально посмотрел на меня своими внимательными, серыми глазами через край пивной кружки. Я объяснил, что говорю о моем друге, мужчине, которого похитили несколько женщин и держали взаперти восемнадцать дней. Олсен немного помолчал, а потом рассмеялся и сказал: «Это ужасно».
Я никому еще не рассказывал свою историю, но предвидел именно такую реакцию. К тому же я вдруг понял, что тоже смеюсь. Через несколько минут я сказал Олсену, что мне нужно еще выпить. Оказалось, он тоже допил свое пиво и хотел бы повторить. Взяв и его кружку, я вышел из комнаты. В холле я минуту поколебался потом поставил обе склянки на столик, открыл входную дверь и вышел из квартиры, притворив ее за собой.
Ночь была туманной, похожей скорее на октябрьскую, чем на июльскую. Я застегнул пиджак, поднял воротник и направился напрямую через сад. За последние несколько лет сад зарос, за ним не ухаживали, в нем не было тропинок, и во многих местах трава доходила до пояса. Я осторожно пробирался между деревьев и вдруг почувствовал, что наступил на яблоко, очевидно полугнилое, которое расплющилось под моим весом.
Выйдя на дорогу, я повернул налево, прочь от дома, и пошел вниз под гору. Рассеянный свет уличного фонаря, шум проезжающего мимо велосипеда… Почему я так неожиданно ушел из гостей? Хотел ли я, чтобы реакция Олсена была другой, чтобы его поразило услышанное? Или просто я уже сказал столько, сколько мог сказать?
У подножия холма я остановился возле ворот, за которыми лежал небольшой водоем. Я смотрел на плоскую поверхность воды, и на меня спускалась тишина. Из тумана выплыла весельная лодка, направляясь в мою сторону. На веслах, подавшись вперед, сидел мужчина в островерхой шапке. Слышался легкий плеск весел о воду…
Наверное, причиной моего внезапного ухода было потрясение, которое я сам испытал, упомянув о моем случае. Ночью, уже лежа в кровати, я содрогнулся при мысли о том, что был так близок к признанию – и к тому же еще полицейскому! Я вспомнил его смех, потом свой собственный. Вспомнил, как он сказал: «Это ужасно». Все же было что-то слишком поверхностное в том разговоре, чего я не ожидал.
На следующий день я извинился перед Полом Буталой за то, что ушел не попрощавшись. Он улыбнулся и сказал:
– Ну, мы ведь еще снова увидимся.
Если бы я в тот момент знал, что произойдет через две недели, то подумал бы, что он искушает судьбу.
Я заверил ее, что мне это интересно.
– Ты надо мной потешаешься, – сказала она.
– Я не смеюсь, – улыбнулся я.
– Самое страшное в старости – это то, что никто больше не хочет слушать твои истории, а у тебя их столько накопилось! – сказала она, закашлявшись. Потом наклонилась вперед и стряхнула пепел в серебряное блюдце.
Таким мне запомнился мой первый вечер в Блумендале – косметический и древесный запахи египетских сигарет, которые она курила, ее рассказ о той истории с балериной.
– Самое удивительное, – говорила Изабель низким голосом с удивленной интонацией, как будто то, что хранилось в тайниках ее памяти, было удивительно ей самой, – у той девушки было родимое пятно на спине, на пояснице. Бледно-розовое, вот такого размера, – она показала на пальцах сантиметра четыре. – И ты знаешь, оно имело форму морского конька… – она остановилась, вспоминая. – Ну совсем как морской конек, – она встряхнула головой и откинулась на спинку стула, ее взгляд был устремлен в темноту за моим плечом.
Гостевая спальня находилась в дальнем конце квартиры, над кабинетом. Мне пришлось подниматься по винтовой железной лестнице, протискиваясь мимо заваленных книгами полок, а потом пробираться на ощупь по темному коридору, настолько узкому, что мои плечи касались стен. Наконец я добрался до двери и, толкнув ее, нашарил справа на стене выключатель. Комната выглядела не совсем так, как я ее помнил. Односпальная металлическая кровать под белым покрывалом выглядела по-спартански, почти как ложе монаха. Куда же делся диван, на котором мы спали с Бриджит? Стены были покрашены в бледно-голубой цвет, а сундук в ногах кровати выглядел так, будто он когда-то принадлежал капитану пиратов и в нем хранились их сокровища. На тумбочке у кровати стояла ваза с ирисами, на полу лежал простой коврик, насыщенная расцветка которого вызывала ассоциации с пустыней Сахара, хотя я там никогда не был. В комнате было только одно окно из двух створок в наклонной стене напротив кровати, которое открывалось наружу, как ставни. Здесь было так тихо, что, казалось, можно слышать движение воздуха.
В тот первый вечер, чувствуя легкое опьянение, я облокотился на подоконник и засмотрелся в черноту леса, которая пульсировала и завихрялась у меня перед глазами. Я думал о бледно-розовом пятне на пояснице у балерины, потом о шраме в виде монеты на бедре женщины, которую я назвал Астрид. А вскоре я уже ни о чем не думал.
В деревьях шумел ветер, восхитительно пахло сосновыми иголками, соленым морем и сырой землей. Я спал крепко и без сновидений.
Проснулся я в десять часов следующего утра и увидел на полу тонкую полоску солнечного света, похожую на неизвестно как попавший сюда металлический прут. Я все еще был в полусне, и мне казалось, что это своего рода предостережение о том, что мне следует быть осторожным. В окружающем меня мире много оврагов и ущелий, куда можно бесследно провалиться. Если я не буду осторожен, то могу споткнуться и упасть в одно из них.
Через четыре дня после моего приезда Изабель уехала в Осло. Ее не ожидалось до начала сентября. Теперь вся квартира была в моем распоряжении. Что я делал в те первые недели? Наверное, то, что делал, когда был ребенком. По утрам загорал на балконе, придвинув к уху транзисторный приемник, или лежал на софе и читал книги. Потом отправлялся на долгие прогулки в лес или в дюны. Мне никогда раньше не приходилось изучать голландское взморье – на это не было времени, и я быстро полюбил его широкие, открытые ветрам пляжи, его малопримечательные пейзажи. Днем я спал в своей бледно-голубой комнате с открытым окном. До меня доносились разные звуки: машины, едущие на низкой скорости в гору, голоса в саду, шум летящего высоко в небе самолета… По крайней мере раз в день я ехал на машине к морю и плавал – обычно перед завтраком или поздно вечером, когда вокруг почти никого не было. В то время я сделал для себя открытие, что ничего не хочу иметь общего с людьми. Не хочу, чтобы меня кто-нибудь видел.
И как ни странно, я принял приглашение Пола Буталы на ужин. Плотным телосложением и блестящими черными усами Бутала больше походил на мексиканца, чем на голландца. У него были большие, глубоко посаженные глаза с тяжелыми веками. Он изучал меня со скучающим, усталым видом, от которого мне было не по себе. Несмотря на это, я ужина;! с ним несколько раз за то лето. Он жил на первом этаже дома, в квартире, в которую можно было с трудом попасть: либо – если маршрутом внутри дома – по запутанным коридорам и лестницам, либо с внешней стороны, пробираясь через огородные грядки, заросли крапивы и заброшенный яблоневый сад. В темных комнатах этой квартиры, завешанной гравюрами и гобеленами, он рассказывал мне о своих путешествиях, финансовых сделках, махинациях (причем его откровения как-то не вязались с окружающей обстановкой – я скорее ожидал бы услышать что-нибудь таинственное и загадочное). Обычно я сидел у окна на софе, обтянутой коричневым бархатом, и, расслабившись, часами слушал его, совершенно забывая о своем собственном существовании.
У него были очень белые белки глаз, слишком белые, и неприятная манера поглаживать усы. Сначала он прижимал два пальца к верхней губе, потом пальцы расходились в форме V. Этот жест настолько бросался в глаза, что иногда почему-то казался неким сигналом, который он подает мне и на который я должен как-то ответить. Как и Изабель, он меня ни о чем не расспрашивал, и через некоторое время до меня дошло, что Изабель могла просто попросить его составить мне компанию. Временами у меня было ощущение, что соседей попросили быть со мной любезными, и даже те люди, которых я совсем не знал, были доброжелательны ко мне. При этом мне казалось, что рано или поздно я устану от их подчеркнутой внимательности.
Лето было очень жарким, самым жарким за много лет. Мое тело постепенно темнело от загара. Я наблюдал, как оно выздоравливает. По вечерам я сидел на балконе с открытыми стеклянными дверями, в гостиной за моей спиной горели свечи на дубовом столе, а я слушал музыку Малера, Пуччини, Баха на старомодном проигрывателе Изабель. Пламя свечей беспокойно дрожало в темном воздухе, заброшенный сад оживал и наполнялся шорохами и тенями. Иногда раздавался телефонный звонок – наивно, почти отчаянно нетерпеливый. Если я отвечал, то всегда спрашивали Изабель. Но я не чувствовал себя брошенным. И несчастным себя тоже не чувствовал. Такие слова, как счастье или несчастье, просто были ко мне неприменимы.
Наступил день моего тридцатилетия – и прошел, никак не отмеченный. Вечером я позвонил родителям в Англию. Последний раз я разговаривал с ними в день моего освобождения. Голос матери испуганно дрожал. Я сказал ей, что вышло много шума из ничего. Меня просто потянуло ненадолго уехать, вот и все. Побыть одному, подумать (мне казалось, она должна была в это поверить – в возрасте тринадцати-четырнадцати лет я иногда уезжал на велосипеде в полночь в Нью-Форест, а она ждала меня на кухне, страшно волнуясь). Мне было трудно лгать ей именно потому, что я помнил ее появление в той белой комнате в моих видениях, помнил, как она кружилась в развевающейся юбке в потоке лунного света. Даже сейчас мне было трудно убедить себя, что она ничего не знает о происшедшем.
– С днем рождения, дорогой, – сказала мама. – Как ты там?
– Все хорошо, все в порядке.
– Ты что-нибудь устраиваешь сегодня?
– Да нет, ничего особенного.
Я ясно представил ее у телефона. Она всегда прижимала трубку к уху с таким усердием, что это напоминало мне процесс приклеивания отбитой ручки к глиняному кувшину.
Оказывается, она пыталась дозвониться до меня раньше, но никто не отвечал. Я больше не живу в той квартире, сказал я, уехал оттуда на некоторое время. И дал ей номер телефона Изабель.
– У тебя точно все в порядке? – опять спросила мама.
– Да, все хорошо.
Тридцать лет, подумал я. В голове у меня было пусто. На сердце тоже. Мы поговорили еще минут пять – десять, сначала об отце, который слишком много работает (отец занимался поставкой промышленных пылесосов крупным предпринимателям), затем о моем брате, который обещал приехать домой на Рождество. Мама спросила меня, когда я собираюсь навестить их, и я сказал, что скоро, хотя на самом деле так не думал.
Потом, после телефонного разговора, я поехал на машине к морю. Около километра прошелся по твердому песку, потом повернул в дюны. Пока я не мог ехать в Англию – еще нет. Мне не удалось бы сбросить это с себя. Я любил своих родителей, всегда любил, но тут они ни в чем не смогли бы мне помочь.
Временами, когда с наступлением темноты зеленые доски пола в квартире Изабель становились почти черными, а пламя свечей колебалось в прохладном воздухе, движущемся по комнате, я поворачивался к телефону, приютившемуся на круглом деревянном столике в углу, и думал о том, чтобы позвонить Бриджит. Но, не успев даже отказаться от этой идеи, я понял, что память сыграла со мной забавную шутку – я забыл номер телефона, номер, который был моим на протяжении семи лет.
Иногда, когда я меньше всего этого ожидал, передо мной всплывал образ белой стены с кольцами, скобами и крючками или обнаженной женщины, на которой не было ничего, кроме алого колпака. Это все было похоже на историю, услышанную мной от третьих лиц, случившуюся с кем-то другим, с незнакомцем, кого я никогда не увижу, и тем не менее, когда передо мной всплывали эти образы, меня обдавало жаром, а сердце начинало так сильно колотиться, что его звук был похож на звук кувалды, которой со всего размаху бьют по чему-то гулкому.
Однажды вечером я был в гостях у Пола Буталы и, рассматривая картины на стенах гостиной, натолкнулся на черно-белую фотографию в рамке, изображавшую обнаженного японца в набедренной повязке, лежащего на кушетке; все его тело было покрыто татуировкой.
– Вам нравится?
Я резко обернулся. Бутала смешивал для себя коктейль, наблюдая за мной из дальнего, неосвещенного конца комнаты.
– Занятно, – сказал я.
– Я сделал эту фотографию в Иокогаме больше тридцати лет тому назад…
Он принялся рассказывать одну из своих очередных историй, в которой, если память мне не изменяет, были: корейский транссексуал, поножовщина и лодка, полная наркотиков.
– У вас-то ведь нет татуировки, я полагаю, – сказал он с некоторым заведомым разочарованием.
– Нет, – покачал я головой и невольно поежился от своей лжи.
– В чем дело? – спросил Бутала, все еще с интересом наблюдавший за мной, теперь уже в коричневом кожаном кресле у камина. На дне его бокала, как драгоценный камень, поблескивала темная вишня от коктейля.
– Ничего, – ответил я, – я просто подумал кое о ком, об одном приятеле.
Позже, уже в квартире Изабель, я разделся перед зеркалом в ванной и рассмотрел себя. Отметины на запястьях и щиколотках давно сошли, но татуировка, грубо процарапанная Мод, все так же виднелась на коже. Заявленное ею право на свою собственность…
На следующее утро я поехал на вокзал в Блумендаль и купил билет до Амстердама. Сделав пересадку в Харлеме, я сел у окна вагона и стал смотреть на проносившийся мимо ровный зеленый пейзаж. Я отсутствовал два месяца, но казалось, что гораздо дольше. Внутри у меня вдруг все сжалось, и чтобы отвлечься, я достал из кармана тетрадь, которую захватил с собой. За завтраком я выписал из телефонного справочника Амстердама названия салонов татуировок вместе с адресами. Я открыл тетрадь и просмотрел весь список, стараясь выбрать салон посолидней. Конечно же, мне это не удалось. Наконец я выбрал один наугад, только потому, что знал улицу, на которой он находился. Опять взглянув в окно, я увидел проносившиеся мимо многоквартирные дома, раскрашенные унылыми желтыми, красными и голубыми квадратами. Окраина города.
Я вышел из Центрального вокзала, прошел мимо подозрительных типов, слонявшихся у телефонов-автоматов, стоянки с длинной шеренгой велосипедов, пересек невзрачный широкий пустырь за трамваями и направился к району Зедиейк. Мне всегда нравился этот район красных фонарей в дневное время, особенно когда светило солнце – вялое, сонное состояние улиц, блеклых без неоновых огней, и то здесь, то там спешащая на работу сильно накрашенная девица на невероятно высоких каблуках. Странно, но этот мир был привлекательным для меня только потому, что слишком отличался от моей собственной жизни. Своего рода наивное, романтическое восприятие неиспытанного, непознанного. Однако теперь все изменилось. Вид женщины, одетой в латекс, показался мне слишком знакомым, чем-то узнаваемым, поэтому я ускорил шаг, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы.
Дверь в студию тату была наполовину открыта, изнутри доносилась громкая ритмичная музыка. Окно с затененным стеклом не позволяло заглянуть в салон. С минуту я поколебался, стараясь оценить, что за место я выбрал, затем вошел внутрь. За конторкой сидел мужчина в черной кожаной жилетке и читал газету. Он наклонялся над ней, положил обнаженные руки по обоим ее краям, будто охранял ее. Видна была только его макушка с блеклыми волнистыми волосами, завитки которых напоминал рисунок на ракушке улитки. Вряд ли из-за грома музыки он слышал, как я вошел, – очевидно, просто почувствовал мое присутствие, потому что поднял голову, взглянул на меня и приглушил звук. Я объяснил, что у меня татуировка, от которой мне хотелось бы избавиться. Он спросил, в каком месте. Я указал через одежду. Отодвинув газету в сторону, он откинулся на стуле. Раньше от татуировки не удавалось избавиться годами, сказал мне он, если не применить скальпель. Необходимо было буквально снять три или четыре слоя кожи. Да, сказал он, увидев выражение моего лица, это был единственный способ. Он потянулся за сигаретами, закурил и протянул мне пачку. Я покачал головой. Удаление татуировки, продолжал он, означало хирургическое вмешательство. Потом, в семидесятых годах, стали применять кислоту. Но применение кислоты было болезненным и до конца не сводило татуировку.
– Сейчас есть лазеры – ну и стало гораздо легче…
– Лазеры? – спросил я, – а как это действует?
– Лазер разрушает клетки, которые составляют тату, и чернила растворяются. Конечно, остается шрам, – он замолчал, передернув плечами.
– Можно это сделать сегодня?
Он положил сигарету в пепельницу.
– Покажите татуировку.
Я расстегнул брюки и немного приспустил их, чтобы он мог видеть.
– Вы хотите удалить это? Я кивнул.
– Неудивительно, – он вскинул на меня глаза. – Вы сами это сделали?
– Нет, не сам.
Он откинулся на стуле, все еще глядя на меня.
– О'кей, понимаю.
На его лице появилась легкая усмешка, а я подумал: что это, интересно, ему понятно?
Позже, когда он уже работал над моей татуировкой, я вдруг почувствовал, как содрогнулась комната. Не глядя на меня, он пояснил, что это метро, под зданием проехал поезд. Он продолжал что-то говорить, но я его не слушал. Вспомнился тот день, когда меня выпустили подышать свежим воздухом и я услышал вдали шум проходящего поезда, стук колес, замедляющих движение, как будто состав подходил к станции. А еще звон церковных колоколов…
Железнодорожная станция, церковь – это были координаты, по которым, возможно, только возможно, я найду тот дом, где меня держали в заточении.
На протяжении следующих нескольких недель я методично обходил улицы Амстердама, район за районом. И с каждым днем все больше выдыхался и разочаровывался. Польза от этих координат оказалась не такой уж большой. На карте обнаружилось слишком много мест с железнодорожными станциями по соседству с церквами. Город начал меня раздражать. Мне казалось, что дома, выстроившиеся вдоль каналов, – это вовсе не дома, а декорации фасадов, сделанные из ярко раскрашенного картона, так же как и знаменитые горбатые мостики, они тоже имели только два измерения. Стоит протянуть руку, и всю конструкцию можно опрокинуть. Только одно место притягивало меня, заставляя возвращаться опять и опять, и мне трудно было объяснить почему. Оно располагалось на востоке, недалеко от Мейдерпорта. Там в основном жили иммигранты из Марокко, Турции, Суринама. На подоконниках можно было видеть пустые бутылки из-под пива, придерживающие створки окон, чтобы не закрылись; окон, на которых вместо традиционных голландских тюлевых занавесок висели шторы из деревянных бус или разноцветных полиэтиленовых полосок. В кафе, куда я зашел, чтобы попить, толпились чернокожие женщины в коротких кожаных юбках и темных очках. Снаружи, на дереве, стоящем рядом, гроздьями повисла дюжина детей, напоминая стаю птиц или связки плодов. Одна из улиц шла параллельно железной дороге, которая постепенно поднималась над улицей и переходила на набережную. Тяжеловесный перестук колес был слышен в разбросанных вокруг переулках. В районе было три церкви, и все располагались в пределах слышимости от железной дороги. Я обнаружил два или три места, в которых сочетание звуков от идущего поезда и звона церковных колоколов казалось мне знакомым. Но что делать дальше, как сузить круг поисков?
Я в задумчивости стоял на тротуаре, когда меня кто-то тронул за локоть. Я обернулся и увидел стоявшего рядом молодого мужчину, похоже, турка, с двухдневной щетиной и скорбным выражением рта.
– Zoeken?[9] – спросил он, затем перешел на английский: – Вы что-то ищете?
Я колебался. Мне было трудно объяснить.
– Это Яваплейн, – сказал он, обводя вокруг рукой, причем его ладонь была повернута вверх, а пальцы слегка согнуты.
– Я знаю, спасибо, – ответил я.
Мужчина сильнее сжал мне локоть и озабоченно заглянул в лицо. Он хотел мне помочь, а я не давал ему такой возможности.
– Я ищу трех женщин, – неожиданно сказал я.
Он провел ладонью по губам и заросшему щетиной подбородку – послышался звук, похожий на чирканье спички о коробок.
– Женщин? – переспросил он. – Да.
Он еще мгновение смотрел на меня, теперь уже настороженно, потом махнул рукой, как бы отпуская меня, и ушел. Но наверное, он все же в некотором роде помог мне. Дал мне подсказку, с которой можно было работать. Я начал стучать в двери домов.
Сначала я попал на негритянку лет шестидесяти. Она приоткрыла входную дверь и выглянула в образовавшуюся щель. У нее были волосы странного оранжево-золотистого цвета, скорее всего парик.
– Я ищу трех женщин, – сказал я, – которые живут в этом доме.
Женщина пристально смотрела на меня, слегка покачивая головой.
– Возможно, они не живут вместе, – продолжал я, – возможно, они просто друзья. Вы никого похожего не видели?
Женщина продолжала смотреть на меня, но дверь стала прикрываться.
– Три голландские женщины, – повторил я.
Женщина медленно закрыла дверь, словно не хотела проявить грубость.
Затем я спрашивал старика в кофте. Нет, он ничего не знает. Совсем ничего. У меня создалось впечатление, что он даже не выслушал мой вопрос. На другой улице дверь открыл марокканец. Он не понял, о чем я спрашиваю, даже когда я заговорил по-французски. Два часа спустя я говорил с молодой женщиной, державшей на руках ребенка. Прежде чем я закончил фразу о трех женщинах, она заподозрила во мне переодетого полицейского. Когда я стал это отрицать, она назвала меня лжецом. Тогда я понял, что поведение молодого турка было типичной реакцией на подозрительного типа, за которого меня принимали все, к кому я обращался.
Последней каплей, которая заставила меня прекратить мое расследование, стал разговор, состоявшийся на улице, выходящей на железную дорогу. Я позвонил в дверь, и на тротуар выскочил здоровенный белый мужчина, одетый в шелковую рубашку и выцветшие джинсы. Он распахнул дверь так, будто она была быком, которого он пытался прижать к земле. У него было красное лицо, и он тяжело дышал. Из глубины дома слышались громкие голоса.
– Wat moet je?[10] – спросил он.
Я стал спрашивать о трех голландках.
Он оглядел улицу, посмотрев сначала в одну сторону, потом в другую, затем его багровое лицо придвинулось вплотную к моему.
– «Rot op». – Когда я заколебался, он почти навалился на меня. – Ben je doof? Rot op![11]
У меня не было другого выбора, кроме как повернуться и пойти восвояси. Дойдя до угла улицы, я оглянулся через плечо. Он стоял и смотрел мне вслед.
Странно, что на той же неделе я познакомился с мистером Олсеном. Пол Бутала устраивал небольшую вечеринку с коктейлем по случаю своего дня рождения (никто толком не знал, сколько Бутале лет, а он предпочитал не просвещать нас на этот счет), и Олсен оказался одним из пятнадцати или двадцати приглашенных гостей. Когда я увидел его, он стоял у окна с кружкой пива, на нем был зеленовато-коричневый шерстяной свитер. Приветливое, слегка помятое лицо, волнистые волосы припорошены сединой. На вид ему было лет пятьдесят. Большинство гостей выглядели довольно экзотично – один прохаживался в темно-бордовом бархатном пиджаке с желтой розой в петлице; другой стоял, опираясь на книжные полки, в узком черном костюме с черной сорочкой; род их занятий, если они вообще чем-то занимались, также казался таинственным и экзотичным, совсем как прошлое Буталы. Олсен выделялся из них, потому что выглядел слишком обыкновенно. В тот момент я, конечно, не имел понятия, что он работает mjeugdpolitie, филиал голландской полиции, специализирующийся на таких преступлениях, как жестокое обращение с детьми и с женщинами. Если бы меня спросили, какова, по моему мнению, его профессия, то я бы сказал, что он похож на директора школы. Я подошел и представился. Олсен был датчанином из Архуса, но последние десять лет он жил в Голландии. Тогда мы с ним в этом похожи, сказал я ему. В уголках его глаз собрались морщинки, он поднял свою кружку с пивом и выпил. Мы также оба знали Изабель. Ему довелось встречаться с ней несколько раз через Пола Буталу. Он сказал, что она произвела на него очень сильное впечатление, не только своей элегантностью, но и самодисциплиной. Возможно, подобно большинству людей, он не понимал, что балет немыслим без полной самоотдачи и тяжелого труда. Я спросил его, чем он зарабатывает себе на жизнь. Его ответ удивил меня, и, желая узнать побольше, я начал его расспрашивать. В какой-то момент разговора он затронул тему нераскрытых преступлений, и особенно преступлений, которые никогда не будут раскрыты только потому, что о них никто никогда не заявлял. Он назвал такие преступления «темными случаями», – я запомнил эту фразу. Наверное, я выпил слишком много коктейлей в тот вечер – признаться, я никогда не умел пить, – потому-то и намекнул ему, что мне известен один такой случай. Если его это и заинтересовало, то он не подал виду. Не нахохлился, не приподнял удивленно брови, как сделали бы на его месте другие. Нет, это был не его стиль. Он просто пристально посмотрел на меня своими внимательными, серыми глазами через край пивной кружки. Я объяснил, что говорю о моем друге, мужчине, которого похитили несколько женщин и держали взаперти восемнадцать дней. Олсен немного помолчал, а потом рассмеялся и сказал: «Это ужасно».
Я никому еще не рассказывал свою историю, но предвидел именно такую реакцию. К тому же я вдруг понял, что тоже смеюсь. Через несколько минут я сказал Олсену, что мне нужно еще выпить. Оказалось, он тоже допил свое пиво и хотел бы повторить. Взяв и его кружку, я вышел из комнаты. В холле я минуту поколебался потом поставил обе склянки на столик, открыл входную дверь и вышел из квартиры, притворив ее за собой.
Ночь была туманной, похожей скорее на октябрьскую, чем на июльскую. Я застегнул пиджак, поднял воротник и направился напрямую через сад. За последние несколько лет сад зарос, за ним не ухаживали, в нем не было тропинок, и во многих местах трава доходила до пояса. Я осторожно пробирался между деревьев и вдруг почувствовал, что наступил на яблоко, очевидно полугнилое, которое расплющилось под моим весом.
Выйдя на дорогу, я повернул налево, прочь от дома, и пошел вниз под гору. Рассеянный свет уличного фонаря, шум проезжающего мимо велосипеда… Почему я так неожиданно ушел из гостей? Хотел ли я, чтобы реакция Олсена была другой, чтобы его поразило услышанное? Или просто я уже сказал столько, сколько мог сказать?
У подножия холма я остановился возле ворот, за которыми лежал небольшой водоем. Я смотрел на плоскую поверхность воды, и на меня спускалась тишина. Из тумана выплыла весельная лодка, направляясь в мою сторону. На веслах, подавшись вперед, сидел мужчина в островерхой шапке. Слышался легкий плеск весел о воду…
Наверное, причиной моего внезапного ухода было потрясение, которое я сам испытал, упомянув о моем случае. Ночью, уже лежа в кровати, я содрогнулся при мысли о том, что был так близок к признанию – и к тому же еще полицейскому! Я вспомнил его смех, потом свой собственный. Вспомнил, как он сказал: «Это ужасно». Все же было что-то слишком поверхностное в том разговоре, чего я не ожидал.
На следующий день я извинился перед Полом Буталой за то, что ушел не попрощавшись. Он улыбнулся и сказал:
– Ну, мы ведь еще снова увидимся.
Если бы я в тот момент знал, что произойдет через две недели, то подумал бы, что он искушает судьбу.