С полдюжины горных ручейков вливаются в озеро Моно, но ни единой капли воды не вытекает из него. Уровень его никогда не повышается и не опускается, и куда оно девает излишек воды — это мрачная, кровавая тайна.
   На побережье озера Моно всего лишь два времени года, а именно: конец одной зимы и начало следующей. Я много раз видел (в Эсмеральде), как в восемь часов знойного утра термометр показывал девяносто градусов[32], а к девяти часам вечера наваливало снегу на четырнадцать дюймов — и этот же термометр в помещении падал до сорока четырех. В городке Моно снег при благоприятных условиях идет в течение всего года по меньшей мере раз в месяц. Летом погода такая неустойчивая, что дама, которая, отправляясь в гости, хочет оградить себя от неприятных сюрпризов, берет в правую руку веер, а в левую — лыжи. Четвертого июля торжественное шествие обычно засыпает снегом, и будто бы когда заказывают порцию бренди, буфетчик откалывает ее топором и заворачивает в бумагу, точно сахарную голову. И еще говорят, что все старые пропойцы здесь беззубые, оттого что всю жизнь грызут коктейль из джина и пунш из бренди. Я не ручаюсь за достоверность этого сообщения — за что купил, за то и продаю, — но, по-моему, тот, кто способен не надорвавшись поверить ему, может купить его без опаски, хуже не будет. Другое дело — снегопад Четвертого июля: тут уж мне доподлинно известно, что это правда.

ГЛАВА XXXIX

Поездка на острова озера Моно. — Спасительный прыжок. — Буря на озере. — Избыток мыльной пены. — Неделя в горах Сьерры. — Странный взрыв. — «Куча печка ушел».
 
   Однажды ясным знойным утром — лето было в полном разгаре — мы с Хигби сели в лодку и поехали обследовать острова. Мы давно уже хотели это сделать, но все откладывали, страшась непогоды: здесь сильные бури не редкость, и такой утлой гребной лодке, как наша, ничего не стоит опрокинуться, а это означало бы верную смерть даже для самого стойкого пловца, потому что ядовитая щелочь точно огнем выжгла бы ему глаза, да и внутренности выела бы, зачерпни он воды. Считалось, что до островов двенадцать миль прямиком, — путь долгий и жаркий; но утро было такое тихое и солнечное, а озеро такое зеркально гладкое и спокойное, что мы не устояли перед соблазном. Итак, мы наполнили водой две большие жестяные фляги (ибо мы не знали, где именно на большом острове находится ключ, о котором нам говорили) и отправились. Мускулистые руки Хигби быстро двигали лодку, но, добравшись до цели, мы почувствовали, что покрыли не двенадцать, а никак не меньше пятнадцати миль.
   Мы пристали к большому острову и вышли на берег. Мы отхлебнули из обеих фляг, и оказалось, что вода протухла на солнце: она стала такая мерзкая, что мы не могли ее пить; тогда мы ее вылили и пошли искать ключ, — жажда быстро усиливается, как только обнаружишь, что утолить ее нечем. Остров представлял собой длинный, довольно отлогий холм, сплошь покрытый серым слоем пепла и пемзы, — мы увязали в нем по колено на каждом шагу, — а вершину грозной стеной окружали обгорелые уродливые камни. Взобравшись на вершину и очутившись внутри этой каменной ограды, мы увидели всего лишь вытянутую в длину неглубокую впадину, устланную пеплом, и кое-где полоски мелкого песку. Там и сям из трещин в камнях выбивались струйки пара, свидетельствующие о том, что хотя этот древний кратер ушел на покой, жар еще тлеет в его топках. Подле одной из таких струек стояло единственное на острове дерево — невысокая сосенка, очень красивая и безупречно симметричная; она была ярко-зеленая, оттого что пар, непрерывно обтекая ее ветви, давал им нужную влагу. Как непохож был этот сильный, красивый чужак на окружающую его унылую, мертвую пустыню. Словно светлый дух в надевшем траур семействе.
   Мы искали ключ повсюду: прошли весь остров в длину (две-три мили) и дважды в ширину, терпеливо карабкались на груды пепла, потом сидя съезжали вниз с другой стороны, вздымая густые тучи серой пыли. Но мы не нашли ничего, кроме одиночества, пепла и гнетущей тишины. Потом мы заметили, что поднялся ветер, и забыли про жажду — нам грозила куда более серьезная опасность: понадеявшись на тихую погоду, мы не потрудились привязать лодку. Мы кинулись к пригорку, откуда видно было место причала, и вот — но словами не опишешь охватившего нас ужаса — лодка исчезла! И, по всей вероятности, на всем озере другой лодки не сыщешь. Положение наше было не из приятных — по правде говоря, оно было отчаянным. Мы оказались пленниками на необитаемом острове; наши друзья, хоть и находились поблизости от нас, ничем пока не могли помочь; а больше всего нас пугала мысль, что у нас нет ни пищи, ни воды. Но тут мы увидели нашу лодку. Она медленно плыла ярдах в пятидесяти от берега, покачиваясь на пенистых волнах. Она плыла все дальше и дальше, не торопясь, но и не приближаясь к нам; мы шагали вровень с ней, поджидая, не смилостивится ли над нами судьба. Так прошел час, и наконец показался небольшой выступ берега, и Хигби побежал вперед и стал на самый край, готовясь к атаке. Если нас постигнет неудача — все пропало. Лодка теперь постепенно приближалась к берегу; но достаточно ли быстро она приближалась, чтобы нам успеть перехватить ее, — вот что было важнее всего. Когда между нею и Хигби осталось тридцать шагов, я так волновался, что положительно слышал биение собственного сердца; а когда, немного погодя, она медленно плыла на расстоянии какого-нибудь ярда от берега и казалось вот-вот пройдет мимо, — сердце мое замерло, когда же она поравнялась с нами и начала отдаляться, а Хигби все еще стоял неподвижно, точно каменный истукан, оно совсем остановилось. Но через мгновение он сделал огромный прыжок и очутился на корме лодки — и тогда мой ликующий клич огласил пустынные просторы.
   Но Хигби тут же охладил мой восторг: он сказал, что его ничуть не тревожило, пройдет ли лодка достаточно близко для прыжка, лишь бы расстояние не превышало десяти ярдов; он просто закрыл бы глаза и рот и добрался до нее вплавь. А я-то, дурак, об этом и не подумал. Плохо кончиться могло только долгое плавание.
   По озеру ходили волны, ветер усиливался. К тому же становилось поздно — уже шел четвертый час. Пускаться в обратный путь было рискованно. Но жажда томила нас, и мы все же решили попытаться. Хигби сел на весла, а я взялся за руль. После того как мы с великим трудом покрыли одну милю, мы поняли, что дело наше дрянь, — буря разыгралась не на шутку: вздымались увенчанные пенистыми гребнями волны, черные тучи заволокли небо, ветер дул с яростной силой. Следовало бы возвратиться на остров, но мы не решались повернуть лодку: как только она стала бы вдоль волны, она бы тут же, разумеется, опрокинулась. Мы могли спастись, только ведя ее прямо вперед. Дело это было не простое — лодка шла тяжело, глубоко зарываясь в воду то носом, то кормой. Случалось, что у Хигби одно весло соскальзывало с гребня волны, и тогда другое весло поворачивало лодку на девяносто градусов, вопреки моему громоздкому рулевому устройству. Мы промокли насквозь от непрерывных брызг, и лодка иногда зачерпывала воду. Мой спутник обладал недюжинной силой, но и ему становилось невмоготу, и он предложил поменяться местами, чтобы ему немного отдохнуть. Однако я сказал, что это, невозможно: если я хоть на минуту, пока мы будем меняться местами, отпущу рулевое весло, лодка непременно станет вдоль волны, опрокинется, и не пройдет и пяти минут, как в наших внутренностях соберется сотня галлонов мыльной пены, и она пожрет нас с такой быстротой, что мы даже не поспеем на дознание о собственной гибели.
   Но всему на свете приходит конец. Перед самым наступлением темноты мы с триумфом, носом вперед, вошли в порт. Хигби закричал «ура» и бросил весла, я тоже бросил свое, — волна подхватила лодку, и она перевернулась!
   Боль, которую причиняет щелочная вода, попадая на ссадины, волдыри и царапины, нестерпима, и унять ее можно, только смазавшись жиром с головы до пят; но все же мы наелись, напились и отлично проспали ночь.
   Описывая диковины озера Моно, нельзя не сказать о живописных, высоких, как башенки, глыбах беловатого крупнозернистого камня, похожего на застывший известковый раствор, которые встречаются на всем побережье озера; если отломать кусок от такой глыбы, то можно отчетливо увидеть глубоко сидящие в породе окаменелые яйца чаек, полностью сохранившие свою форму. Как они туда попали? Я просто констатирую факт — ибо это факт — и предоставляю читателю, сведущему в геологии, разгрызть на досуге сей орешек и найти разгадку по своему усмотрению.
   Спустя неделю мы отправились в горы рыбачить и, разбив лагерь под сенью снежного пика Замок, несколько дней успешно ловили форель в прозрачном озерке, десять тысяч футов выше уровня моря; в жаркие августовские дни мы находили прохладу, усаживаясь на снежные сугробы в десять футов высотой, а по краям сугробов зеленела нежная травка и цвели пышные цветы; ночью мы развлекались тем, что промерзали насквозь. Потом мы вернулись на озеро Моно и, убедившись, что до поры до времени погоня за цементом прекратилась, уложили вещи и перебрались обратно в Эсмеральду. Мистер Баллу немного поразведывал, но остался недоволен результатами и один уехал в Гумбольдт.
   В это время произошел случай, интерес к которому никогда не остывал во мне по той простой причине, что благодаря ему чуть не состоялись мои похороны. В свое время жители Эсмеральды, опасаясь нападения индейцев, припрятали порох в надежных местах, но так, чтобы он был под рукой, когда понадобится. Один из наших соседей положил шесть банок пороху в духовой шкаф старой, пришедшей в негодность печки, которая стояла во дворе около открытого сарая, и с того дня и думать о нем забыл. Мы наняли полумирного индейца выстирать нам белье, и он расположился со своей лоханью под навесом сарая. Старая печка торчала в шести футах от него, перед самыми его глазами. Глядя на нее, он решил, что стирать в горячей воде лучше, чем в холодной, поставил на нее котел с водой и развел огонь под забытым пороховым складом. Затем он вернулся к своей лохани. Вскоре и я вошел под навес, подбросил индейцу еще несколько штук белья и уже открыл было рот, чтобы заговорить с ним, как вдруг печка с грохотом взорвалась и исчезла, не оставив после себя ни осколочка. Обломки ее упали на улице, в добрых двухстах ярдах от нас. Крыша над нашими головами на три четверти обвалилась, и одна дверца печки, расколов пополам небольшой столбик у самых ног индейца, прожужжала между нами и врезалась в заднюю стенку сарая, почти пробив ее насквозь. Я побледнел, как полотно, обессилел, как котенок, и не мог выговорить ни слова. Но индеец не выказал ни тревоги, ни страха, ни даже замешательства. Он только бросил стирать, с минуту, подавшись вперед, разглядывал чистое, гладкое место, оставленное печкой, а затем изрек: «Пф! Куча печка ушел!» — после чего как ни в чем не бывало опять взялся за стирку, словно печке так и полагалось вести себя. Для ясности сообщаю, что «куча» на англо-индейском жаргоне значит «весь». Читатель оценит предельную для данного случая меткость этого выражения.

ГЛАВА XL

Прииск «Вольный Запад». — Разведка Хигби. — Слепая жила. — Стоит миллионы. — Наконец-то разбогатели. — Планы на будущее.
 
   Теперь я расскажу об одном весьма любопытном случае — пожалуй, самом любопытном из всех, которыми до сей поры была отмечена моя праздная, беспечная и никчемная жизнь. На горном склоне, в окраинной части города, высоко выходил на поверхность пласт красноватого кварца — открытый гребень среброносной жилы, которая, без сомнения, уходила далеко под землю. Месторождение принадлежало компании «Вольный Запад». От гребня вниз была прорыта шахта шестидесяти — семидесяти футов глубины, и все знали цену добываемой там руде: содержание серебра приличное, но не более того. Замечу мимоходом, что новичку все кварцевые залежи одного участка кажутся одинаковыми, но приисковый старожил с первого взгляда на груду смешанной породы может определить происхождение каждого обломка с такой же легкостью, с какой кондитер разбирает сваленную в кучу конфетную смесь.
   Внезапно неистовое волнение охватило весь город: «Вольному Западу», по выражению старателей, «привалило». Все бегали смотреть на новоявленное богатство, и в течение нескольких дней вокруг шахты толпилось столько народу, что непосвященный приезжий непременно принял бы это сборище за многолюдное собрание под открытым небом. Только и разговоров было, что об удаче компании, и никто ни о чем другом не помышлял и не грезил. Каждый уносил с собой пробу, дробил ее в ступе, промывал в роговой ложке и, онемев от восхищения, глядел на сказочный результат. Порода была нетвердая — черный рыхлый камень, который, если сжать его в руке, крошился, как печеный картофель; если же рассыпать его на бумаге, то отчетливо видны были густо вкрапленные песчинки золота и крупицы самородного серебра. Хигби принес в нашу хижину целую горсть кварца, сделал промывку и пришел в неописуемый восторг. Акции «Вольного Запада» подскочили до небес. По слухам, многочисленные покупатели, предлагавшие тысячу долларов за фут, получили решительный отказ. У нас у всех бывали приступы хандры — этакая серенькая тоска, — но теперь я впал в черную меланхолию, потому что не имел доли в «Вольном Западе». Мир казался мне пустым, жизнь — несчастьем. Я потерял аппетит, и ничто не могло расшевелить меня. И я вынужден был оставаться там и слушать, как ликуют другие, ибо уехать с прииска мне было не на что.
   Компания «Вольный Запад» запретила уносить с собой пробы — и не удивительно: одна горсть этой руды уже представляла собой довольно крупную сумму. Чтобы показать, как высоко ценилась эта руда, приведу такой пример: партия в тысячу шестьсот фунтов была продана на месте, у выхода шахты, по доллару за фунт; и тот, кто приобрел ее, навьючил руду на мулов и повез за полтораста или двести миль, через горы, в Сан-Франциско, уверенный, что все его труды и издержки окупятся с лихвой. Компания также наказала своему десятнику не пускать в рудник никого, кроме рабочих, ни днем ни ночью и ни под каким видом. Я по-прежнему пребывал в унынии, а Хигби в задумчивости, но мысли у него были иные, чем у меня. Он подолгу изучал руду, разглядывал ее в увеличительное стекло, вертел в руках, чтобы свет падал на нее с разных сторон, и каждый раз после этого, обращаясь к самому себе, высказывал одно и то же неизменное мнение, облеченное в одну и ту же неизменную формулу:
   — Нет, эта руда не с «Вольного Запада»!
   Он стал поговаривать о том, что намерен забраться в шахту, — пусть хоть стреляют в него. На душе у меня кошки скребли, и мне было наплевать, заберется он в шахту или нет. Он попытался сделать это днем — безуспешно; попытался ночью — опять неудача; встал ни свет ни заря, опять попытался — снова неудача. Тогда он устроился среди кустов полыни и лежал в засаде час за часом, дожидаясь, когда рабочие — два — три рудокопа — вылезут из шахты и усядутся перекусить в тени камня; поднялся было, но слишком рано — один из рабочих вернулся за чем-то; рискнул еще раз и уже подобрался к шахте, но тут другой рабочий встал из-за камня и внимательно поглядел кругом, — а Хигби тотчас пал на землю и притаился; потом он на четвереньках дополз до входа в шахту, бросил быстрый взгляд вокруг, ухватился за веревку и спустился по ней. Он скрылся в темном забое в ту самую минуту, когда над краем шахты появилась чья-то голова и раздался окрик «эй!», на который Хигби предпочел не отозваться. Больше никто ему не мешал. Час спустя он влетел в нашу хижину, красный, потный, готовый взорваться от волнения, и проговорил театральным шепотом:
   — Я знал, знал! Теперь мы богаты! Это слепая жила!
   Подо мной точно закачалась земля. Сомнения — убежденность — снова сомнения — надежда, радость, восторг, вера, неверие — дикий хаос противоречивых чувств захлестнул мое сердце и мозг, и я не мог вымолвить ни слова. Эта душевная буря длилась минуты две, после чего я встряхнулся и проговорил:
   — Скажи еще раз!
   — Слепая жила.
   — Кэл, давай… давай спалим дом… или убьем кого-нибудь! Выйдем на улицу и покричим «ура»! Впрочем, к чему это? Такого ведь не бывает.
   — Это слепая жила! Миллионы стоит! Висячий бок — лежачий бок — зальбанд из глинозема — все точка в точку!
   Он подбросил вверх свою шляпу и прокричал троекратное «ура», а я пустил все сомнения по ветру и заорал еще громче, чем он. Ибо я стал миллионером, и плевать я хотел на все приличия!
   Но, пожалуй, мне следует кое-что разъяснить. «Слепая жила» — это такая жила, или залежь, которая не выходит на поверхность. Старатель не знает, где искать слепую жилу, но он часто натыкается на нее, когда прокладывает штольню или роет шахту. Хигби досконально изучил породу «Вольного Запада», и чем дольше он следил за новыми разработками, тем сильнее убеждался, что добываемая руда иного происхождения. И ему одному на всем прииске пришла мысль, что в шахте залегает слепая жила, о чем сами заправилы компании еще не подозревают. Он оказался прав. Спустившись в шахту, он увидел, что слепая жила, прорезающая пласт компании по диагонали, залегает отдельно от него, между четко очерченными слоями породы и глинозема. А значит, эта жила — общественная собственность. Обе жилы были так отчетливо видны, что любой старатель мог определить, какая из них принадлежит «Вольному Западу», а какая нет.
   Мы рассудили, что хорошо бы заручиться крепкой поддержкой, и потому в тот же вечер привели к себе в хижину десятника и открыли ему нашу тайну. Хигби сказал:
   — Мы вступим во владение этой жилой, сделаем заявку, получим право собственности и тогда запретим компании добывать нашу руду. Вы своим хозяевам ничем не поможете — да и никто не поможет. Я спущусь вместе с вами в шахту и докажу вам, что это без всяких сомнений слепая жила. Так вот — предлагаем вам войти с нами в долю и сделать заявку от лица всех троих. Что вы на это скажете?
   Что мог сказать на это человек, которому нужно было только протянуть руку, чтобы завладеть богатством, и притом ничем не рискуя, никого не обижая и никак не пачкая свое доброе имя? Он мог только сказать: «Согласен».
   В тот же вечер мы сделали заявку и еще до десяти часов ее по всем правилам занесли в регистрационную книгу. Владение наше было скромное — по двести футов на брата, итого шестьсот футов, — самое маленькое и самое слаженное предприятие во всей округе.
   Всякий может догадаться, спали мы в ту ночь или нет. И Хигби и я в полночь легли в постель, но только для того, чтобы, не смыкая глаз, думать, мечтать, строить планы. Покосившаяся хижина с земляным полом превратилась в дворец, рваное серое одеяло — в крытый шелком пуховик, колченогие стулья и стол — в мебель красного дерева. Каждый раз, как новый предмет роскоши во всем блеске своем вспыхивал в моих грезах о будущем, меня крутило в постели или подбрасывало, как будто через меня пропускали электрический ток. Время от времени мы перебрасывались отрывочными возгласами.
   — Когда ты уедешь домой, в Штаты? — спросил Хигби.
   — Завтра! — выпалил я, два раза перевернувшись и садясь в постели. — Нет, не завтра, но самое позднее — через месяц.
   — Мы поедем вместе, на одном пароходе.
   — Отлично.
   Пауза.
   — На том, который отходит десятого?
   — Да. Нет, первого.
   — Ладно.
   Снова пауза.
   — Где ты думаешь поселиться? — спросил Хигби.
   — В Сан-Франциско.
   — И я.
   Пауза.
   — Слишком высоко, влезать трудно, — сказал Хигби.
   — Куда?
   — Да вот — Русская горка. Выстроить бы там домик!
   — Влезать трудно? А экипаж на что?
   — Верно. Я и позабыл.
   Пауза.
   — Кэл, а какой дом ты будешь строить?
   — Я уже думал об этом. В три этажа, ну и чердак.
   — Но какой?
   — Еще не знаю. Кирпичный, пожалуй.
   — Кирпич — гадость.
   — Почему? А какой же, по-твоему?
   — Фасад из темного песчаника, зеркальные окна до полу, бильярдная за столовой, статуи и картины, дорожки, обсаженные кустами, и лужайка в два акра, теплица, чугунная собака на парадном крыльце, серые в яблоках лошади, ландо и кучер с пером на шляпе!
   — Ах, черт!
   Долгая пауза.
   — Кэл, когда ты поедешь в Европу?
   — Не знаю, об этом я еще не думал. А ты когда?
   — Весной.
   — И на все лето?
   — Все лето! Я на три года там останусь.
   — Что? Ты не шутишь?
   — Нисколько.
   — Я тоже поеду.
   — Почему же нет?
   — А в какую страну ты поедешь?
   — Во все страны. Во Францию, Англию, Германию, Испанию, Италию, Швейцарию, Сирию, Грецию, Палестину, Аравию, Персию, Египет. Всюду побываю.
   — И я.
   — Отлично.
   — Вот будет прогулочка!
   — Еще бы! Пятьдесят тысяч долларов потратим на это дело.
   Опять долгая пауза.
   — Хигби, мы должны мяснику шесть долларов, и он грозится, что в долг больше не…
   — К черту мясника!
   — Аминь.
   Так прошло полночи. К трем часам мы потеряли всякую надежду заснуть и, встав с постели, до рассвета играли в криббедж и попыхивали трубками. Эту неделю обязанности повара исполнял я. Стряпня всегда претила мне, а теперь я просто ненавидел ее.
   Новость быстро распространилась. И раньше «Вольный Запад» был сенсацией, а в тот день общее возбуждение достигло предела. Я расхаживал по городу беззаботный и счастливый. Хигби сообщил мне, что десятнику предлагают двести тысяч долларов за его пай. Я сказал, что за такие гроши я и не подумал бы уступить свою долю. Я хватал высоко. Миллион — это еще куда ни шло! Впрочем, я искренне убежден, что, предложи мне кто-нибудь такую сумму, я не согласился бы, а запросил еще больше.
   Мне очень нравилось быть богатым. Один человек предложил отдать мне свою трехсотдолларовую лошадь и взять с меня простую, никем не заверенную расписку. Это было первым и самым неопровержимым доказательством моего богатства. За дальнейшими примерами в том же духе дело не стало, — между прочим, мясник снабдил нас двойным запасом говядины и даже не заикнулся о деньгах.
   Согласно законам нашего округа, владельцы участка, полученного по заявке, обязаны были в течение десяти дней, считая со дня регистрации, добросовестно потрудиться на нем, иначе они теряли права на него и всякий, кому вздумается, мог его захватить. Мы решили приступить к работе на следующий день. Под вечер, выходя из здания почты, я встретил некоего мистера Гардинера, и он сообщил мне, что капитан Джон Най тяжело болен и лежит у него (на ранчо «Девятой Мили»), а ни он, ни его жена не могут ухаживать за больным так заботливо, как того требует его состояние. Я сказал, что, если он подождет меня две секунды, я сейчас же поеду вместе с ним. Я побежал домой, чтобы известить Хигби. Его я не застал, но оставил ему на столе записку и через пять минут выехал из города в фургоне Гардинера.

ГЛАВА XLI

Ревматик. — Сны наяву. — Неловкий шаг. — Внезапный уход. — Еще один больной. — Хигби в хижине. — Все лопнуло. — Сожаления и разъяснения.
 
   Капитана Ная действительно жестоко мучили приступы ревматизма. Но он оставался верен себе, — я хочу сказать, что он был мил и добродушен, когда чувствовал себя хорошо, но превращался в разъяренного тигpa, как только ему становилось хуже. Он мог спокойно лежать и мирно улыбаться — и вдруг, при очередном приступе болей, без всякого перехода начинал беситься.
   Он стонал, вопил, выл, а промежутки между стонами и криками заполнял самой отборной бранью, какую только могут подсказать праведный гнев и богатое воображение. В благоприятных условиях он отлично богохульствовал и вполне разумно пользовался словами, но когда боль терзала его, то просто жалость брала — так нескладна становилась его речь. Однако я в свое время видел, как он сам ухаживал за больными и терпеливо переносил все тяготы этого дела, и потому считал, что он имеет полное право, в свою очередь, дать себе волю.
   Впрочем, никакие его неистовства не мешали мне, я был занят другим, ибо мысль моя работала неустанно, день и ночь, независимо от того, трудились мои руки или отдыхали. Я вносил изменения и поправки в план моего дома, раздумывал, не лучше ли устроить бильярдную не рядом со столовой, а на чердаке; кроме того, я никак не мог решить, чем обить мебель в гостиной — зеленым или голубым, потому что предпочитал-то я голубой цвет, но знал, что голубой шелк боится солнца и пыли; и еще меня смущал вопрос о ливреях: я ничего не имел против скромной ливреи для кучера, но что касается лакея — а лакей, разумеется, нужен, и он непременно будет, — лучше бы он исполнял свои обязанности в обыкновенном платье: я немного страшился показной роскоши; вместе с тем, учитывая, что у моего покойного деда был и кучер и все что полагается, но без ливрей, я охотно утер бы ему нос — или если не ему, то его духу; кроме того, я детально разработал план моего путешествия в Старый Свет, и мне удалось точно установить все маршруты и время, которого они потребуют, — за одним только исключением, а именно: я еще не решил окончательно, пересечь ли мне пустыню между Каиром и Иерусалимом на верблюде, или доехать морем до Бейрута и там присоединиться к каравану, направляющемуся в глубь страны. Домой я писал каждый день, ставя родных и знакомых в известность о всех моих планах и намерениях, и между прочим просил их подыскать уютное гнездышко для моей матери и в ожидании моего приезда сторговаться о цене; а также продать мою долю земельной собственности в Теннесси и вырученные деньги внести в фонд помощи вдовам и сиротам при союзе типографщиков, достойным членом которого я состоял много лет. (Эта земля в Теннесси уже давно принадлежала нашей семье и обещала в будущем принести нам богатство; она и доселе обещает это, но с меньшим пылом.)