Кокошкин не видит нарушения демократического принципа в двухпалатной системе. Одна система может перейти в другую - двустепенная в прямую... Несомненно, что народ должен как можно скорее приучаться разбираться в партиях, и потому прямая подача лучше, но ведь партии пока не образовались, и народ их не понимает. Поэтому теперь, при первых выборах для Учредительного Собрания может быть только речь о двустепенной подаче, а затем для последующих выборов и прямая.
Кн. E. H. Трубецкой. Нужно стремиться к идеалу прямой подачи, но так как в данное время для осуществления ее возникает много серьезных неудобств и возражений, выставлять прямую подачу, как догмат - нельзя и, обсуждая вопрос, надо дать свободу высказаться за и против.
Кн. С. H. Трубецкой. Надо в журнале дать простор свободному обсуждению всех "pro" и "contra". Болгарию одну нельзя ставить в пример достойный подражания: надо помнить, что она прошла через "стамбуловщину". Гессен согласился, что два года такого режима хуже всякого самодержавия.
Петрункевич согласен с Шаховским, что отступление от принципа приведет к расколу. Враги у нас направо и налево - мы в центре. Левая сильнее своей фанатической верой и она организована. Если мы с нею не сговоримся - мы бессильны... и она может внести страшное разрушение. Поэтому я скажу: если б мы даже думали иначе, если бы прямая подача не лежала краеугольным камнем в нашем сознании, мы должны были бы в этом согласиться с левой. Поэтому должно настаивать, чтобы лозунг прямой подачи был открыто высказан, а затем можно предоставить и свободу обсуждения. {124} Мануйлов и кн. E. Трубецкой сомневаются, чтобы путем уступок можно было бы приобрести доверие левой.
H. H. Львов. Нам ни в коем случае не следует идти за крайними партиями. Задача в том, чтобы разгадать реальность.
Котляревский. Едва ли хорошо для уничтожения недоверия давать нашим противникам повод попрекать нас вынужденными уступками. Мы стояли до сих пор и должны стоять на собственной почве.
Кн. Е. Трубецкой никак не может согласиться с Петрункевичем, что "даже если мы думаем иначе", мы должны принять прямую подачу, чтобы идти в ногу с левой. Это не соответствовало бы достоинству партии, ни ее назначению. Не должно также переоценивать значения крайней партии. Она должна считаться с нами и привыкнуть к мысли, что у нас есть принципы, на которых мы твердо стоим, и ими не поступимся. Мы должны резко очертить границы и не идти на буксире крайних партий. Например (говорю только для примера) мы должны резко поставить вопрос о неприкосновенности индивидуальной собственности. Петрункевич спрашивает, что задача журнала литературная или политическая? Практический политик должен учитывать силы. Мы не должны делать уступок ни правой, ни левой. Говоря об уступках, он разумел народную массу, а не социал-демократическую партию. Верит ли масса в этот лозунг? Если нет пока, то все-таки мы должны учесть быстроту демократизации мнений. Рабочее движение только что доказало нам, с какой быстротой усваиваются политические понятия, то же может произойти и в крестьянской среде.
Герценштейн думает, что как рабочее, так и крестьянское движение склонны преувеличивать. Он не верит в сознательных рабочих, и что они способны {125} сами выдвинуть вопрос о прямой подаче голосов, как вопрос догмы.
Петрункевич не без язвительности заметил, что, вероятно Михаил Яковлевич Герценштейн имеет сведения о рабочих от рабочей инспекции...
Кн. Шаховской. Дело не в социал-демократии, а в том, как велико мыслящее общество, и чем оно живет? Кто наблюдал немного, тому ясно, какую роль сыграл - "Сын Отечества" и "Наши Дни" в рабочем движении, а также и банкеты... Я знаю, какое распространение "Наши Дни" получили среди казаков, какое впечатление произвело запрещение этого журнала. А учительская организация, располагающая 10.000 учителей для пропаганды? Кн. Шаховской заключает тем, что наша трезвость нас погубит.
H. H. Львов утверждает, что если сознания нет, - есть инстинкт равенства, присущий нашему крестьянству. Если бы мы могли рассчитывать на искренность нашего правительства, - вопрос стоял бы иначе, но на это рассчитывать нельзя. Следовательно остается опереться на народ и на народный инстинкт, который может вспыхнуть и озарить для него вопрос. Это не догмат, а реальность, на которую можно опереться.
Герценштейн. Позволю себе предложить вопрос Ивану Ильичу (Петрункевичу) : будем ли мы идти на буксире крайних партий и в сфере экономических и аграрного вопроса?
Петрункевич. Делать уступки можно, но не в принципах. В вопросе о прямой подаче мы в принципе сходимся с левой, вопрос для нас лишь в несвоевременности. В экономических вопросах уступки могут произвести страшные потрясения. Например, идея черного передела: пойду ли я на это? Да ни в коем случае!..
На этом окончились прения по вопросам программы, приступили к организационным вопросам {126} журнала, и я, устав слушать и записывать, закрыла дверь.
Первый номер "Московской Недели" должен был выйти 1-го мая 1905 г. В передовой статье С. Н. радостно приветствовал Указ 17 апреля о веротерпимости, признавал в нем первое доброе дело современного движения, переходом от слова к делу. Несмотря на свою неполноту, "великий принцип веротерпимости впервые получил реальное, хотя еще не совершенное, признание для инославных, а политика реакционного агрессивного национализма и национальной вражды на окраинах изменилась". Ряд правительственных актов и мероприятий свидетельствует о совершающемся повороте к политике умиротворения, к признанию права языков и национальностей, входящих в состав Империи.
Трудно и радостно вместе жить в эти дни. Встретим их бодро, без малодушных страхов, зная, что много бурь впереди, много работы, и что расплата за грехи нашего прошлого неизбежна и велика. Но есть сознание, что необъятное поле раскрывается перед нами шире и шире, что оно зовет работников, что теперь можно жить и умереть для великого и светлого дела. Есть сознание, что труд наш не пропадет, и много нас выйдет в поле".
Несмотря на такое оптимистическое настроение передовой статьи первого № "Московской Недели", ей, не суждено было увидеть свет при жизни С. Н. (см. прилож. 25).
Еще в конце апреля И. М. Петрункевич привез из Петербурга тревожные сведения.
Кн. П. В. Трубецкая писала брату Евгению в Киев:
"Цензура строит каверзы. Петрункевич, который сегодня вернулся из Петербурга и завтракал у нас, говорит, что в цензурном комитете в Петербурге очень боятся этого нового органа, не потому, что редактор принадлежал к крайней левой, а потому, что он к {127} ней не принадлежит, и что голос разума с своим отрезвляющим действием может сильнее повлиять, чем крайние нелепицы".
Первый номер "Московской Недели" задержался и, вместо 1-го мая, должен был выйти 12-го. 10-го мая инспектор типографии частным образом справлялся в типографии Кушнерева о том, когда начнется печатанье "Московской Недели": ему надо было ехать на дачу, а газету имелось в виду арестовать, о чем редакция была своевременно предупреждена. На другой день, через 3/4 часа после отсылки в цензуру первого номера этой бесцензурной газеты она была арестована, или точнее, пришлось напечатать газету, арестованную до тиснения.
Судебного преследования против С. Н. не было начато, да едва ли могло быть начато, как по существу, так и по чисто формальному основанию, поскольку номер не только не был опубликован, но даже не успел быть оттиснутым. Арест первого номера не заставил С. Н. сразу отказаться от издания, он был твердо уверен, что обстоятельства в скором времени изменятся, но за арестом первого номера последовал арест 2-го и 3-го...
В недоконченном письме к П. Г. Виноградову мы читаем:
"Дорогой Павел Гаврилович! Арест "Московской Недели" (три № подряд) заставляет нас воздержаться от издания до перемены веяния. Ничего в этих номерах нецензурного не было: все дело объясняется доносом Грингмутовского агенства, вследствие которого, по мановению из Петербурга, газета арестовалась в станке, до отпечатания. Очевидно, надо переждать.
Как жаль, что Вас здесь нет среди этой кипучей, напряженной жизни, разом пробудившейся. В Ваших письмах так чувствуется, что Вы пишете издалека... Я сам противник "четырех-хвостки", т. е., в {128} особенности, прямой и не могу не сочувствовать многому, из того что Вы пишете. Вы знаете, что я никогда не был радикалом, что я антирадикал. И, однако, я уверен, были бы Вы среди нас, Вы бы многое иначе написали: недостаточно быть осведомленным о движении, надо его чувствовать, его осязать, чтоб с ним бороться, надо присутствовать при дебатах всех этих бурных многочисленных собраний и съездов, видеть настроение масс"...
Много труда, энергии и сил затратил С. Н. на дело редакции и глубоко сознавал значение и ответственность печатного слова в эти дни. Он считал, что печать не только должна служить принципиальному и всестороннему освещению и разработке вопросов, "но и организации общественного мнения, она приобретает новое политическое значение, какого раньше она не имела".
Ясно, что именно этого последнего в Петербурге нисколько не желали и с тревогой следили за "кристаллизацией" сил вокруг С. В., значение и популярность которого среди общественных деятелей росли с каждым днем.
{129}
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Среди напряженной, кипучей деятельности здоровье брата С. Н. внушало уже большие опасения. Еще в апреле княг. Прасковья Владимировна писала брату Евгению в Киев:
"Был у нас доктор Плетнев, которому я предварительно сказала, как Фохт склонен определять Сережину болезнь. Добросовестнейшим образом выслушав Сережу, он повторил буквально слово в слово все, что сказал Фохг. Страшного слова при Сереже сказано не было, но мне он объяснил, что стеснения в груди могут происходить от грудной жабы, если не происходят от расширения сердца, что тоже склонно вызывать такого рода явления. Условием лечения поставил, чтобы он отказался от редакторства и уезжал в деревню. То же сказал и Фохт, когда я его видела в последний раз. Конечно, Сережа уже говорит, что не поедет ни за что и никуда.
Вчера он отсутствовал из дому, благодаря делам по редакции, чьему-то диспуту и обеду с новым доктором, 18 часов сряду. Притом не особенно устал и сегодня имеет вид хороший. Только хуже спал, потому что попил вина".
Наряду с сердечными явлениями все усиливавшийся склероз проявлялся в частых приливах к голове и мигренях. Переутомление было как бы хроническим его состоянием, когда в начале мая мне пришлось уехать из Москвы в Париж на свадьбу сестры.
Можно себе представить, как потрясло С. Н. известие о гибели нашего флота под Цусимой!.. {130} Л. М. Лопатин, который был у брата, когда он получил по телефону первое известие о катастрофе, рассказывает, что он страшно побледнел и весь дрожал, голос его прерывался...
Статья его об этом событии в "Московской Неделе" (№ 3) дышит горем и почти отчаянием. Перечисляя все пережитые нами поражения: уничтожение Тихоокеанской эскадры, Ляоян... Порт-Артур и Мукден, подробности о котором продолжали еще поступать, С. Н. пишет:
"Теперь совершилось последнее: у России нет флота, он уничтожен, погиб весь в безумном предприятии, исход которого был ясен всем.
Умер ли русский патриотизм, умерла ли Россия? Где ее живые силы, ее исполинские силы, ее гнев и негодование? Или она разлагающийся труп, падаль, раздираемая хищниками и червями... Час пробил. И если Россия не воспрянет теперь, она никогда не подымется, потому что нельзя жить народу, равнодушному к ужасу и позору!.. Полгода назад еще раздавались голоса, говорившие, что поражения на Дальнем Востоке не наши поражения, а поражения нашей бюрократии. Но можем ли мы, имеем ли мы право успокаиваться на этом, особенно теперь, когда наша армия разбита, когда русский флот уничтожен, когда сотни тысяч людей погибли и гибнут? Мы-то русские или нет? Армия наша русская или нет? И, наконец, миллиарды, которые тратят, принадлежат России или бюрократии? И, наконец, самая бюрократия, самый строй наш, который во всем обвиняют, есть ли он нечто случайное и внешнее нам, независящее от нас приключение? Если причина в нем, то снимает ли это с нас наш стыд, нашу вину, наше горе, наш долг и нашу ответственность?..
Так, как мы жили до сих пор, мы больше не можем, не должны жить, не хотим жить. Теперь всякое {131} промедление в созыве народных представителей было бы не ошибкой, а преступлением".
На этот раз вся печать была единодушна в выражении гнева и горя, и даже самые умеренные органы, как "Слово", "Новое Время", пришли к заключению о необходимости немедленного созыва народных представителей. Только верные себе "Московские Ведомости" звучали диссонансом в общем хоре.
Страшное возбуждение охватило все общественные круги. Организационное бюро земских съездов признало необходимым созвать общеземский съезд на 24 мая в Москве с целью выработать обращение к верховной власти. К земцам решили присоединиться и городские деятели, так что съезд 24 мая был созван соединенным бюро этих организаций.
Не будучи гласным, брат С. Н. не мог вступить в общеземскую организацию и принимал участие в майском коалиционном съезде лишь потому, что ввиду исключительных обстоятельств на этот съезд допускались общественные деятели по специальному приглашению объединенных бюро, а его присутствие особенно было желательно всем.
Накануне съезда стало известно образование министерства полиции и назначение Трепова... Действие, произведенное этим актом на съехавшихся земских и городских деятелей, было таково, что многие решительно отказывались от какого-либо обращения к Государю, указывая на явную бесполезность этого после совершившегося. "В ответ на общенародное бедствие - учреждение полицейской диктатуры"... Это была, действительно, какая-то безумная и опасная провокация.
В соединенное бюро было внесено несколько проектов обращения к Государю, которые отвергались, и дело грозило распасться. И тем не менее патриотическая потребность объединиться в эту минуту величайшей опасности взяла верх, и призыв к единению, {132} исходивший от Д. H. Шипова и И. М. Петрункевича, оказал свое действие. Последний в горячей речи напомнил присутствующим, что у всех, без различия партий, есть обязанность не только перед Россией, но и перед престолом, которому грозит опасность, что крушение престола было бы гибелью для России, и что он сознает это тем сильнее, что сам, как и большинство собравшихся, является решительным сторонником конституционных реформ.
После этой речи обращение к Государю было признано необходимым и брату С. Н. было поручено составить его текст, который после двухдневных дебатов и поправок был принят объединенным собранием, а затем была избрана и депутация для представления ее Государю.
Текст петиции Государю Земского съезда, 24 мая 1905 г.:
"Ваше Императорское Величество! В минуту величайшего народного бедствия и великой опасности для России и самого Престола Вашего, мы решаемся обратиться к Вам, отложив всякую рознь и все различия, нас разделяющие, движимые одной пламенной любовью к Отечеству.
Государь! Преступным небрежением и злоупотреблением Ваших советчиков Россия ввергнута в гибельную войну. Наша армия не могла одолеть врага, наш флот уничтожен, и грознее внешней разгорается внутренняя усобица.
Увидав вместе со всем народом Вашим все пороки ненавистного и пагубного приказного строя, Вы положили изменить его и предначертали ряд мер, направленных к его преобразованию. Но предначертания эти были искажены и ни в одной области не получили надлежащего исполнения. Угнетение личности и общества, угнетение слова и всякий произвол множатся и растут. {133} Вместо предуказанной Вами отмены усиленной охраны и административного произвола, полицейская власть усиливается и получает неограниченные полномочия, а подданным Вашим преграждается путь, открытый Вами, дабы голос правды мог восходить до Вас.
Вы положили созвать народных представителей для совместного с Вами строительства земли, и слово Ваше осталось без исполнения, несмотря на все грозное наличие совершающихся событий, а общество волнуют слухи о проектах, в которых обещанное Вами народное представительство, долженствовавшее упразднить приказный строй, заменяется сословным совещанием.
Государь! Пока не поздно, для спасения России, во утверждение порядка и мира внутреннего, повелите без замедления созвать народных представителей, избранных для сего равно и без различия всеми подданными Вашими.
Пусть решат они, в согласии с Вами, жизненный вопрос Государства, вопрос о войне и мире, пусть определят они условия мира, или отвергнув его, превратят эту войну в войну народную. Пусть явят они всем народам Россию, не разделенную более, не изнемогающую во внутренней борьбе, а исцеленную, могущественную в своем возрождении и сплотившуюся вокруг единого стяга народного. Пусть установят они в согласии в Вами обновленный государственный строй.
Государь! В руках Ваших честь и могущество России, ее внутренний мир, от которого зависит и внешний мир ее, в руках Ваших Держава Ваша, Ваш Престол, унаследованный от предков.
Не медлите, Государь!
В страшный час испытания народного велика ответственность Ваша перед Богом и Россией!"
{134} Из Записной книжки - Москва, 9-го июня 1905 г.
"Я была в Париже во время получения известия о Цусиме, и в Бретани во время общеземского и городского съезда. Прочтя адрес в "Matin", я сразу узнала Сережино перо и решила ехать немедленно. Приехала я в Москву 1-го июня и дома узнала, что брат С. Н. с женой только что выехал в Меньшово. Я собиралась уже ехать следом, как вдруг С. Н. вернулся. На вокзале его задержал Н. Н. Львов и сообщил только что полученную Головиным телеграмму:
"Приезд Трубецкого необходим, желают принять".
Погода стояла очень жаркая. Сережа был утомлен и раздражен и все повторял: "Я так устал! Мне не дают отдохнуть! Зачем меня вытащили из вагона? Что я скажу царю?.. Я не земец и ни к какому городу не принадлежу, в качестве кого я буду представляться?.."
Он мне рассказывал, что и в съезде не хотел принимать участия. Сначала к нему приехал Петрункевич и убеждал ехать к Новосильцевым (где происходил съезд), он наотрез отказался. Тогда Петрункевич вернулся и притащил с собой несколько человек со съезда, которые и уломали его. Он говорит: "Два дня был сущий ад! Жара, крик, шум". Под впечатлением Цусимы все были так радикально настроены, что первая редакция адреса, написанная Сережей, прошла лишь незначительным большинством. Сережа долго не хотел его переделывать, но желание, чтобы адрес был принят единогласно - пересилило, он внес некоторые поправки, после чего только двое или трое не подписали, в том числе кн. Б. Б. Голицын, который обиделся на выражение "приказный строй и нападки на бюрократию", и Пржевальский, желавший более радикального адреса.
{135} С. Н. из Москвы писал кн. Прасковье Владимировне в Меньшово:
2-го июня.
"Милая Паша! С вокзала мы поехали к Головину, который только что получил депешу: "Вызовите Сергея Трубецкого, его желают принять". Прием депутации после адреса, написанного мною в выражениях, после которых обыкновенно прежде наказывали или негодовали, да еще при этом, в такую минуту, есть акт столь великой важности, что нельзя не ехать. Меня уговаривали отправиться немедленно, но я не хотел уезжать без вещей, хотя мне брались доставить их с кондуктором.
Вчера приехала сестра Ольга и рассказывает много интересного. Я лег в 12 часов и проспал, как убитый, до 91/2 утра, без всяких капель. Сегодня в 53/4 уеду, если не получу депеши. Я никак не могу себе представить, чтобы царь не передумал!
Меня раздражает расход на поездку: придется новый котелок купить и, пожалуй, новые штиблеты: в утешение приходится сказать, что все равно это пришлось бы сделать!
Идти еще раз к доктору, когда он осмотрел меня только вчера и нашел улучшение - излишне: болевые ощущения, которые у меня были в тот момент, когда он меня смотрел и слушал, при совершенно правильном пульсе, он признал чисто нервными. Отдохнем по возвращении!.. Крепко целую. Сережа".
В самый день съезда в Париже появился по телефону наш адрес со словами: "au lieu du Manifeste Imperial attendu, c'est un Manifeste national qui a paru, car tel est le caractere de cet acte du congres des representants des Zemstvo et des villes reunis".
{136} Прокурор палаты отказывается от возбуждения судебного преследования против "Московской Недели".
Из Записной книжки:
"Сережа не знал, что выбран в кандидаты депутатов, и что вследствие отказа Д. Н. Шипова его должны были вызвать.
Впрочем, его участия в депутации желали с обеих сторон. Государь, из представленного ему списка депутатов, указал сначала на четырех: гр. Гейдена, Н. Львова, Головина и Трубецкого. Когда Сережа прибыл в Петербург, там все еще шли переговоры о составе депутации: гр. Гейден настаивал, чтобы приняты были все. Государь долго колебался, не решался, но, наконец, уступил, говорят, по совету Трепова.
Сережа только 3-го приехал в Петербург. По вечерам собирались у Петрункевича, где обсуждали, как и что говорить царю. Все просили Сережу взять на себя роль лидера, говоря: "Лучше вас никто не скажет!"
Брат писал своей жене из Петербурга: (На бумаге штемпель Hotel de France, Renault).
"Страшно занят, но здоров совершенно от подъема... В понедельник примут, но не знаю, отпустят ли, в среду необходимо быть в Москве.
Ты не можешь себе представить, какое колоссальное значение этому придается здесь и в Европе... а как кончится? не знаю. Петь придется мне "соло", надеюсь на хор, а, может быть, и на других солистов. Ты понимаешь, как трудно обо всем этом писать. Можешь также представить себе во всем этом А. Оболенского и его ажитацию! Во всяком случае, в понедельник буду телеграфировать, хотя вечером... Настроение общее - бодрое и хорошее".
{137} Из Записной книжки:
"Сережа не записал заранее, что скажет царю и сказал, по его словам, лучше и сильнее того, что записал потом по памяти с помощью всех присутствовавших.
5-го июня вечером делегатам было передано приглашение явиться в Петергоф, куда они выехали 6-го июня в 11 часов утра. На станции их ждали придворные экипажи. По прибытии в Александрийский дворец их встретил кн. Путятин и гр. Гейден, которому они вручили свою петицию для передачи государю. Затем к ним вышел бар. Фредерикс и провел их в "комнату Александра II", где и состоялся прием.
Сережа рассказывает, что, когда царь вышел к ним, и он увидал его испуганное и взволнованное лицо и глаза ("эти чудные, загадочные огромные глаза с выражением жертвы обреченной") и нервные подергивания, ему стало страшно жаль его, жаль, как студента на экзамене, и захотелось прежде всего ободрить, успокоить его. Он невольно заговорил с ним ласковым, отеческим тоном.
Перед выходом царя депутатов много раз предупреждали, что царь не любит "речей", и чтоб с ним избегали впасть в тон речи и говорили бы просто, В разговорной форме.
Сережа так удачно попал в "тон" и говорил с такой горячностью и задушевностью, что старик Корф плакал, а Новосильцев и Львов говорили, что с трудом держались. Присутствовавшие рассказывают, что когда Государь вошел и встал поодаль, всех охватило чувство бездны, лежавшей между ними, но по мере того, как Сережа говорил, расстояние сглаживалось, выражение Государя стало меняться, он улыбался и поддакивал, особенно в том месте, где Сережа говорил против сословного {138} представительства (К сожалению, это не помешало Государю ровно две недели спустя, 20-го июня, при представлении депутаций от Курского дворянства, ратовавшего за сословное представительство, благодарить за "столь твердо и сердечно выраженные мысли" и сказать: "Я вполне сознаю ту пользу, которую может принести в будущем законно-совещательном учреждении присутствие двух основных земельных сословий, дворянства и крестьянства".). Государь ходил по комнате, Сережа также, сильно жестикулируя и вертясь, как он это делает всегда во время горячих споров, когда он убеждает. Привожу речь Сережи, сказанную в этот достопамятный день, дословно.
"Ваше Императорское Величество!
Позвольте выразить Вашему Величеству нашу глубокую, искреннюю благодарность за то, что Вы приняли нас после нашего к Вам обращения. Вы поняли те чувства, которые руководили нами, и не поверили тем, кто представлял нас, общественных и земских деятелей, чуть ли не изменниками престола и врагами России. Нас привело сюда одно чувство - любовь к Отечеству и сознание долга перед Вами. Мы знаем, Государь, что в эту минуту Вы страдаете больше всех нас. Нам было бы отрадно сказать Вам слово утешения, и если мы обращаемся к Вашему Величеству теперь, и в такой необычной форме, то верьте, что к этому побуждает нас чувство долга и сознание общей опасности, которая - велика, Государь!
В смуте, охватившей все государство, мы разумеем не крамолу, которая, сама по себе, при нормальных условиях, не была бы опасна, а общий разлад и полную дезорганизацию, при которой власть осуждена на бессилие.
Русский народ не утратил патриотизма, не утратил веры в Царя и в несокрушимое могущество России, но именно поэтому он не может уразуметь наши {139} неудачи, нашу внутреннюю неурядицу. Он чувствует себя обманутым, и в нем зарождается мысль, что обманывают Царя. И когда народ видит, что Царь хочет добра, а делается зло, что Царь указывает одно, а творится совсем другое, что предначертания Вашего Величества урезываются и нередко проводятся в жизнь людьми заведомо враждебными преобразованиям, то такое убеждение в нем все более растет. Страшное слово - измена произнесено, и народ ищет изменников решительно во всех, и в генералах, и в советчиках Ваших, и в нас, во всех господах вообще. Это чувство с разных сторон эксплуатируется. Одни направляют народ на помещиков, другие - на учителей, земских врачей, на образованные классы. Одни части населения возбуждаются против других. Ненависть, неумолимая и жестокая, накопившаяся веками обид и утеснений, обостряемая нуждой и горем, бесправием и тяжкими экономическими условиями, подымается и растет, и она тем опаснее, что вначале облекается в патриотические формы: тем более она заразительна, тем легче она зажигает массы. Вот грозная опасность, Государь, которую мы, люди, живущие на местах, измерили до глубины во всем ее значении, и о которой мы сочли долгом довести до сведения Вашего Императорского Величества.
Кн. E. H. Трубецкой. Нужно стремиться к идеалу прямой подачи, но так как в данное время для осуществления ее возникает много серьезных неудобств и возражений, выставлять прямую подачу, как догмат - нельзя и, обсуждая вопрос, надо дать свободу высказаться за и против.
Кн. С. H. Трубецкой. Надо в журнале дать простор свободному обсуждению всех "pro" и "contra". Болгарию одну нельзя ставить в пример достойный подражания: надо помнить, что она прошла через "стамбуловщину". Гессен согласился, что два года такого режима хуже всякого самодержавия.
Петрункевич согласен с Шаховским, что отступление от принципа приведет к расколу. Враги у нас направо и налево - мы в центре. Левая сильнее своей фанатической верой и она организована. Если мы с нею не сговоримся - мы бессильны... и она может внести страшное разрушение. Поэтому я скажу: если б мы даже думали иначе, если бы прямая подача не лежала краеугольным камнем в нашем сознании, мы должны были бы в этом согласиться с левой. Поэтому должно настаивать, чтобы лозунг прямой подачи был открыто высказан, а затем можно предоставить и свободу обсуждения. {124} Мануйлов и кн. E. Трубецкой сомневаются, чтобы путем уступок можно было бы приобрести доверие левой.
H. H. Львов. Нам ни в коем случае не следует идти за крайними партиями. Задача в том, чтобы разгадать реальность.
Котляревский. Едва ли хорошо для уничтожения недоверия давать нашим противникам повод попрекать нас вынужденными уступками. Мы стояли до сих пор и должны стоять на собственной почве.
Кн. Е. Трубецкой никак не может согласиться с Петрункевичем, что "даже если мы думаем иначе", мы должны принять прямую подачу, чтобы идти в ногу с левой. Это не соответствовало бы достоинству партии, ни ее назначению. Не должно также переоценивать значения крайней партии. Она должна считаться с нами и привыкнуть к мысли, что у нас есть принципы, на которых мы твердо стоим, и ими не поступимся. Мы должны резко очертить границы и не идти на буксире крайних партий. Например (говорю только для примера) мы должны резко поставить вопрос о неприкосновенности индивидуальной собственности. Петрункевич спрашивает, что задача журнала литературная или политическая? Практический политик должен учитывать силы. Мы не должны делать уступок ни правой, ни левой. Говоря об уступках, он разумел народную массу, а не социал-демократическую партию. Верит ли масса в этот лозунг? Если нет пока, то все-таки мы должны учесть быстроту демократизации мнений. Рабочее движение только что доказало нам, с какой быстротой усваиваются политические понятия, то же может произойти и в крестьянской среде.
Герценштейн думает, что как рабочее, так и крестьянское движение склонны преувеличивать. Он не верит в сознательных рабочих, и что они способны {125} сами выдвинуть вопрос о прямой подаче голосов, как вопрос догмы.
Петрункевич не без язвительности заметил, что, вероятно Михаил Яковлевич Герценштейн имеет сведения о рабочих от рабочей инспекции...
Кн. Шаховской. Дело не в социал-демократии, а в том, как велико мыслящее общество, и чем оно живет? Кто наблюдал немного, тому ясно, какую роль сыграл - "Сын Отечества" и "Наши Дни" в рабочем движении, а также и банкеты... Я знаю, какое распространение "Наши Дни" получили среди казаков, какое впечатление произвело запрещение этого журнала. А учительская организация, располагающая 10.000 учителей для пропаганды? Кн. Шаховской заключает тем, что наша трезвость нас погубит.
H. H. Львов утверждает, что если сознания нет, - есть инстинкт равенства, присущий нашему крестьянству. Если бы мы могли рассчитывать на искренность нашего правительства, - вопрос стоял бы иначе, но на это рассчитывать нельзя. Следовательно остается опереться на народ и на народный инстинкт, который может вспыхнуть и озарить для него вопрос. Это не догмат, а реальность, на которую можно опереться.
Герценштейн. Позволю себе предложить вопрос Ивану Ильичу (Петрункевичу) : будем ли мы идти на буксире крайних партий и в сфере экономических и аграрного вопроса?
Петрункевич. Делать уступки можно, но не в принципах. В вопросе о прямой подаче мы в принципе сходимся с левой, вопрос для нас лишь в несвоевременности. В экономических вопросах уступки могут произвести страшные потрясения. Например, идея черного передела: пойду ли я на это? Да ни в коем случае!..
На этом окончились прения по вопросам программы, приступили к организационным вопросам {126} журнала, и я, устав слушать и записывать, закрыла дверь.
Первый номер "Московской Недели" должен был выйти 1-го мая 1905 г. В передовой статье С. Н. радостно приветствовал Указ 17 апреля о веротерпимости, признавал в нем первое доброе дело современного движения, переходом от слова к делу. Несмотря на свою неполноту, "великий принцип веротерпимости впервые получил реальное, хотя еще не совершенное, признание для инославных, а политика реакционного агрессивного национализма и национальной вражды на окраинах изменилась". Ряд правительственных актов и мероприятий свидетельствует о совершающемся повороте к политике умиротворения, к признанию права языков и национальностей, входящих в состав Империи.
Трудно и радостно вместе жить в эти дни. Встретим их бодро, без малодушных страхов, зная, что много бурь впереди, много работы, и что расплата за грехи нашего прошлого неизбежна и велика. Но есть сознание, что необъятное поле раскрывается перед нами шире и шире, что оно зовет работников, что теперь можно жить и умереть для великого и светлого дела. Есть сознание, что труд наш не пропадет, и много нас выйдет в поле".
Несмотря на такое оптимистическое настроение передовой статьи первого № "Московской Недели", ей, не суждено было увидеть свет при жизни С. Н. (см. прилож. 25).
Еще в конце апреля И. М. Петрункевич привез из Петербурга тревожные сведения.
Кн. П. В. Трубецкая писала брату Евгению в Киев:
"Цензура строит каверзы. Петрункевич, который сегодня вернулся из Петербурга и завтракал у нас, говорит, что в цензурном комитете в Петербурге очень боятся этого нового органа, не потому, что редактор принадлежал к крайней левой, а потому, что он к {127} ней не принадлежит, и что голос разума с своим отрезвляющим действием может сильнее повлиять, чем крайние нелепицы".
Первый номер "Московской Недели" задержался и, вместо 1-го мая, должен был выйти 12-го. 10-го мая инспектор типографии частным образом справлялся в типографии Кушнерева о том, когда начнется печатанье "Московской Недели": ему надо было ехать на дачу, а газету имелось в виду арестовать, о чем редакция была своевременно предупреждена. На другой день, через 3/4 часа после отсылки в цензуру первого номера этой бесцензурной газеты она была арестована, или точнее, пришлось напечатать газету, арестованную до тиснения.
Судебного преследования против С. Н. не было начато, да едва ли могло быть начато, как по существу, так и по чисто формальному основанию, поскольку номер не только не был опубликован, но даже не успел быть оттиснутым. Арест первого номера не заставил С. Н. сразу отказаться от издания, он был твердо уверен, что обстоятельства в скором времени изменятся, но за арестом первого номера последовал арест 2-го и 3-го...
В недоконченном письме к П. Г. Виноградову мы читаем:
"Дорогой Павел Гаврилович! Арест "Московской Недели" (три № подряд) заставляет нас воздержаться от издания до перемены веяния. Ничего в этих номерах нецензурного не было: все дело объясняется доносом Грингмутовского агенства, вследствие которого, по мановению из Петербурга, газета арестовалась в станке, до отпечатания. Очевидно, надо переждать.
Как жаль, что Вас здесь нет среди этой кипучей, напряженной жизни, разом пробудившейся. В Ваших письмах так чувствуется, что Вы пишете издалека... Я сам противник "четырех-хвостки", т. е., в {128} особенности, прямой и не могу не сочувствовать многому, из того что Вы пишете. Вы знаете, что я никогда не был радикалом, что я антирадикал. И, однако, я уверен, были бы Вы среди нас, Вы бы многое иначе написали: недостаточно быть осведомленным о движении, надо его чувствовать, его осязать, чтоб с ним бороться, надо присутствовать при дебатах всех этих бурных многочисленных собраний и съездов, видеть настроение масс"...
Много труда, энергии и сил затратил С. Н. на дело редакции и глубоко сознавал значение и ответственность печатного слова в эти дни. Он считал, что печать не только должна служить принципиальному и всестороннему освещению и разработке вопросов, "но и организации общественного мнения, она приобретает новое политическое значение, какого раньше она не имела".
Ясно, что именно этого последнего в Петербурге нисколько не желали и с тревогой следили за "кристаллизацией" сил вокруг С. В., значение и популярность которого среди общественных деятелей росли с каждым днем.
{129}
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Среди напряженной, кипучей деятельности здоровье брата С. Н. внушало уже большие опасения. Еще в апреле княг. Прасковья Владимировна писала брату Евгению в Киев:
"Был у нас доктор Плетнев, которому я предварительно сказала, как Фохт склонен определять Сережину болезнь. Добросовестнейшим образом выслушав Сережу, он повторил буквально слово в слово все, что сказал Фохг. Страшного слова при Сереже сказано не было, но мне он объяснил, что стеснения в груди могут происходить от грудной жабы, если не происходят от расширения сердца, что тоже склонно вызывать такого рода явления. Условием лечения поставил, чтобы он отказался от редакторства и уезжал в деревню. То же сказал и Фохт, когда я его видела в последний раз. Конечно, Сережа уже говорит, что не поедет ни за что и никуда.
Вчера он отсутствовал из дому, благодаря делам по редакции, чьему-то диспуту и обеду с новым доктором, 18 часов сряду. Притом не особенно устал и сегодня имеет вид хороший. Только хуже спал, потому что попил вина".
Наряду с сердечными явлениями все усиливавшийся склероз проявлялся в частых приливах к голове и мигренях. Переутомление было как бы хроническим его состоянием, когда в начале мая мне пришлось уехать из Москвы в Париж на свадьбу сестры.
Можно себе представить, как потрясло С. Н. известие о гибели нашего флота под Цусимой!.. {130} Л. М. Лопатин, который был у брата, когда он получил по телефону первое известие о катастрофе, рассказывает, что он страшно побледнел и весь дрожал, голос его прерывался...
Статья его об этом событии в "Московской Неделе" (№ 3) дышит горем и почти отчаянием. Перечисляя все пережитые нами поражения: уничтожение Тихоокеанской эскадры, Ляоян... Порт-Артур и Мукден, подробности о котором продолжали еще поступать, С. Н. пишет:
"Теперь совершилось последнее: у России нет флота, он уничтожен, погиб весь в безумном предприятии, исход которого был ясен всем.
Умер ли русский патриотизм, умерла ли Россия? Где ее живые силы, ее исполинские силы, ее гнев и негодование? Или она разлагающийся труп, падаль, раздираемая хищниками и червями... Час пробил. И если Россия не воспрянет теперь, она никогда не подымется, потому что нельзя жить народу, равнодушному к ужасу и позору!.. Полгода назад еще раздавались голоса, говорившие, что поражения на Дальнем Востоке не наши поражения, а поражения нашей бюрократии. Но можем ли мы, имеем ли мы право успокаиваться на этом, особенно теперь, когда наша армия разбита, когда русский флот уничтожен, когда сотни тысяч людей погибли и гибнут? Мы-то русские или нет? Армия наша русская или нет? И, наконец, миллиарды, которые тратят, принадлежат России или бюрократии? И, наконец, самая бюрократия, самый строй наш, который во всем обвиняют, есть ли он нечто случайное и внешнее нам, независящее от нас приключение? Если причина в нем, то снимает ли это с нас наш стыд, нашу вину, наше горе, наш долг и нашу ответственность?..
Так, как мы жили до сих пор, мы больше не можем, не должны жить, не хотим жить. Теперь всякое {131} промедление в созыве народных представителей было бы не ошибкой, а преступлением".
На этот раз вся печать была единодушна в выражении гнева и горя, и даже самые умеренные органы, как "Слово", "Новое Время", пришли к заключению о необходимости немедленного созыва народных представителей. Только верные себе "Московские Ведомости" звучали диссонансом в общем хоре.
Страшное возбуждение охватило все общественные круги. Организационное бюро земских съездов признало необходимым созвать общеземский съезд на 24 мая в Москве с целью выработать обращение к верховной власти. К земцам решили присоединиться и городские деятели, так что съезд 24 мая был созван соединенным бюро этих организаций.
Не будучи гласным, брат С. Н. не мог вступить в общеземскую организацию и принимал участие в майском коалиционном съезде лишь потому, что ввиду исключительных обстоятельств на этот съезд допускались общественные деятели по специальному приглашению объединенных бюро, а его присутствие особенно было желательно всем.
Накануне съезда стало известно образование министерства полиции и назначение Трепова... Действие, произведенное этим актом на съехавшихся земских и городских деятелей, было таково, что многие решительно отказывались от какого-либо обращения к Государю, указывая на явную бесполезность этого после совершившегося. "В ответ на общенародное бедствие - учреждение полицейской диктатуры"... Это была, действительно, какая-то безумная и опасная провокация.
В соединенное бюро было внесено несколько проектов обращения к Государю, которые отвергались, и дело грозило распасться. И тем не менее патриотическая потребность объединиться в эту минуту величайшей опасности взяла верх, и призыв к единению, {132} исходивший от Д. H. Шипова и И. М. Петрункевича, оказал свое действие. Последний в горячей речи напомнил присутствующим, что у всех, без различия партий, есть обязанность не только перед Россией, но и перед престолом, которому грозит опасность, что крушение престола было бы гибелью для России, и что он сознает это тем сильнее, что сам, как и большинство собравшихся, является решительным сторонником конституционных реформ.
После этой речи обращение к Государю было признано необходимым и брату С. Н. было поручено составить его текст, который после двухдневных дебатов и поправок был принят объединенным собранием, а затем была избрана и депутация для представления ее Государю.
Текст петиции Государю Земского съезда, 24 мая 1905 г.:
"Ваше Императорское Величество! В минуту величайшего народного бедствия и великой опасности для России и самого Престола Вашего, мы решаемся обратиться к Вам, отложив всякую рознь и все различия, нас разделяющие, движимые одной пламенной любовью к Отечеству.
Государь! Преступным небрежением и злоупотреблением Ваших советчиков Россия ввергнута в гибельную войну. Наша армия не могла одолеть врага, наш флот уничтожен, и грознее внешней разгорается внутренняя усобица.
Увидав вместе со всем народом Вашим все пороки ненавистного и пагубного приказного строя, Вы положили изменить его и предначертали ряд мер, направленных к его преобразованию. Но предначертания эти были искажены и ни в одной области не получили надлежащего исполнения. Угнетение личности и общества, угнетение слова и всякий произвол множатся и растут. {133} Вместо предуказанной Вами отмены усиленной охраны и административного произвола, полицейская власть усиливается и получает неограниченные полномочия, а подданным Вашим преграждается путь, открытый Вами, дабы голос правды мог восходить до Вас.
Вы положили созвать народных представителей для совместного с Вами строительства земли, и слово Ваше осталось без исполнения, несмотря на все грозное наличие совершающихся событий, а общество волнуют слухи о проектах, в которых обещанное Вами народное представительство, долженствовавшее упразднить приказный строй, заменяется сословным совещанием.
Государь! Пока не поздно, для спасения России, во утверждение порядка и мира внутреннего, повелите без замедления созвать народных представителей, избранных для сего равно и без различия всеми подданными Вашими.
Пусть решат они, в согласии с Вами, жизненный вопрос Государства, вопрос о войне и мире, пусть определят они условия мира, или отвергнув его, превратят эту войну в войну народную. Пусть явят они всем народам Россию, не разделенную более, не изнемогающую во внутренней борьбе, а исцеленную, могущественную в своем возрождении и сплотившуюся вокруг единого стяга народного. Пусть установят они в согласии в Вами обновленный государственный строй.
Государь! В руках Ваших честь и могущество России, ее внутренний мир, от которого зависит и внешний мир ее, в руках Ваших Держава Ваша, Ваш Престол, унаследованный от предков.
Не медлите, Государь!
В страшный час испытания народного велика ответственность Ваша перед Богом и Россией!"
{134} Из Записной книжки - Москва, 9-го июня 1905 г.
"Я была в Париже во время получения известия о Цусиме, и в Бретани во время общеземского и городского съезда. Прочтя адрес в "Matin", я сразу узнала Сережино перо и решила ехать немедленно. Приехала я в Москву 1-го июня и дома узнала, что брат С. Н. с женой только что выехал в Меньшово. Я собиралась уже ехать следом, как вдруг С. Н. вернулся. На вокзале его задержал Н. Н. Львов и сообщил только что полученную Головиным телеграмму:
"Приезд Трубецкого необходим, желают принять".
Погода стояла очень жаркая. Сережа был утомлен и раздражен и все повторял: "Я так устал! Мне не дают отдохнуть! Зачем меня вытащили из вагона? Что я скажу царю?.. Я не земец и ни к какому городу не принадлежу, в качестве кого я буду представляться?.."
Он мне рассказывал, что и в съезде не хотел принимать участия. Сначала к нему приехал Петрункевич и убеждал ехать к Новосильцевым (где происходил съезд), он наотрез отказался. Тогда Петрункевич вернулся и притащил с собой несколько человек со съезда, которые и уломали его. Он говорит: "Два дня был сущий ад! Жара, крик, шум". Под впечатлением Цусимы все были так радикально настроены, что первая редакция адреса, написанная Сережей, прошла лишь незначительным большинством. Сережа долго не хотел его переделывать, но желание, чтобы адрес был принят единогласно - пересилило, он внес некоторые поправки, после чего только двое или трое не подписали, в том числе кн. Б. Б. Голицын, который обиделся на выражение "приказный строй и нападки на бюрократию", и Пржевальский, желавший более радикального адреса.
{135} С. Н. из Москвы писал кн. Прасковье Владимировне в Меньшово:
2-го июня.
"Милая Паша! С вокзала мы поехали к Головину, который только что получил депешу: "Вызовите Сергея Трубецкого, его желают принять". Прием депутации после адреса, написанного мною в выражениях, после которых обыкновенно прежде наказывали или негодовали, да еще при этом, в такую минуту, есть акт столь великой важности, что нельзя не ехать. Меня уговаривали отправиться немедленно, но я не хотел уезжать без вещей, хотя мне брались доставить их с кондуктором.
Вчера приехала сестра Ольга и рассказывает много интересного. Я лег в 12 часов и проспал, как убитый, до 91/2 утра, без всяких капель. Сегодня в 53/4 уеду, если не получу депеши. Я никак не могу себе представить, чтобы царь не передумал!
Меня раздражает расход на поездку: придется новый котелок купить и, пожалуй, новые штиблеты: в утешение приходится сказать, что все равно это пришлось бы сделать!
Идти еще раз к доктору, когда он осмотрел меня только вчера и нашел улучшение - излишне: болевые ощущения, которые у меня были в тот момент, когда он меня смотрел и слушал, при совершенно правильном пульсе, он признал чисто нервными. Отдохнем по возвращении!.. Крепко целую. Сережа".
В самый день съезда в Париже появился по телефону наш адрес со словами: "au lieu du Manifeste Imperial attendu, c'est un Manifeste national qui a paru, car tel est le caractere de cet acte du congres des representants des Zemstvo et des villes reunis".
{136} Прокурор палаты отказывается от возбуждения судебного преследования против "Московской Недели".
Из Записной книжки:
"Сережа не знал, что выбран в кандидаты депутатов, и что вследствие отказа Д. Н. Шипова его должны были вызвать.
Впрочем, его участия в депутации желали с обеих сторон. Государь, из представленного ему списка депутатов, указал сначала на четырех: гр. Гейдена, Н. Львова, Головина и Трубецкого. Когда Сережа прибыл в Петербург, там все еще шли переговоры о составе депутации: гр. Гейден настаивал, чтобы приняты были все. Государь долго колебался, не решался, но, наконец, уступил, говорят, по совету Трепова.
Сережа только 3-го приехал в Петербург. По вечерам собирались у Петрункевича, где обсуждали, как и что говорить царю. Все просили Сережу взять на себя роль лидера, говоря: "Лучше вас никто не скажет!"
Брат писал своей жене из Петербурга: (На бумаге штемпель Hotel de France, Renault).
"Страшно занят, но здоров совершенно от подъема... В понедельник примут, но не знаю, отпустят ли, в среду необходимо быть в Москве.
Ты не можешь себе представить, какое колоссальное значение этому придается здесь и в Европе... а как кончится? не знаю. Петь придется мне "соло", надеюсь на хор, а, может быть, и на других солистов. Ты понимаешь, как трудно обо всем этом писать. Можешь также представить себе во всем этом А. Оболенского и его ажитацию! Во всяком случае, в понедельник буду телеграфировать, хотя вечером... Настроение общее - бодрое и хорошее".
{137} Из Записной книжки:
"Сережа не записал заранее, что скажет царю и сказал, по его словам, лучше и сильнее того, что записал потом по памяти с помощью всех присутствовавших.
5-го июня вечером делегатам было передано приглашение явиться в Петергоф, куда они выехали 6-го июня в 11 часов утра. На станции их ждали придворные экипажи. По прибытии в Александрийский дворец их встретил кн. Путятин и гр. Гейден, которому они вручили свою петицию для передачи государю. Затем к ним вышел бар. Фредерикс и провел их в "комнату Александра II", где и состоялся прием.
Сережа рассказывает, что, когда царь вышел к ним, и он увидал его испуганное и взволнованное лицо и глаза ("эти чудные, загадочные огромные глаза с выражением жертвы обреченной") и нервные подергивания, ему стало страшно жаль его, жаль, как студента на экзамене, и захотелось прежде всего ободрить, успокоить его. Он невольно заговорил с ним ласковым, отеческим тоном.
Перед выходом царя депутатов много раз предупреждали, что царь не любит "речей", и чтоб с ним избегали впасть в тон речи и говорили бы просто, В разговорной форме.
Сережа так удачно попал в "тон" и говорил с такой горячностью и задушевностью, что старик Корф плакал, а Новосильцев и Львов говорили, что с трудом держались. Присутствовавшие рассказывают, что когда Государь вошел и встал поодаль, всех охватило чувство бездны, лежавшей между ними, но по мере того, как Сережа говорил, расстояние сглаживалось, выражение Государя стало меняться, он улыбался и поддакивал, особенно в том месте, где Сережа говорил против сословного {138} представительства (К сожалению, это не помешало Государю ровно две недели спустя, 20-го июня, при представлении депутаций от Курского дворянства, ратовавшего за сословное представительство, благодарить за "столь твердо и сердечно выраженные мысли" и сказать: "Я вполне сознаю ту пользу, которую может принести в будущем законно-совещательном учреждении присутствие двух основных земельных сословий, дворянства и крестьянства".). Государь ходил по комнате, Сережа также, сильно жестикулируя и вертясь, как он это делает всегда во время горячих споров, когда он убеждает. Привожу речь Сережи, сказанную в этот достопамятный день, дословно.
"Ваше Императорское Величество!
Позвольте выразить Вашему Величеству нашу глубокую, искреннюю благодарность за то, что Вы приняли нас после нашего к Вам обращения. Вы поняли те чувства, которые руководили нами, и не поверили тем, кто представлял нас, общественных и земских деятелей, чуть ли не изменниками престола и врагами России. Нас привело сюда одно чувство - любовь к Отечеству и сознание долга перед Вами. Мы знаем, Государь, что в эту минуту Вы страдаете больше всех нас. Нам было бы отрадно сказать Вам слово утешения, и если мы обращаемся к Вашему Величеству теперь, и в такой необычной форме, то верьте, что к этому побуждает нас чувство долга и сознание общей опасности, которая - велика, Государь!
В смуте, охватившей все государство, мы разумеем не крамолу, которая, сама по себе, при нормальных условиях, не была бы опасна, а общий разлад и полную дезорганизацию, при которой власть осуждена на бессилие.
Русский народ не утратил патриотизма, не утратил веры в Царя и в несокрушимое могущество России, но именно поэтому он не может уразуметь наши {139} неудачи, нашу внутреннюю неурядицу. Он чувствует себя обманутым, и в нем зарождается мысль, что обманывают Царя. И когда народ видит, что Царь хочет добра, а делается зло, что Царь указывает одно, а творится совсем другое, что предначертания Вашего Величества урезываются и нередко проводятся в жизнь людьми заведомо враждебными преобразованиям, то такое убеждение в нем все более растет. Страшное слово - измена произнесено, и народ ищет изменников решительно во всех, и в генералах, и в советчиках Ваших, и в нас, во всех господах вообще. Это чувство с разных сторон эксплуатируется. Одни направляют народ на помещиков, другие - на учителей, земских врачей, на образованные классы. Одни части населения возбуждаются против других. Ненависть, неумолимая и жестокая, накопившаяся веками обид и утеснений, обостряемая нуждой и горем, бесправием и тяжкими экономическими условиями, подымается и растет, и она тем опаснее, что вначале облекается в патриотические формы: тем более она заразительна, тем легче она зажигает массы. Вот грозная опасность, Государь, которую мы, люди, живущие на местах, измерили до глубины во всем ее значении, и о которой мы сочли долгом довести до сведения Вашего Императорского Величества.