Мы проезжали мимо Лиона и Соны (где мы видели пресловутую Лионскую красавицу [24], которая нам не понравилась), мимо Вильфранша, Тоннера, древнего Санса, Мелена, Фонтенбло, повсюду замечая отсутст­вие гниющих луж, сломанных заборов, навоза, облупи­вшихся домов и грязи на дорогах и также повсюду замечая присутствие чистоты, изящества, вкуса к бла­гоустройству и красоте во всем — вплоть до местопо­ложения дерева или изгиба живой изгороди; чудесные дороги в превосходном состоянии, на которых нет не только выбоин, но и вообще каких-либо неровностей; так мы мчались час за часом и, когда угас этот си­яющий летний день, приблизились к зарослям аромат­ных цветов и кустарника, пролетели сквозь них и — полные восторга и трепета, почти уверенные, что нас обманывает чудесное сновидение, — очутились в вели­колепном Париже!
   Какой безупречный порядок царит на этом огром­ном вокзале! Ни суматохи, ни толчеи, ни крика, ни ругани, ни, наконец, горластых извозчиков, навязы­вающих свои услуги. Эти господа стояли снаружи на площади — стояли спокойно у своих колясок, вы­тянувшихся длинной вереницей, и молчали. Распре­делением седоков заведовал, так сказать, генеральный извозчик. Он вежливо встречал пассажиров, подводил их к нужным экипажам и указывал кучеру, куда их доставить. Не было слышно никаких пререканий, ни­кто не жаловался на то, что с него запрашивают, никто не ворчал. Несколько минут спустя мы уже ехали по улицам Парижа, с восхищением узнавая ме­ста, давно знакомые нам по книгам. Прочитав на углу улицы: «Rue de Rivoli» [25], мы, казалось, встретили старого друга; подлинник громадного Луврского дворца был знаком нам не хуже, чем его изображения; проезжая мимо Июльской колонны, мы не нуждались ни в объяснениях, ни в напоминаниях о том, что когда-то на ее месте высилась мрачная Бастилия — эта могила человеческих надежд и счастья, эта угрюмая тюрьма, в казематах которой покрылось морщинами столько юных лиц, смирилось столько гордых душ, разбилось столько мужественных сердец.
   Мы сняли номера в отеле, вернее — попросили по­ставить три кровати в один номер, чтобы нам не расставаться, затем, как раз когда зажглись уличные фонари, отправились в ресторан и неторопливо, с удо­вольствием пообедали. Как приятно обедать, если все такое чистое, блюда такие вкусные, официанты такие вежливые, а входящие и выходящие посетители такие усатые, такие быстрые, такие любезные, такие ужасно и удивительно французистые! Кругом царило веселое оживление. Двести человек, прихлебывая вино и кофе, сидели за маленькими столиками, стоявшими прямо на тротуаре; улицы были переполнены легкими экипа­жами и веселыми толпами искателей развлечений; в воздухе звенела музыка, вокруг нас кипела жизнь; и повсюду пылали газовые фонари!
   После обеда нам захотелось полюбоваться теми парижскими зрелищами, осмотр которых не требовал никаких излишних усилий, и мы отправились бродить по залитым ярким светом улицам, разглядывая изящ­ные безделушки в галантерейных и ювелирных магази­нах. Иногда — просто потому, что нам нравилось быть жестокими, — мы принимались пытать безобидных французов вопросами на их родном неудобопонятном наречии и, любуясь их муками, сажали на кол, перчили и резали при помощи их же собственных гнусных глаголов и причастий.
   Мы заметили, что в ювелирных магазинах некото­рые предметы помечены — «золото», а другие — «ими­тация». Подобная невероятная честность нас поразила, и мы осведомились о ее причинах. Нам объяснили, что, поскольку большинство покупателей не умеет от­личать подделку от настоящего золота, правительство обязало ювелиров ставить на золотых изделиях госу­дарственную пробу, показывающую чистоту металла, а подделки снабжать соответствующими ярлычками, указывающими, что это имитация. Нам сказали, что ни один ювелир не осмелится нарушить этот закон, и какую бы вещь ни купил в их магазинах иностранец, он может быть уверен, что она — именно то, что он спрашивал. Поистине, Франция удивительная страна!
   Затем мы принялись искать парикмахерскую. С младенческих лет моей заветнейшей мечтой было когда-нибудь побриться в роскошной парижской парик­махерской. Я жаждал развалиться в мягком кресле для паралитиков, жаждал, чтобы меня окружали кар­тины и великолепная мебель, чтобы покрытые фрес­ками стены поддерживали золоченые своды и ряды коринфских колонн уходили вдаль; чтобы благовония Аравии опьяняли меня, а уличный шум, ставший чуть слышным гулом, убаюкивал меня. Через час я с сожа­лением проснусь, и окажется, что лицо мое стало гладким и нежным, как у ребенка. И перед уходом я, простирая руки над головой парикмахера, воскликну: «Да благословит вас небо, сын мой!»
   Мы искали, искали больше двух часов, но парик­махерские нам не попадались. Мы видели только заве­дения, где изготовляются парики, в витринах которых были выставлены пучки отвратительных тусклых во­лос, привязанные к головам нарумяненных восковых разбойников, неподвижными глазами взирающих из стеклянных ящиков на прохожих, пугая их мертвенной белизной лиц. Некоторое время мы поспешно прохо­дили мимо подобных витрин, но в конце концов реши­ли, что, поскольку мы не нашли ни одного законного представителя братства парикмахеров, лицо, изготов­ляющее парики, по необходимости должно исполнять и обязанности брадобрея. Мы вошли, спросили и уз­нали, что это действительно так.
   Я сказал, что хочу побриться. Парикмахер спросил, где я живу. Я сказал, что не важно, где я живу, — я хочу побриться здесь, на месте. Доктор сказал, что он тоже хочет побриться. Оба парикмахера страшно взволно­вались. Несколько минут они бурно совещались, по­том принялись бегать взад и вперед, лихорадочно вытаскивая из каких-то тайников бритвы и бестолково шаря по ящикам в поисках мыла. Затем они провели нас в какую-то грязноватую комнатушку, притащили два самых обыкновенных стула и усадили нас прямо в сюртуках. Моя давняя блаженная мечта рассеялась, как дым!
   Я сидел выпрямившись, сохраняя грустное и тор­жественное молчание. В течение долгих десяти минут изготовляющий парики бандит мылил мое лицо и кончил тем, что залепил мне пеной весь рот. Я выплюнул эту мерзость одним крепким английским словом и сказал: «Берегись, чужеземец!» Затем этот неверный наточил бритву о подошву своего башмака, зловеще примеривался в течение шести ужасных секунд и вдруг накинулся на меня, как демон-раз­рушитель. Первое же прикосновение его бритвы сняло с моего лица всю кожу и приподняло меня над стулом. Я злился и бушевал, а мои спутники радовались. У них бороды не густые и не жесткие. Опустим занавес над этой душераздирающей сценой. Достаточно сказать, что я подчинился и до конца вынес жестокую пытку — побрился у французского парикмахера; порою по моим щекам градом катились слезы несказанной муки, но я выжил. Затем на­чинающий убийца поднес к моему подбородку тазик с водой и выплеснул его содержимое мне в глаза, на грудь и за шиворот, коварно притворяясь, что хочет смыть мыльную пену и кровь. Он вытер мне лицо полотенцем и собрался было причесать меня, но я уклонился. Я сказал с язвительной иронией, что раз уж меня ободрали заживо, я не желаю быть еще и скальпированным.
   Прикрыв лицо носовым платком, я ушел, чтобы никогда, никогда, никогда больше не мечтать о рос­кошных парижских парикмахерских. Дело в том, что, как мне кажется, удалось выяснить, в Париже вовсе нет парикмахерских, где можно было бы побриться, да и умеющих брить парикмахеров — тоже. Самозванец, исполняющий обязанности брадобрея, является к вам домой, захватив свой тазик, салфетки и орудия пытки, и хладнокровно сдирает с вас кожу в ваших собствен­ных апартаментах. О, сколь тяжко страдал я здесь, в Париже! Но ничего — близится время моей тайной и кровавой мести. Наступит день, и в мою комнату войдет, чтобы ободрать меня, парижский парикма­хер, — и с этого дня он исчезнет без следа.
   В одиннадцать часов мы наткнулись на вывеску, в которой безошибочно можно было узнать вывеску бильярдной. Полный восторг! На Азорских островах мы играли в бильярд шарами, которые не были круг­лыми, на древнем столе, напоминавшем булыжную мостовую, — на развалине с оббитыми бортами, запла­танным выцветшим сукном и невидимыми препятстви­ями, из-за которых шары описывали потрясающие, немыслимые кривые, сталкиваясь самым непредвиден­ным и почти невероятным образом и совершенно сбивая нас с толку. В Гибралтаре мы играли шарами величиной с грецкий орех на столе шириной с город­скую площадь — и оба раза испытали гораздо больше огорчений, чем удовольствия. Мы ожидали, что здесь нам повезет больше, но ошиблись. Борта оказались значительно выше шаров, и поскольку у последних была привычка останавливаться именно под бортами, о карамболях нечего было и думать. Резина на боргах была жесткая и неэластичная, а кии такие кривые, что при ударе приходилось делать допуск на изгиб, иначе кончик кия не попадал в намеченную точку шара. Дэн должен был маркировать, пока мы с доктором играли. Прошел час, но ни я, ни мой партнер не набрали ни одного очка, и в результате Дэну надоело считать, потому что считать было нечего, а мы горячились, сердились и возмущались. Мы оплатили большой счет — центов шесть — и дали себе слово, что еще при­дем сюда докончить игру, когда у нас найдется свобод­ная неделька.
   Мы удалились в одно из уютных парижских кафе и поужинали, дегустируя, как нам рекомендовали, местные вина, и нашли их безобидными и неинтерес­ными. Может быть, они нас и заинтересовали бы, если бы мы рискнули выпить побольше.
   Решив закончить наш первый день в Париже весело и приятно, мы отправились домой в роскошный номер Grand Hotel du Louvre и забрались на наши пышные кровати, намереваясь выкурить сигару и почитать, но — увы! —
 
Как не огорчиться —
Ведь во всей столице
Газа не было.
 
   Газа не было — только жалкие свечи, и от чтения пришлось отказаться. Это было крайне неприятно. Мы пробовали наметить планы на завтра, мы ломали голову над французскими путеводителями по Пари­жу, мы бессвязно болтали, тщетно пытаясь разо­браться в диком хаосе впечатлений этого дня; угомо­нившись, мы только лениво курили; глаза у нас сли­пались, мы зевали, потягивались и наконец, смутно удивляясь тому, что, кажется, и в самом деле нахо­димся в прославленном Париже, незаметно погрузи­лись в ту таинственную бездну, которую люди назы­вают сном.

Глава XIII. Мосье Билфингер. — Заново окрещенный француз. — В когтях парижского гида. — Международная выставка. — Военный парад. — Император Наполеон и турецкий султан.

   На другой день к десяти часам утра мы были уже на ногах и одеты. Мы пошли к commissionaire [26]отеля (я не знаю, что такое commissionaire, но это тот человек, к которому мы пошли) и сообщили ему, что нам нужен гид. Он сказал, что Международная выставка привлекла в Париж множество англичан и американцев и найти хорошего гида чрезвычайно трудно. Он сказал, что обычно у него под рукой их не менее двадцати, но теперь — только трое. Он их позвал. Первый был так похож на пирата, что мы отвергли его немедленно. Следующий с такой жеманной старательностью выго­варивал слова, что это действовало на нервы. Он сказал:
   — Если джентльмены окажут сделать мне grand honneur [27]воспользоваться моей услугой, я покажу ему все, что есть magnifique [28]в прекрасном Пари. Я говор­лю на англези в совершенстве.
   Ему следовало бы ограничиться этими фразами, потому что их он знал наизусть и выпалил без запинки. Но самодовольство толкнуло его на попытку углу­биться в неисследованные дебри английского языка, и он погиб. Через десять секунд он настолько запутал­ся в лабиринте искалеченных и кровоточащих частей речи, что уже никакая изобретательность не помогла бы ему выйти оттуда с честью. Было очевидно, что он не «говорлил» на «англези» с тем совершенством, на которое претендовал.
   Третий гид нас пленил. Он был одет просто, но с заметной тщательностью. На нем был цилиндр — не совсем новый, но старательно вычищенный. Его ста­ренькие лайковые перчатки были вполне приличны, а в руке он держал камышовую тросточку с изогнутой ручкой — женская ножка из слоновой кости. Он ступал с осторожностью и изяществом кошки, переходящей грязную мостовую; его манеры были идеалом изыс­канности, сдержанной скромности и вежливой почти­тельности! Он говорил негромко, обдумывая каждое свое слово; и прежде чем взять на себя ответственность за какое-нибудь объяснение или предположение, он взвешивал их на драхмы и скрупулы, задумчиво при­жимая к зубам ручку тросточки. Его вступительная речь была безупречна. В ней было безупречно все — построение, фразеология, грамматика, интонация, произношение. После этого он говорил мало и осторо­жно. Мы были очарованы. Мы были не просто очаро­ваны, но преисполнены восторга. Мы наняли его сразу. Мы ясно видели, что этот человек — наш лакей, наш слуга, наш покорный раб — был тем не менее джентль­меном, в отличие от первых двух, из которых один был неотесан и неуклюж, а другой — прирожденный мо­шенник. Мы осведомились об имени нашего Пятницы. Достав из бумажника сверкающую белизной визитную карточку, он протянул ее нам с глубоким поклоном.
   Л. БИЛФИНГЕР
   Гид по Парижу, Франции, Германии, Испании и т. д.
   Grand Hotel du Louvre
   — Билфингер! Держите меня, а то я упаду! — сказал Дэн «в сторону».
   Эта ужасающая фамилия нестерпимо резала слух. Большинство людей может простить неприятную фи­зиономию и даже почувствовать симпатию к ее об­ладателю, но, как мне кажется, немногие способны так легко примириться с фамилией, от которой коробит. Я почти раскаивался, что мы решили взять этого человека, — настолько невыносимой оказалась его фа­милия. Но что поделаешь! Нам не терпелось скорей отправиться в путь. Билфингер вышел, чтобы нанять экипаж, и тут доктор сказал:
   — Ну что ж, гид вполне под стать парикмахерской, бильярду, номеру без газа и, наверное, еще многим другим экзотическим прелестям Парижа. А я-то наде­ялся, что наш гид будет носить имя Анри де Монморанси, или Арман де ля Шартрез, или еще какое-нибудь в том же роде, которое неплохо прозвучало бы в письмах домой, к нашим провинциалам, но чтобы француза звали Билфингер! Нелепость! Так нельзя. Билфингер — это невозможно, это просто тошнотворно. Давайте переименуем его. Как мы его назовем? Алексис дю Коленкур?
   — Альфонс-Анри-Постав де Отвиль, — предло­жил я.
   — Назовем его Фергюсоном, — сказал Дэн.
   Это был голос здравого смысла, не склонного к ро­мантике. Без всяких споров мы отвергли Билфингера как Билфингера и назвали его Фергюсоном.
   Экипаж — открытая четырехместная коляска — уже ждал нас. Фергюсон уселся на козлы рядом с кучером, и мы покатили завтракать. Мистер Фергюсон стоял рядом, переводя наши заказы и отвечая на вопросы. Через некоторое время он — хитрый проныра! — меж­ду прочим упомянул, что, как только мы кончим, он тоже отправится завтракать. Он превосходно понимал, что мы не сможем обойтись без него и не захотим тратить время на ожидание. Мы пригласили его сесть и позавтракать с нами. Он, то и дело кланяясь, попро­сил извинить его и сказал, что это неприлично, что он сядет за другой столик. Мы властно приказали ему сесть с нами.
   Так был нам преподан первый урок. Мы совершили ошибку.
   С этой минуты и до тех пор, пока он не расстался с нами, наш гид непрерывно хотел есть; он непрерывно хотел пить. Он являлся рано; он уходил поздно; он не мог миновать ни один ресторан; он бросал похотливые взгляды на каждый кабачок. Предложения зайти куда-нибудь, чтобы выпить и закусить, не сходили с его уст. Мы испробовали все, что было в наших силах, пытаясь накормить его до отвала с запасом на две недели, но потерпели неудачу. Он был не в состоянии вместить то количество пищи, которое утолило бы его нечеловечес­кий аппетит.
   Кроме того, он отличался еще одним «несоответст­вием»: он постоянно пытался заставить нас что-нибудь купить. Под самыми прозрачными предлогами он за­манивал нас в магазины, торговавшие рубашками, обувью, одеждой, перчатками, — словом, в любое ме­сто под бескрайними небесами, где мы, по его пред­положениям, могли хоть что-нибудь купить. Нетрудно было бы догадаться, что он получает комиссионные от хозяев магазинов, но по своей святой простоте мы ничего не подозревали до тех пор, пока эта его склон­ность не сделалась совершенно невыносимой. Как-то раз Дэн мельком упомянул, что хотел бы купить шелк в подарок своим домашним. Фергюсон немедленно впился в него голодным взглядом. Через двадцать минут экипаж остановился.
   — Что здесь такое?
   — Магазин шелковых товаров, лучший в Париже.
   — Зачем вы нас сюда привезли? Мы сказали вам, что едем в Лувр.
   — Я думал, что джентльмен говорит о покупке шелка.
   — Вам незачем «думать» за нас, Фергюсон. Мы не хотим слишком вас утруждать. Мы готовы разделить с вами бремя дневных забот. Если окажется необ­ходимым «думать», мы попробуем сделать это сами. Едем дальше, — возгласил доктор.
   Через пятнадцать минут экипаж снова остановился и снова перед магазином шелковых товаров. Доктор сказал:
   — Так вот он — Лувр. Чудесное, чудесное здание. А император Наполеон живет сейчас здесь, Фергюсон?
   — Ах, доктор! Вы все шутите. Это не дворец; мы еще не доехали. Но, проезжая мимо этого магазина, где продается такой прекрасный шелк...
   — Ах, понимаю, понимаю. Я собирался предупре­дить вас, что сегодня мы шелка покупать не будем, но по свойственной мне рассеянности забыл это сделать. Я также собирался предупредить вас, что мы хотим ехать прямо в Лувр, но и об этом забыл. Как бы то ни было, отправимся туда теперь. Извините мою непро­стительную забывчивость, Фергюсон. Едем.
   Через полчаса мы снова остановились — перед но­вым магазином шелковых товаров. Мы рассердились, но доктор по-прежнему оставался невозмутимым и любезным. Он сказал:
   — Наконец-то! Как величествен Лувр, и в то же время как мал! Какие изящные пропорции! Какое вос­хитительное местоположение! Громада, одетая пылью веков...
   — Пардон, доктор, это не Лувр, это...
   — Так что жеэто?
   — Мне пришло в голову — только что пришло, — что шелк в этом магазине...
   — Фергюсон, как я рассеян! Я ведь собирался пре­дупредить вас, что шелком мы сегодня заниматься не будем, и, кроме того, собирался предупредить вас, что мы жаждем немедленно отправиться в Лувр, но сегод­ня утром блаженство, преисполнившее меня при виде того, как вы пожираете четыре завтрака подряд, заста­вило меня пренебречь нашими прозаическими потреб­ностями. Однако теперь мы едем в Лувр, Фергюсон.
   — Но, доктор ( взволнованно), это и минуты не займет — только минуточку. Джентльмену не надо покупать, если он не хочет, — только взглянуть на шелка, только взглянутьна прекрасную материю! ( Затем умоляюще.) Только секундочку, сэр!
   Дэн сказал:
   — Черт бы побрал этого идиота! Мне сегодня не нужны никакие шелка, и я их смотреть не буду. Едем.
   Доктор прибавил:
   — Сейчас нам не нужен шелк, Фергюсон. Наши сердца тоскуют по Лувру. Трогайтесь в путь, тро­гайтесь.
   — Но, доктор! Только секундочку — маленькую се­кундочку. И время сэкономится — очень сэкономится!! Потому что сейчас там смотреть нечего — мы опоз­дали. До четырех осталось десять минут, а Лувр за­крывается в четыре... только секундочку, доктор!
   Вероломный злодей! После четырех завтраков и галлона шампанского сыграть с нами такую гнусную штуку! В этот день нам не удалось увидеть ни одного из тех сокровищ искусства, которые хранятся в галере­ях Лувра, и лишь мысль, что Фергюсон не продал ни единого шелкового купона, служила нам жалким уте­шением.
   Я пишу эту главу, во-первых, ради удовольствия обругать негодяя Билфингера, и во-вторых, чтобы по­казать тому, кто прочтет ее, каковы парижские гиды и каково приходится американцам, попавшим в их руки. Не следует думать, что мы были глупее или легче поддавались на обман, чем большинство наших сооте­чественников, — это не так. Гиды обманывают и обира­ют каждого американца, впервые приезжающего в Па­риж и осматривающего его в одиночестве или в обще­стве друзей, столь же малоопытных, как и он сам. Когда-нибудь я снова появлюсь в Париже, и тогда — держитесь, гиды! Я приеду в боевой раскраске и захва­чу с собой томагавк.
   Мне кажется, мы не тратили время зря, пока были в Париже. Каждый вечер мы еле добирались до посте­ли. Конечно, мы посетили прославленную Междуна­родную выставку. Весь мир посещает ее. Мы отправи­лись туда на третий день по приезде в Париж — и пробыли там почти два часа. Это была наша первая и последняя поездка на Выставку. Откровенно говоря, мы сразу увидели, что потребуются недели, даже меся­цы, чтобы составить ясное представление об этом гран­диозном собрании диковинок. Осматривать ее было захватывающе интересно, но разглядывать движущие­ся разноплеменные толпы, которые мы там увидели, было еще интереснее. Я почувствовал, что, проведи я на Выставке месяц, я все равно рассматривал бы посетителей, а не экспонаты. Меня заинтересовали бы­ло редкие вышивки тринадцатого века, но вдруг мимо прошло несколько арабов, и мое внимание немедленно привлекли их смуглые лица и экзотические костюмы. Я любовался серебряным лебедем, который двигался и поглядывал вокруг, совсем как живой, — я любовал­ся, как он плавает уверенно и грациозно, словно родил­ся в болоте, а не в ювелирной мастерской; любовался тем, как он выхватил из воды серебряную рыбку, закинул голову и проделал все обычные сложные дви­жения, чтобы проглотить ее... Но не успела она исчез­нуть в его клюве, как появилось несколько татуирован­ных обитателей тихоокеанских островов, и я последо­вал за ними. Вскоре я обнаружил старинный пистолет с барабаном, удивительно напоминавший современ­ный кольт, но в ту же минуту услышал, что в одном из помещений павильона находится французская импера­трица, и кинулся туда, чтобы посмотреть, какая она. Мы услышали военный марш, увидели множество сол­дат, и толпа куда-то заторопилась. Мы спросили, в чем дело, и узнали, что французский император и турецкий султан будут принимать парад двадцатипя­титысячного войска у Триумфальной арки. Мы тут же покинули Выставку. Эти люди занимали меня гораздо больше, чем двадцать выставок. Приехав туда, мы заняли место напротив дома американского посла. Кто-то догадался положить доску на две бочки, и мы купили право стоять на ней. Вскоре послышалась му­зыка; через минуту в отдалении возник и начал быстро приближаться к нам столб пыли; еще минута — и под гром военного марша стройный кавалерийский отряд с развевающимся знаменем вырвался из пыли и легкой рысью проследовал мимо. Затем появилась длинная вереница пушек; затем еще кавалеристы в пышных мундирах; и наконец — их императорские величества Наполеон III и Абдул-Азиз. Громадная толпа дружно закричала, размахивая шляпами, в окнах и на крышах всех соседних домов снежной метелью забушевали платки, а их владельцы присоединили свое «ура!» к приветственным крикам стоящих внизу. Это было удивительное зрелище.
   Однако нашим вниманием завладели две центральные фигуры. Приходилось ли народным толпам когда-либо видеть подобный контраст? Наполеон в военном мундире — коротконогий человек с длинным туловищем, ужасно усатый, старый, морщинистый, с полузакрытыми, непроницаемыми, хитрыми и коварными глазами! Напо­леон, любезно кивающий в ответ на громкие приветствия и из-под козырька низко надвинутого кепи наблюда­ющий за всеми и каждым своими кошачьими глазами, как будто отыскивая в этих криках фальшь и лицемерие.
   Абдул-Азиз, самодержавный властелин Оттоман­ской империи, одетый в темно-зеленый европейский костюм почти без всяких украшений и регалий, в красной турецкой феске, — низенький, толстый, смуглый человек с черной бородой и черными глазами, глупый, невзрач­ный, — человек, при взгляде на которого так и кажется, что, будь на нем белый передник, а в руках большой нож, никто не удивился бы, услышав от него: «Баранью ногу? Или сегодня вам будет угодно взять говяжью вырезку?»
   Наполеон III — представитель высшей современной цивилизации, прогресса, культуры и утонченности; Аб­дул-Азиз — представитель нации, по своей природе и обычаям нечистоплотной, жестокой, невежественной, консервативной, суеверной, представитель правитель­ства, тремя грациями которого являются Тирания, Ал­чность, Кровь. Здесь, в блестящем Париже, под величе­ственной Триумфальной аркой, первое столетие встре­чается с девятнадцатым.
   Наполеон III, французский император! Среди лику­ющих толп, среди блестящих офицеров, среди велико­лепия своей столицы, окруженный королями и прин­цами, стоял человек, который терпел презрение, на­смешки, позорное прозвище «незаконнорожденный» — и грезил об империи и короне; был изгнан — и увез с собой свои грезы; жил среди американского просто­народья, бегал вперегонки на пари — и все это время в мечтах восседал на троне; пренебрег всеми опас­ностями, чтобы проститься со своей умирающей мате­рью, — и горевал, что она не дожила до минуты, когда он сменил плебейскую одежду на императорский пурпур; был простым лондонским полицейским, добросо­вестно нес службу, совершал скучные обходы своего участка — и грезил о том дне, когда он пройдет по залам Тюильри; потерпел позорное фиаско в Страс­бурге