«Вы поедете в Париж через Испанию?» Во время перехода от Фаяла до Гибралтара этот вопрос то и де­ло слышался на корабле, и мне начинало казаться, что никакая другая фраза не способна внушить мне такое отвращение и что никогда больше мне так не надоест повторять: «Не знаю». В последний момент у шести-семи пассажиров хватило твердости характера решить­ся и уехать; и я немедленно почувствовал облегчение: я опоздал и мог теперь на досуге пораскинуть умом — ехать мне или не ехать. У меня, судя по всему, громад­ные запасы ума, — для того чтобы ими пораскинуть, мне иногда требуется почти неделя.
   Но беда никогда не приходит одна. Не успели мы избавиться от испанской пытки, как гибралтарские гиды придумали новую — скучнейшее повторение ле­генды, которая и в первый-то раз не производила большого впечатления: «Вот тот высокий холм назы­вается «Креслом королевы», потому что одна из ис­панских королев приказала поставить там свое кресло, когда французские и испанские войска осаждали Гиб­ралтар, и сказала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англи­чане не оказались настолько галантными, что однаж­ды на несколько часов приспустили флаг, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти».
   Мы проехали на ослах и мулах но узким крутым улочкам и вошли в подземные галереи, которые англи­чане пробили в скале при помощи пороха. Эти галереи похожи на широкие железнодорожные туннели, и в них через короткие интервалы расставлены пушки, угрюмо глядящие сквозь амбразуры с высоты футов в шесть­сот над уровнем моря на пролив и город. Протяжение этих подземных коридоров — около мили, и на их сооружение, вероятно, было затрачено очень много труда и денег. Пушки галерей господствуют над пере­шейком и над обоими портами, но я бы не сказал, что они особенно нужны, — и так не найдется армии, кото­рая смогла бы вскарабкаться по отвесной скале. Впро­чем, из больших амбразур открывается превосходный вид на море. Из выдолбленной в выступе скалы про­сторной комнаты с громадной пушкой вместо мебели и с бойницами вместо окон мы увидели невдалеке холм, и один из солдат сказал:
   — Вот тот высокий холм называется «Креслом королевы», потому что одна из испанских королев приказала поставить там свое кресло, когда фран­цузские и испанские войска осаждали Гибралтар, и ска­зала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англичане не оказались настолько галантными, что однажды при­спустили флаг на несколько часов, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти.
   На самой вершине Гибралтара мы задержались на­долго — несомненно, мулы устали. Они имели на это полное право. Военная дорога была хорошей, но до­вольно крутой и к тому же длинной. Вид с узкого уступа оказался великолепным; суда, которые оттуда выглядели меньше игрушечной лодочки, в подзорных трубах становились величественными кораблями, и че­рез эти же подзорные грубы можно было отчетливо различить другие корабли, невидимые для невоору­женного глаза и находившиеся, как нам сказали, на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль. Внизу под нами с одной стороны виднелись бесконечные батареи, а с другой — море.
   Пока я с большим комфортом отдыхал на валу, подставив нагретую солнцем голову восхитительному бризу, услужливый гид, сопровождавший другую ком­панию туристов, приблизился и сказал:
   — Сеньор, вон тот высокий холм называется «Креслом королевы»...
   — Сэр, я беспомощный сирота в чужой стране. Сжальтесь надо мной. Не надо... не надобольше мучить меня сегодня этой ПРОКЛЯТУЩЕЙ старой легендой!
   Ну вот... я употребил крепкое словцо, хотя и дал обещание, что никогда больше этого себе не позволю; но всякому терпению есть предел. Если бы вам так надоедали, когда, глядя на расстилающуюся у ваших ног величавую панораму Испании, Африки и лазур­ного Средиземного моря, вы жаждали бы только од­ного — в молчании упиваться этой красотой, вы, пожа­луй, позволили бы себе словцо и покрепче моего.
   Гибралтар выдержал несколько осад, одна из кото­рых длилась более четырех лет (она не увенчалась успехом), и англичанам удалось захватить его лишь хитростью. Удивительнее всего то, что кому-то вообще мог прийти в голову заведомо бессмысленный план брать Гибралтар штурмом; однако такие попытки де­лались, и неоднократно.
   Двенадцать столетий тому назад им владели ма­вры; мощный замок, воздвигнутый ими в те времена, все еще угрюмо высится в центре города, и его поросшие мхом стены и укрепления исполосованы шрамами от ядер, выпущенных в дни забытых ныне осад и сражений. В скале позади него недавно об­наружили тайник, и там нашли меч изумительной работы и странные старинные доспехи образца, не­известного археологам, хотя их считают римскими. Римское вооружение и всевозможная римская утварь были открыты в пещере на южной оконечности Ги­бралтара; история говорит, что Рим владел этой областью в начале христианской эры, и найденные предметы, по-видимому, подтверждают подобное предположение.
   В этой пещере найдены также человеческие кости, покрытые толстой каменной коркой, и ученые мужи отважились утверждать, что эти люди жили не только до потопа, но даже за десять тысяч лет до него. Возможно, что и так, — ничего невероятного тут нет, — но поскольку названные лица уже не могут голосовать, все это не представляет особого общественного ин­тереса. Кроме того, в этой пещере найдены скелеты и окаменелые останки животных, которые в Африке водятся повсюду, но на людской памяти не встреча­лись в Испании нигде, кроме одинокой Гибралтарской скалы! Объясняют это тем, что пролив между Гибрал­таром и Африкой был некогда сушей, а низменный нейтральный перешеек между Гибралтаром и холмами Испании — океаном, и, таким образом, эти африкан­ские животные, забредшие на Гибралтар (должно быть, в поисках камней, которых тут много), оказались от­резанными, когда произошла великая катастрофа. По ту сторону пролива африканские горы кишат обезьяна­ми, и на Гибралтарской скале тоже издавна водятся обезьяны, — но в самой Испании их нет! Это очень интересная тема для размышлений. Разумеется, гиб­ралтарские обезьяны могли бы, если бы захотели, от­правиться в Испанию, и без сомнения они этого хо­тят, — следовательно, как мило, как самоотверженно с их стороны стойко цепляться за этот скучный утес только для того, чтобы поддержать научную теорию! Я считаю гибралтарскую обезьяну примером чистого, бескорыстного самоотречения и верности христиан­ским заветам.
   В Гибралтаре расположен английский гарнизон чис­ленностью в шесть-семь тысяч человек, и поэтому на улицах во множестве попадаются ярко-красные мун­диры, и красные с синим, и снежно-белые — непарад­ные; попадаются и голоногие шотландцы в своих за­бавных юбочках; встречаются и томноглазые испан­ские девушки из Сан-Роке и закутанные в покрывало мавританские красавицы (я полагаю, что они красави­цы) из Тарифы; и мавританские торговцы из Феса — в тюрбанах и шароварах, подпоясанные кушаком, и бо­сые, оборванные мусульманские бродяги в длинных одеяниях из Тетуана и Танжера — коричневые, желтые, черные, как неразведенные чернила; и евреи из всех стран — в суконных ермолках и туфлях, точь-в-точь такие, как на картинках и в театре, и без сомнения точь-в-точь такие, какими они были три тысячи лет тому назад. Само собой разумеется, что наше племя (почему-то, говоря о наших паломниках, хочется упот­ребить это слово: они бредут по чужеземным местам беспорядочной вереницей, с видом истинно индейско­го самодовольства и невозмутимого невежества), на­бранное из пятнадцати-шестнадцати штатов, нашло сегодня на что поглазеть в этой пестрой панораме мод.
   Заговорив о наших паломниках, я вспомнил, что среди нас есть несколько субъектов, которые иногда бывают невыносимыми. Однако Оракула я к ним не причисляю. Оракул — это безобидный старый осел, ко­торый ест за четверых, выглядит мудрее всей Француз­ской академии вместе взятой, никогда не употребляет односложного слова, если может припомнить более длинное, никогда даже приблизительно не понимает значения ни одного из своих длинных слов и всегда употребляет их не к месту; это, однако, не мешает ему благодушно высказывать свое мнение по самым слож­ным предметам и невозмутимо подкреплять его цита­тами из несуществующих авторов, а когда его в конце концов припрут к стене, он переходит на противопо­ложную точку зрения, заявляет, что всегда ее придер­живался, и бьет вас вашими же собственными аргумен­тами, только выражая их громкими и маловразуми­тельными словами, и тычет их вам в нос, как будто сам до них додумался. Он прочитывает главу из путе­водителя, перепутывает из-за плохой памяти все фак­ты, а потом отправляется искать жертву, чтобы об­рушить на нее эту мешанину под видом познаний, закисавших в его мозгу десятки лет, с тех пор как он набрался их в колледже у весьма сведущих авторов, которые ныне мертвы и более не издаются. Сегодня утром во время завтрака он указал на окно.
   — Видите этот холм на африканском берегу? — сказал он. — Это Стопка Грекулиса, так сказать, а вон ее ультиматум, рядом с ним.
   — Ультиматум — это хорошее слово, но почему ря­дом? Ведь Столпы расположены на разных берегах пролива. (Я понял, что его сбила с толку неясная фраза в путеводителе.)
   — Ну, это не вам решать и не мне. Некоторые авторы говорят так, а другие — эдак. Старик Гиббон об этом помалкивает — просто обошел весь вопрос, — Гиббон всегда увиливал, когда попадал в переплет, но вот Роламптон, что он говорит? Он говорит, что они на одном берегу, и Тринкулиан, и Собастер, и Сиракус, и Лангомарганбль...
   — Ну. Хватит, хватит... Этого вполне достаточно. Если вы принялись изобретать авторов и свидетельст­ва, то мне сказать нечего. Пусть они будут на одном берегу.
   Оракул нам не мешает. Мы его даже любим. Мы без труда выносим Оракула, но у нас на борту имеют­ся еще поэт и добродушный, предприимчивый иди­от, — и вот от них наше общество тяжко страдает. Первый преподносит свои стихи консулам, началь­никам гарнизонов, содержателям отелей, арабам, голландцам, — короче говоря, всякому, кто согласит­ся вытерпеть это наказание, налагаемое из самых лучших побуждений. Пока он ограничивается кораб­лем, с его стихами еще можно мириться, хотя, когда он написал «Оду на бушующий океан» в течение одно­го получаса и «Обращение к петуху на корабельном шкафуте» в течение следующего, такой переход пока­зался всем чересчур резким; однако, когда он посыла­ет одну рифмованную накладную с приветом от ла­уреата корабля губернатору Фаяла, а другую — глав­нокомандующему и прочим высшим чинам в Гибрал­таре, это не доставляет пассажирам никакого удо­вольствия.
   Другой субъект, о котором я упомянул, молод, зелен, не умен, не учен, не умудрен опытом. Но он еще станет великим мудрецом, если когда-нибудь припом­нит ответы на все свои вопросы. Мы прозвали его «Вопросительный знак», и это прозвище от постоян­ного употребления сократилось в «Вопросительный». Он уже дважды отличился. На Фаяле ему показали холм и сказали, что его высота восемьсот футов, а дли­на тысяча сто и что через весь холм проходит туннель в две тысячи футов длины и тысячу футов высоты. Он поверил. Он всем рассказывал об этом, рассуждал по этому поводу, читал вслух свои заметки об этом. В конце концов он сделал кое-какие полезные выводы из следующих слов одного рассудительного старого паломника:
   — М-да, действительно интересно... замечатель­ный туннель, что и говорить... возвышается над хол­мом футов на двести, а конец торчит снаружи на целых девятьсот!
   Здесь, в Гибралтаре, он загоняет в угол образован­ных английских офицеров и изводит их, бахвалясь Америкой и чудесами, на которые она способна. Одно­му из них он сказал, что две наши канонерки могут сбросить Гибралтар в Средиземное море!
   Сейчас, когда я это пишу, мы вшестером совер­шаем частную увеселительную поездку, до которой сами додумались. Мы составляем больше половины числа белых пассажиров на пароходике, идущем в ос­вященный веками мавританский город Танжер (Аф­рика). И нет ни малейшего сомнения в том, что мы испытываем истинное наслаждение. Иначе и не может быть, когда скользишь по этим сверкающим волнам и вдыхаешь мягкий воздух этой солнечной страны. Заботы не могут потревожить нас здесь. Мы вне их юрисдикции.
   Мы даже отважно проплыли мимо грозной кре­пости Малабат (цитадель султана Марокко), не ис­пытав ни малейшего страха. Гарнизон в полном со­ставе и вооружении с угрожающим видом появился перед нами, — но все-таки мы не затрепетали. Весь гарнизон на наших глазах проделал марши и контр­марши по валу, — и все-таки, несмотря даже на это, мы не дрогнули.
   Я полагаю, что страх нам незнаком. Я осведомил­ся об имени гарнизона крепости Малабат, и мне ответили: «Мехмет Али бен Санком». Я сказал, что не худо бы дать ему в подкрепление еще несколько гар­низонов; но мне сказали — нет: у него только и забо­ты, что оборонять крепость, и он с этим вполне справляется — он занимается этим уже два года. По­добные доводы так легко не отбросишь. Репутация — великое дело.
   Порой во мне пробуждается непрошеное воспоми­нание о том, как я вчера покупал в Гибралтаре перчат­ки. Дэн, наш корабельный доктор и я побывали на главной площади, послушали игру прекрасных воен­ных оркестров, полюбовались английскими и испанс­кими красавицами и их нарядами и в девять часов, по дороге в театр, повстречали генерала, коммодора, пол­ковника и полномочного представителя Соединенных Штатов Америки в Европе, Азии и Африке, которые заходили в клуб, чтобы записать там в книгу посети­телей свои титулы и опустошить кухню; и они реко­мендовали нам заглянуть в лавочку неподалеку от здания суда, где можно купить лайковые перчатки — по их словам, очень модные и недорогие. Пойти в те­атр в лайковых перчатках показалось нам очень эле­гантным, и мы последовали их совету. Молодая краса­вица за прилавком предложила мне пару голубых пер­чаток. Я не хотел голубых, по она сказала, что они будут очень мило выглядеть на такой руке, как моя. Эти слова затронули во мне чувствительную струну. Я украдкой посмотрел на свою руку, и она показалась мне действительно довольно изящной конечностью. Я примерил левую перчатку и слегка покраснел. Не было никаких сомнений в том, что она мала. Но все же мне было приятно, когда продавщица сказала: «Ах, как раз впору!» — хотя я и знал, что это не так.
   Я усердно дергал перчатку — это была неблагодар­ная работа. Продавщица сказала:
   — О! Видно, что выпривыкли носить лайковые перчатки, но некоторые джентльмены надевают их так неуклюже.
   Такого комплимента я никак не ожидал. Я умею изящно надевать только оленьи рукавицы. Я сделал еще усилие, порвал перчатку поперек ладони от ос­нования большого пальца — и постарался скрыть про­реху. Продавщица продолжала рассыпаться в компли­ментах, а я не отступал от своего намерения заслужить их или умереть.
   — О, у вас есть опыт! (Перчатка лопается на тыльной стороне.) Они вам как раз впору... у вас очень маленькая рука... Если они порвутся, вы можете за них не платить. (Прореха вдоль ладони). Сразу видно, умеет ли джентльмен надевать лайковые перчатки, или нет. В этом есть особое изящество, приобретаемое только долгой практикой. (Вся обшивка, как говорят моряки, разошлась по швам, лайка лопнула на паль­цах, и остались только печальные руины.)
   Я был слишком польщен, чтобы возмутиться и бросить перчатки ангелу-продавщице. Я был раз­горячен, раздражен, смущен — и все-таки счастлив; но меня страшно злил тот глубокий интерес, с которым мои приятели наблюдали за происходящим. Я ис­кренне желал, чтобы они провалились в... Иерихон. У меня было чрезвычайно скверно на душе, по я весе­ло сказал:
   — Я беру их. Очень элегантны и хорошо облегают руку. Люблю, когда перчатка плотно облегает руку. Нет, нет, не утруждайте себя; я надену вторую на улице. Здесь жарко.
   Было таки жарко. В жизни не попадал в более жаркое место. Я заплатил, изящно поклонился и, вы­ходя, заметил, как мне показалось, в глазах красавицы легкую иронию. Очутившись на улице, я оглянулся — она чему-то тихонько смеялась, и я сказал себе со жгучим сарказмом: «Ах, разумеется, тыумеешь наде­вать лайковые перчатки — еще бы! — самодовольный осел, которого одурачит любая юбка, стоит ей только немного польстить тебе!»
   Молчание моих приятелей бесило меня. Наконец Дэн задумчиво сказал:
   — Некоторые джентльмены не умеют надевать лайковые перчатки, а некоторые умеют.
   А доктор добавил (очевидно, обращаясь к луне):
   — Но сразу видно, когда джентльмен привык но­сить лайковые перчатки.
   После паузы Дэн продолжил свой монолог:
   — О да, в этом есть особое изящество, приобрета­емое только долгой, долгой практикой.
   — Еще бы! Я заметил, что если человек тянет лайковую перчатку так, как будто вытаскивает за хвост кошку из помойки, это значит, что он умеет надевать лайковые перчатки; это значит, что у него есть оп...
   — Ну, хватит об этом, хватит! Если вам кажется, что вы очень остроумны, так вы ошибаетесь. А если вы вздумаете сплетничать об этом на корабле, я вам этого никогда не прощу, вот и все.
   Тогда они оставили меня в покое. Мы всегда стара­емся вовремя оставить друг друга в покое, чтобы обида не испортила шутки. Но они тоже купили пер­чатки. Сегодня утром мы вместе выбросили наши покупки. Перчатки были грубые, непрочные, усеянные большими желтыми пятнами; они не выдержали бы ни носки, ни критических взглядов. Мы встретились с ан­гелом, но мы не провели его в дом свой, зато он нас провел. [10]
   Танжер! Дюжие мавры бредут по воде, чтобы пере­нести нас из маленьких лодочек на берег.

Глава VIII. Древний город Танжер, Марокко. — Необычные зрелища. — Колы­бель древнего мира . — Мы становимся крезами. — Как в Африке грабят почту. —Как опасно быть марокканским богачом.

   Какое великолепие! Пусть те, кто отправился в Па­риж через Испанию, извлекают удовольствие из своей поездки — владения султана Марокко вполне удовлет­воряют нашу маленькую компанию. Мы уже достаточ­но насытились Испанией в Гибралтаре. Танжер — вот то место, о котором мы все время мечтали. До сих пор мы встречали заграничных людей и заграничного вида предметы, но всегда вперемешку с предметами и людь­ми, которые были нам известны и прежде, и поэтому новизна обстановки во многом утрачивала свою пре­лесть. Мы жаждали чего-то вполне и совершенно за­граничного — заграничного сверху донизу, загранич­ного от центра до окружности, заграничного внутри, снаружи и вокруг, чтобы ничто не разбавляло этой заграничности, ничто не напоминало о знакомых нам народах или странах земного шара. И вот мы обрели это в Танжере! Все, что мы встречаем здесь, мы видели раньше только на картинках, — а к картинкам мы пре­жде всегда относились с недоверием. Но теперь это недоверие исчезло. Мы считали, что картинки преуве­личивают, они казались слишком необычными и фан­тастическими, чтобы быть правдой. И что же — они были недостаточно сверхъестественными, недостаточ­но фантастическими, они не показывали и половины правды! Если настоящая заграница вообще существу­ет, то это — Танжер, и только одна книга передает его истинный дух — «Тысяча и одна ночь». Во всем городе не видно ни одного белого, хотя вокруг нас густые людские толпы. Город битком набит людьми и втиснут в толстые каменные стены, которым больше тысячи лет. Дома здесь только одно- или двухэтажные, с мас­сивными стенами, сложенными из камня, оштукату­ренные снаружи, квадратные, как ящики из-под галан­тереи, с крышами, плоскими, как пол, без карнизов, побеленные сверху донизу, — город бесчисленных бело­снежных гробниц! Двери — те своеобразные арки, ко­торые мы видим на картинках, изображающих мав­ританские постройки; полы выложены разноцветными ромбовидными плитами, мозаикой из пестрых фар­форовых плиток, обожженных в печах Феса, или красной черепицей и кирпичами, перед которыми бессиль­но время; комнаты (еврейских жилищ) меблированы только диванами; чем меблированы дома мавров, не знает никто: для христианских собак доступ в их свя­щенные стены закрыт. Улицы истинно восточные; неко­торые в три фута шириной, другие — в шесть, и только две — в двенадцать; почти на любой из них человеку достаточно лечь поперек, чтобы остановить уличное движение. Настоящий Восток, не правда ли?
   По улицам проходят стройные бедуины, величавые мавры, гордые историей своего народа, уходящей во тьму веков; евреи, чьи предки бежали сюда много столетий назад; смуглые рифы с гор — прирожденные головорезы; подлинные, без всякой подделки, негры, черные, как... Моисей; завывающие дервиши; арабы из сотен племен — всевозможные и всяческие загранич­ные люди, на которых ужасно любопытно смотреть.
   Своеобразие их одежд не поддается описанию. Вот бронзовый мавр в громадном белом тюрбане и богато расшитой куртке, подпоясанный пышным малиновым с золотом шарфом, несколько раз обвивающим его стан, в штанах, которые достигают только до колен, но на которые пошло не меньше двадцати ярдов мате­рии, с инкрустированным ятаганом на поясе, с голыми икрами, в желтых туфлях на босу ногу и с ружьем невозможной длины — и всего только солдат! А я-то думал, что это по крайней мере сам султан! А вот престарелые седобородые мавры в длинных белых одея­ниях и широких капюшонах и бедуины в длинных поло­сатых плащах с капюшонами; негры и рифы, чьи головы выбриты наголо, за исключением пряди, закрученной позади уха, или, точнее, на макушке; всевозможные варвары во всевозможных причудливых одеждах — и все более или менее оборванные. А вот закутанные с ног до головы в грубые белые одеяния мавританки, чей пол можно определить лишь потому, что они оставляют открытым только один глаз и на улице не смотрят на мужчин своего племени, а те не смотрят на них. И пять тысяч евреев в синих, перетянутых поясом лапсердаках, в туфлях, в маленьких ермолках на за­тылках, с подстриженными на лбу волосами — все по той же моде, по какой стриглись их танжерские предки не знаю уж сколько столетий. Пятки и лодыжки у них обнажены. Носы у всех крючковатые, одинаково крюч­коватые. Они все так похожи друг на друга, что можно принять их за членов одной семьи. Их женщины — пух­ленькие, хорошенькие и улыбаются христианину са­мым приятным образом.
   Какой это странный город! Среди памятников его седой старины смех, шутки и паша современная легко­мысленная болтовня кажутся профанацией. Такой глу­бокой древности, как эта, подходит только звучный язык и размеренная речь сынов Пророка. Вот полураз­рушенная стена, которая была уже старой, когда Ко­лумб открыл Америку; была уже старой, когда Петр Пустынник [11]поднял отважных людей средневековья на первый крестовый поход; была уже старой, когда Карл Великий и его паладины осаждали заколдованные зам­ки, сражались с великанами и чародеями в давно про­шедшие сказочные времена; была уже старой, когда Христос со своими апостолами ходил по земле; и сто­яла там, где стоит теперь, когда еще звучал голос Мемнона [12]и люди продавали и покупали на улицах древних Фив!
   Финикийцы, карфагеняне, англичане, мавры, рим­ляне — все сражались за Танжер, все завоевывали его и теряли. Вот облаченный в рваный восточный наряд негр из африканской пустыни наполняет свой козий мех водой у почерневшего, потрескавшегося фонтана, построенного римлянами двенадцать веков тому на­зад. Вон там — обрушившаяся арка моста, возведен­ного Юлием Цезарем девятнадцать веков тому назад. Быть может, по нему проходили люди, которые виде­ли младенца Христа на руках девы Марии.
   Неподалеку — развалины верфи, где Цезарь за пятьдесят лет до начала христианской эры чинил свои корабли и грузил их зерном, готовясь вторгнуться в Британию.
   И кажется, что на этих старых улицах, под тихими звездами, толпятся призраки забытых столетий. Я смотрю на то место, где стоял памятник, который видели и описывали римские историки всего две тыся­чи лет назад, памятник с надписью:
   Мы — хананеи.
   Мы — те, кого изгнал из земли Ханаанской
   еврейский разбойник Иисус Навин.
   Иисус Навин изгнал их, и они пришли сюда. Всего в нескольких лигах отсюда живут потомки тех евреев, которые бежали сюда после неудачного восстания против царя Давида; над ними все еще тяготеет проклятие, и они держатся особняком.
   Танжер упоминается в истории на протяжении трех тысяч лет. Он уже был городом, хотя и несколько необычным, четыре тысячи лет тому назад, когда об­лаченный в львиную шкуру Геркулес высадился здесь. На этих улицах он встретил Анития, местного царя, и разбил ему голову палицей, как это было принято между благородными джентльменами в те дни. Жи­тели Танжера (тогда он назывался Тингис) ютились в самых примитивных лачугах, одевались в шкуры, не выпускали из рук дубины и были так же свирепы, как те звери, с которыми им приходилось вести постоян­ную войну. Но они были благородным племенем и не желали трудиться. Они питались дарами земли. Заго­родная резиденция царя находилась в знаменитом саду Гесперид