На глаза вновь наворачиваются слезы, когда я снимаю с Марии швейцарские часы, вынимаю золотое колечко из пупка, снимаю с пальца кольцо, наверное подаренное ей на окончание школы, и еще несколько колечек сомнительной ценности. Еще мне достаются штифтовые сережки с бриллиантиками и медальон в виде цветка клевера. Все это я складываю горкой на ночном столике. Потом отнесу вниз, в нашу сокровищницу, туда, где хранится золото, серебро и все драгоценности, собранные нашей семьей с тех пор, как она существует.
   Я собираю также одежду Марии, вдыхаю ее запах, который все еще хранят вещи, и складываю их на полу у дверей. Потом поднимаю с пола ее маленький матерчатый кошелечек, вытряхиваю мелочь и с удивлением обнаруживаю триста восемьдесят семь долларов. Деньги отправляются в один из ящичков платяного шкафа, кошелек летит к одежде. Прежде чем швырнуть его туда, я бросаю взгляд на лежащие внутри фотографии. Кто эти люди? Будут ли они скорбеть о ее кончине? Одна фотография обращает на себя мое внимание. Мария в купальнике-бикини, чуть моложе, чем она сейчас, сидит на палубе катамарана. Ее обнимает молодой мужчина с пронзительными черными глазами и пышными усами. На нем только плавки. На заднем плане белый в желтую полоску парус. Меня пронзает ревность. Я ненавижу этого человека. Потом, разглядев, как они похожи друг на друга, понимаю, что это, должно быть, Хорхе. Я даже краснею: ревновать к брату!
   Швыряю бумажник и фотографии на груду одежды. Еще до исхода дня все это превратится в пепел. А пока в мою комнату пробирается солнце и освещает труп на моей кровати. Я беру Марию на руки и, содрогаясь от безжизненности ее тела, со слезами на глазах несу ко второй двери, ведущей в темную глубь дома. Будь она жива, я показал бы ей широкий коридор, опоясывающий большую винтовую лестницу, к которой есть выход из всех комнат дома. Теперь, не поднимая глаз, я иду по коридору к тяжелой дубовой двери, ведущей в комнату отца
   У него задернуты шторы, так что, несмотря на яркое солнце снаружи, в комнате сумрачно. Он спит, неглубоко, но мерно дыша. В полутьме я едва различаю его силуэт в дальнем углу комнаты – что-то темное, распластанное на сене. Задумчиво качаю головой: было время, когда вид отца приводил меня в священный ужас, а теперь мне всякий раз кажется, что с моего предыдущего прихода он стал меньше. В старости отец решил отказаться от смены обличий. Говорит, что его собственное тело – самый удобный способ существования. И еще он вернулся к прежним привычкам: перестал говорить вслух, спит только на сене, изгнал все предметы человеческого обихода из своей просторной комнаты с голыми каменными стенами.
   – Отец! – мысленно произношу я.- Я тебе кое-что принес.
   Существо на сене поворачивает голову в мою сторону, кашляет и чешется. На меня в упор смотрят два изумрудно-зеленых глаза:
   – Ты отключился от меня, Питер! В прежние времена ты такого себе не позволил бы…
   Я выдерживаю его взгляд. Мы оба знаем, что он уже не тот, каким был когда-то. Сейчас его длина – самое большее одиннадцать футов. Чешуя, прежде ярко-зеленая, как у меня, теперь приобрела нездорово-желтый оттенок и больше не блестит. Старость заставила отца двигаться медленнее, покрыла кожу уродливыми морщинами.
   – Извини, отец, – громко произношу я.
   Он злобно шипит:
   – Говори со мной, как полагается!
   – Извини, отец, – беззвучно повторяю я. – Мне очень жаль.
   – Надеюсь! – отец с трудом садится на задние лапы и делает мне знак подойти. – Так это из-за нее ты поднял такой шум ночью?
   Щеки мои вспыхивают, я бросаю гневный взгляд на это неприятное существо, благодаря которому я когда-то появился на свет. Именно он, мой отец, ввел меня в мир, где я всегда буду чужим.
   – Отец! – сдавленно рычу я.
   Он успокаивающе машет когтистой передней лапой:
   – И в кого это ты у нас такой чувствительный?
   Ну-ка покажи мне ее. Дай-ка посмотреть.
   Отец причмокивает от удовольствия, когда я кладу тело рядом с ним:
   – Такая молодая… свеженькая…
   Он внимательно осматривает жертву, выбирая, с чего ему начать трапезу. Я стараюсь не смотреть. Иду открывать окна, чтобы впустить в комнату солнце. Он тем временем приступает к завтраку.
   – Не капризничай пожалуйста, – усмехается отец. – Ты, между прочим, весь в ее крови.
   Я потрясенно осматриваю себя, трогаю липкие, пятна, покрывающие мои руки и ноги.
   – Я не подумал об этом…
   Отец снова усмехается:
   – Это всего лишь кровь. Легко смыть.
   Кивнув, я нервно кружу по комнате, а он продолжает пиршество. Насытившись, он удовлетворенно вздыхает и обращает наконец на меня внимание:
   – И все-таки скажи, Питер, из-за чего был весь сыр-бор ночью?
   – Я не хотел, чтобы она умерла, отец! Она мне нравилась. Я мог бы встречаться с ней и дальше. Иногда бывает так одиноко!
   – Думаешь, я не знаю? У меня не было подруги с тех пор, как умерла твоя мать. Но я не распускаю нюни над каждой мертвой женщиной!
   – Ты старый! – кричу я и тут же жалею об этом. – Прости, отец! Просто я расстроен. Сначала этот запах, потом смерть Марии…
   – Кстати о запахе! – отец предпочитает не заметить моей вспышки. Он смеется. Правда, трудно разобрать, что это на самом деле: смех или кашель… – Ты, кажется, говорил, что пахло корицей и гвоздикой? Я киваю.
   – И немного мускусом?
   – Да.
   – И как это на тебя подействовало?
   – Я как будто сошел с ума, – ответил я. – Мне захотелось секса И еще я ощутил ужасный голод.
   Я просто не мог с собой совладать…
   Отец хлопает в ладоши:
   – Я же говорил тебе!
   Он разговаривает со мной беззвучно, но его мысленная речь на сей раз гораздо энергичнее, чем раньше. Он говорит почти радостно. – Я знал, что это будет, и говорил тебе!
   Как раздражает меня этот старик!
   – Что? Что ты говорил мне?
   Он смеется, машет лапами, потом съедает еще немного, хотя прекрасно знает, что эта пауза заставит меня нервничать еще больше.
   – Разве я не обещал тебе, что однажды ты встретишь подругу по крови? – спрашивает он наконец.
   – И что?
   Он игнорирует мое недовольство, снисходительно улыбается мне, намекая на мою неспособность мыслить самостоятельно. Мне уже давно хочется выйти из этой комнаты.
   – Питер,- торжественно сообщает мне старик. – Ты нашел свою женщину.
   – О чем ты?
   Отец качает головой:
   – Запах, Питер! Аромат! Почему, как ты думаешь, он так на тебя подействовал?
   Отец грубо гогочет:
   – У нее течка, сынок! Овуляция! У наших женщин это случается раз в четыре месяца. Пока они девственны, они раз в четыре месяца издают этот запах. Он далеко распространяется.
   – Но где же она?
   Отец пожимает плечами:
   – Она может быть где угодно, в пределах полутора тысяч миль от нас. Тебе повезло. Мне пришлось отправиться в Европу, чтобы найти твою мать.
   Он рассеянно ковыряется в останках, лежащих перед ним, отламывает ребро, обсасывает его. И я смотрю на это без содрогания, почти не думая о Марии. Теперь мои мысли сосредоточены на запахе. Я пытаюсь представить себе существо, которое его издает.
   – Как же мне найти ее, отец?
   Он поглаживает себя по физиономии:
   – Твой нос подскажет тебе, сынок. Все просто.
   – Но… так далеко…
   Отец хохочет, потом заходится кашлем. У него перехватывает дыхание. Я жду, пока приступ пройдет.
   – Я только обещал тебе, что ты найдешь ее, Питер. Я не говорил, что это будет легко.

4

   Мысль о женщине одной со мною крови поглощает меня целиком, полностью занимает мое сознание, вытесняет все остальное. У меня множество вопросов. Но отец отмахивается:
   – После, Питер, – говорит он. Голова его падает на грудь, глаза закрываются. – Дай мне отдохнуть. Приходи завтра вечером, тогда и поговорим. Его дыхание становится медленным и ритмичным, и я понимаю, что тормошить его бесполезно. Глядя на разбросанные вокруг обглоданные кости, я снова удивляюсь его прожорливости. Теперь остается только ждать, пока он выспится.
   Визг и вой собак снаружи напоминают мне о том, как много надо сделать. Собаки учуяли запах свежего мяса, и теперь им не терпится получить свою долю. Я выношу внутренности и вообще все, что не съел отец, на галерею и бросаю свирепой стае. Потом возвращаюсь в комнату и стараюсь уничтожить все следы пребывания Марии в доме. Снимая залитый кровью чехол с матраса, я глубоко вдыхаю, надеясь ощутить в воздухе тот самый аромат корицы, но ветер приносит мне только обыкновенные морские запахи. Это легкий свежий ветерок, который каждые несколько минут меняет направление.
   Я думаю, о сильном ветре, который дул вчера ночью. Казалось, у него была собственная воля. Если бы я только мог вспомнить, откуда он дул! Это привело бы меня к ней.
   Я поднимаюсь по винтовой лестнице на третий этаж и бросаю вещи Марии в камин. Еще раз пытаюсь припомнить, с какой стороны дул ветер вечером, но не могу. Все мое внимание тогда было сосредоточено на Марии. Я просто не заметил, куда гнулись ветви деревьев и куда катили волны. Мне хорошо известно, что ближе к лету почти ежедневно и еженощно дует юго-восточный ветер. Зимой, разумеется, дует северный и приносит нам холодный воздух. Но в марте дуть может откуда угодно!
   Подбрасываю поленьев в огонь, слушаю, как они трещат, когда их охватывает пламя. Одежда Марии темнеет, съеживается и постепенно превращается в золу. Налетает ветерок, и я с надеждой принюхиваюсь. Ничего. Он шевелит пламя в камине, гуляет по комнате, оставляя за собой легкий запах дыма и дребезжа стеклами в окнах.
   Я продолжаю заниматься своими делами. Поднимаюсь по винтовой лестнице на самый верх, беру в руки конец толстого каната, намотанного на большой железный крюк, вбитый в стену. Собираю петли каната, лежащие на полу.
   Юго-восточный ветер! Да, теперь я уверен. Я вспомнил, как он обдувал наши тела, ворвавшись в окно, и пенистые гребни волн в бухте откатывались на север. Значит, она живет где-то на Карибах или в Латинской Америке. Пытаюсь представить себе ее экзотический облик. Я чувствую себя подростком перед первым свиданием. Впервые неизвестно за сколько лет разматываю веревку, сжимаю ее в правой руке, а в левой держу свободный конец, перепрыгиваю через перила и лечу в шахту лестницы. Надо мною – древнее хитросплетение разных шкивов и блоков, которые визжат и стонут, когда сквозь них протягиваются канаты. Все приходит в движение под действием тяжести моего тела. Мое падение замедляется благодаря противовесу – деревянной платформе, которая поднимается навстречу мне снизу.
   Поравнявшись со мною на третьем этаже, она чувствительно бьет меня по ногам. Судя по скорости падения, я вешу по крайней мере на пятьдесят фунтов больше платформы. В юности было совсем другое соотношение. Тогда вообще было не очень понятно, кто тяжелее. Мать ненавидела это сооружение и уговаривала отца запрещать мне такие игры. Он запрещал, но, судя по азартному блеску в его глазах, и сам был бы не прочь попробовать.
   Столкновение с платформой заставляет меня тихонько охнуть. Чуть позже я смеюсь, видя, как она качается на три этажа выше меня. Потом слежу, как платформа медленно опускается и в конце концов плюхается прямо передо мной на первом этаже. Здесь тихо и сумрачно. Добираясь до первого этажа, свет постепенно блекнет. Все помещение, за исключением середины, скрыто в тени. Я заставляю себя шагнуть в темноту и нашариваю на грубой каменной стене выключатель. Его щелчок эхом отдается в тишине. Когда лампочки без абажуров рассеивают тень, я чувствую легкое головокружение, Глупо и стыдно стоять здесь голым и босым, да к тому же запятнанным кровью Марии. Этот этаж – чрево нашего дома. Мне слишком хорошо известны тайны, которые он хранит. Дон Генри устроил здесь три комнаты и восемь тюремных камер. Давным-давно я превратил одну из комнат в большой холодильник для хранения мяса Другая служит кладовой для сухих продуктов и предметов обихода. А в третьей у нас белье и сено для отца.
   Камеры – другое дело. В прежние времена дон Генри заточал туда своих врагов или людей, которых потом намеревался съесть. Я предпочитаю держать двери в камеры открытыми. Закрытые, они слишком живо напоминали бы о том ужасе, который переживали здесь узники. В одной из камер я теперь устроил себе прачечную, в другой держу инструменты. Пять остальных до сих пор остаются камерами. Мы используем их в тех случаях, когда хотим подержать пленников какое-то время живыми. Я брезгливо морщу нос, вспомнив о пьяницах и нищих, которых я иногда, когда не подворачивалось никого другого, приносил домой.
   – Этих-то никто никогда не хватится, – говорил отец.
   Но сам-то он никогда не давал себе труда заняться ими: отмыть, отчистить, покормить, в общем, довести до кондиции, когда алкоголь и наркотики настолько выветрятся из их тел, что их можно будет употреблять в пищу. Скажу прямо, моя система лечения от алкоголизма и наркомании очень эффективна Я усмехаюсь при мысли об этом. Сто процентов моих пациентов полностью отказываются от своих пагубных пристрастий и просто не успевают к ним вернуться.
   Вхожу в последнюю, шестую камеру. На первый взгляд она такая же, как другие, но на самом деле, здесь – потайной ход в подвалы под домом. Я перехожу в третью камеру, набираю вилами четыре мешка сена и прихватываю простыни и наволочки для своей кровати. И еще беру большой мешок.
   Та женщина, запах которой сводил меня с ума в прошлую ночь, снова приходит мне на ум. Я представляю себе черноволосую латиноамериканку или шоколадную островитянку – но непременно с пронзительными зелеными глазами. «Интересно, какая она будет», – размышляю я, выкатывая тележку с вещами на платформу. Потом, отойдя в сторону, привожу в действие лебедку, которая поднимает мое имущество на второй этаж.
 
   Отец пребывает все в той же позе. Кости Марии на сене вокруг него напоминают мне о минувшей ночи, и я чувствую укол сожаления. Стараясь не думать о ней, я собираю кости в мешок. Потом закатываю тележку в комнату, сгружаю сено в углу, расправляю его вилами, чуть взбиваю. Снова поворачиваюсь к дряхлому существу, мирно спящему на своей подстилке.
   – Отец, – беззвучно зову я, – я приготовил тебе свежую постель. Встань-ка на минутку. Я должен убрать старую.
   У отца не дрогнет ни один мускул. Он храпит и ничего не отвечает. Я вовсе не намерен переносить его на руках, поэтому я трясу его, пока старику не удается приоткрыть глаза и выдавить из себя хоть одну фразу:
   – Питер, зачем ты меня мучаешь?
   Но все же он позволяет мне помочь ему подняться и отвести себя на чистую постель, после чего вновь возвращается к своим сновидениям. Даже не стараясь сохранять тишину, я сгребаю старое сено, кое-где слипшееся от крови, в мешок, и гружу его на тележку. Потом выкатываю ее из комнаты и ставлю на платформу. Улыбаюсь про себя: целый цыганский табор мог бы отпраздновать свадьбу в комнате отца, не потревожив его сон. Платформа едет на третий этаж. Там я охапками кидаю сено на тлеющие угли. Огонь вспыхивает и пожирает сено мгновенно, я едва успеваю подбрасывать. Недолгое тепло приятно моей коже. Кажется, похолодало.
   Я смотрю в окно на темнеющее небо и хмурюсь. Облака плывут на юг, гонимые злобным северным ветром. Гнутся деревья. Их листья рвутся на юг, туда, где, должно быть, живет моя суженая. Северный ветер не принесет мне ничего. Я жду южного. Разочарованно отхожу от окна, беру вилы и мешок, отправляю платформу с тележкой на нижний этаж. Как странно! Судьба моей еще не обретенной любви зависит от такой простой вещи, как ветер.
 
   Смотрю двенадцатичасовые новости: не упомянут ли об исчезновении Марии. Меня интересует, видел ли нас вместе кто-нибудь, следили ли за моим катером. Не думаю, что нас видели. Тем не менее, когда выпуск заканчивается, я облегченно вздыхаю. Свидания на людях, да еще вечером, всегда рискованны. Отец всегда говорил, что мы в безопасности только когда невидимы. Как бы там ни было, я принимаю решение избавиться от катера, как избавился от костей Марии. А пока тщательно отмываю пол от пятен крови, застилаю постель свежим бельем и принимаю горячий душ. Потом ложусь на чистые простыни и позволяю себе вздремнуть.
   Я просыпаюсь от завывания ветра. По стеклам барабанит холодный дождь. Соскакиваю с кровати и поспешно захлопываю окна и двери.
   – Черт! – я вспоминаю, что в комнате отца окна тоже открыты.
   Натягиваю джинсы, свитер и бегу по винтовой лестнице на третий этаж. Зола уже совершенно остыла, и ветер разметал ее по всей комнате.
   – Питер! – беззвучно зовет меня отец. – Закрой окна! Дождь!
   – Отец, ты сам можешь закрыть их!
   Я еще раз оглядываю комнату, в которой нахожусь, и убеждаюсь, что теперь все в порядке. Дождь выбивает дробь на оконных рамах.
   – Питер, это ты открыл окна. Ты, черт возьми, и закрывай!
   Невольно улыбаясь строптивости отца, я неторопливо спускаюсь по лестнице к его комнате.
   – И года не прошло,- язвит он, когда я вхожу.
   Старик нарочито громко кашляет и чихает, пока я бегаю от окна к окну. – И разведи огонь, – распоряжается он. – Холодно.
   Я бросаю в камин несколько поленьев, заимствую немного сена у отца, чтобы лучше разгоралось. Скоро здесь станет нестерпимо жарко. Но отцу это не помешает. К старости он стал чувствителен к холоду и полюбил тепло. Я зажигаю спичку, смотрю, как занимается сено, как распускается цветок пламени, как его язычки начинают лизать поленья.
   – Почему ты раньше не рассказывал мне о наших женщинах, об их запахе? – спрашиваю я.
   Он вздыхает и ворочается на своей лежанке:
   – Зачем было вселять в тебя надежду на то, чего могло и не произойти? Зачем искать то, чего, возможно, и не существует?
   – Но ведь ты всегда обещал мне, что однажды я найду подругу…
   – Я всегда надеялся на это, – снова вздыхает он. – Нас ведь так мало!
   Я сижу рядом с ним на сене, слежу за огнем, слушаю, как трещат поленья.
   – Как же я найду ее, отец? Ее запах принес вчера ночью юго-восточный ветер. Сегодня ветер с севера. Она может быть где угодно!
   Отец с трудом делает глубокий вдох, кашляет, садится рядом со мной и кладет свою лапу мне на плечо.
   – Скорее в его, она где-то на Карибском побережье. Ветер снова переменится, и если она свободна, то запах приведет тебя к ней…
   – Если она свободна? – я впиваюсь в старика глазами. Мне и в голову не пришло, что на нее могут претендовать и другие.
   – То мы – чуть ли не последние из нашей породы, то как будто нас – сотни…
   – Питер, – говорит он, качая головой, – я не знаю, сколько нас осталось – трое или три тысячи.
   Сомневаюсь, что она не свободна. Но хочу, чтобы ты знал: это не исключено. Так что в следующий раз, когда почувствуешь в воздухе ее запах, ты должен немедленно отправиться к ней.
   – И оставить тебя одного?
   Отец вздыхает:
   – Я прожил долгую жизнь. Ты это знаешь. Твоя мать была моей третьей женой. До тебя у меня было шестеро сыновей и три дочери – все они теперь мертвы. Скоро придет и мой час.
   – Тем более мне следует остаться с тобой.
   – Это мне следует поторопиться,- отец с трудом встает на ноги, ковыляет через всю комнату и ложится у камина. – Старые кости любят тепло. Я устал, Питер. Время мне давно уже не союзник. Если бы не было тебя, я бы умер, когда умерла твоя мать. Но я заставил свои легкие дышать, а сердце биться, чтобы ты не остался один. Теперь, когда я убедился, что есть
   и другие, такие, как мы, можно уйти.
   – Нет! – в голос кричу я.
   Он устало кивает, не обращая внимания на мой порыв.
   – Наши женщины становятся взрослыми лет в восемнадцать. После этого, до первой близости с мужчиной, у них устанавливается цикл – четыре месяца. Во все циклы, кроме первого, течка у них продолжается три недели. Если она молодая, а я думаю, что это именно так, то запах, который ты почувствовал, – результат ее первой овуляции, а она
   обычно длится всего лишь несколько дней. Сомневаюсь, что какая-нибудь мужская особь успеет найти ее за такое короткое время.
   – Почему ты так уверен, что она на Карибском побережье?
   Отец кашляет и продолжает, глядя на огонь:
   – Когда семья де ла Сангре обосновалась в Новом Свете, мы не были единственными Людьми Крови, которые прибыли сюда. Пьер Санг, Джек Блад и Гюнтер Блед тоже пересекли Атлантику. Санг по селился на Гаити, Блад – на Ямайке, а Блед – в Кюрасао. Но наши корабли шесть месяцев плыли бок о бок. Мы вместе нападали на встречные суда, захватывали пленников и трофеи.
   – Ты никогда не рассказывал мне, что приплыл сюда вместе с такими же, как мы, и что вы вместе охотились.
   Отец пожал плечами:
   – Это было очень давно. А как еще мы могли держать наши трюмы полными? Мы все были каперами.
   У всех у нас были каперские свидетельства: у Блада – из Англии, у Санга – из Франции, у Бледа – из Голландии, а у меня – из Испании. Приплыв сюда, мы обосновались на островах, чуть южнее нашего. Никто из экипажей никогда не интересовался, что происходило с взятыми в плен. Хорошее было время… пока на нас не обратили внимание европейцы и не запретили каперство. И тогда мы разошлись в разные стороны.
   – И ты думаешь, их семьи до сих пор где-то поблизости?
   – Скорее всего,- отвечает отец, отводит взгляд от огня и смотрит мне в глаза. – Через несколько месяцев она снова запустует. Примерно в июле. Ты должен быть готов немедленно отправиться за ней. Если она успеет совокупиться с кем-нибудь другим, то будет потеряна для тебя навсегда.
   Мне становится невыносимо жарко. Не понимаю, почему старик так любит огонь.
   – А если она не захочет? – спрашиваю я.
   – С нашими женщинами так не бывает, – смеется отец. – Пока они не совокупятся впервые, во время течки они доступны для любого мужчины.
   И кто возьмет ее, тому она и будет принадлежать всю жизнь.
   – Не слишком ли просто?
   Отец обнажает желтые заостренные зубы в усмешке:
   – Просто? – он издевательски кхекает, и я краснею как мальчишка. – Питер, с нашими женщинами все очень непросто! Имей в виду: именно они-то и есть настоящие охотницы – бесстрашные, порывистые, дерзкие,- он качает головой.- Даже твоя мать, которая была нежного воспитания и так любила свою музыку, книги, искусство… Это ведь она настояла, чтобы тебя воспитывали, как человека. Но даже она порою становилась неуправляемой и упрямой… – он закашлялся. – Если бы она меня послушалась, то не отправилась бы в ту ночь на охоту. Говорил я ей: «Сейчас война и в море опасно». Но она решила по охотиться около Кубы. На обратном пути она пролетала слишком близко от немецкой субмарины. Сомневаюсь, что их стрелок понял, в кого стрелял. Ночь была слишком темная. Он не мог разглядеть ничего,
   кроме большой движущейся тени. Но на всякий случай он выпустил в небо несколько очередей, и одна из них ранила ее. Да так тяжело, что она не смогла оправиться. Она пыталась. Но сумела долететь только до пустынного острова, что миль на тридцать западнее Бимини.
   Я только кивал, потому что знал этот рассказ наизусть. Я помнил обрывки последних мыслей матери, которые едва долетели до нас. Мы с отцом примчались на тот маленький островок – куча песку, не более того! Там мы и похоронили ее, в ту же ночь, пока все не раскрылось. Отец ловит на лету мои мысли и просит:
   – Похорони меня рядом с ней.
   – Конечно, отец, – отвечаю я, в очередной раз переживая ее утрату, предчувствуя, каково мне будет потерять и его.
   Увидев выражение моего лица, старик снова усмехается:
   – К чему эта постная мина, Питер? Я не собираюсь умирать сегодня. Лучше подумай о своей невесте. Заботься о будущем, а не о старой развалине, которую ты видишь перед собой. Теперь иди. Тебе о многом надо подумать и многое сделать. А я еще покопаюсь в своих воспоминаниях, прежде чем снова уснуть.
   Я возвращаюсь в свою комнату. Ветер и ливень ломятся в окна. Дубовые двери скрипят и дребезжат от каждого порыва ветра. Сквозь стекло я не вижу ничего, кроме темного неба и белых гребней волн. Спрашиваю себя, хочу ли я сегодня выходить. Если нет, тогда придется заняться тем, о чем говорил отец, а я бы сейчас предпочел отвлечься на что-нибудь, а планы и раздумья оставить на потом.
   Достаю из кладовки свое снаряжение для плохой погоды, свертываю все в большой узел и беру его под мышку. Что-то сверкнуло. Это драгоценности Марии. Я забыл спрятать их. Сгребаю побрякушки и высыпаю их в карман. Выхожу из комнаты и спускаюсь по широким ступеням винтовой лестницы. Внизу я беру мешок с костями Марии, взваливаю его на плечо и отправляюсь в шестую, самую маленькую камеру. Изнутри она выглядит совершенно так же, как остальные. Только стены не обшарпанные. Ни один заключенный никогда не имел возможности ничего нацарапать на них. Никто никогда не провел здесь ни одной ночи.
   Я кладу мешок в углу и берусь за конец деревянной койки, привинченной к каменному полу. Она лениво скрипит, но в конце концов поддается, медленно поднимается вместе с полом. В зияющей черной дыре виднеется узкая лестница, ведущая вглубь. В очередной раз взвалив на плечо мешок, начинаю спускаться. Погружаюсь в темноту. Добираюсь до нижней ступеньки – и тут по лицу меня шлепает болтающаяся веревка. Когда-то это даже пугало меня, но сейчас, после стольких спусков, я привык к этому шлепку, как к шуму океана за окнами. Крепко хватаюсь за конец веревки и тяну ее вниз. Слышу, как наверху плотно захлопывается за мною потайная дверь в полу.