В сердитом молчании мы проглотили ужин, испор­ченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Фран­ции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые францу­зы — медленно, но верно все убеждало нас в исполне­нии заветной мечты, в том, что наконец мы несомнен­но находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осозна­вать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.
   Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали ку­да-то — непременно указывали, и мы с вежливым по­клоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экс­педиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:
   — Что сказал этот пират?
   — Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.
   — Да, но что он сказал?
   — Не важно, что он сказал, мыего поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.
   — Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, — мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.
   Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спраши­вать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усы­пить подозрения недовольного члена экспедиции, ве­рить указующему персту не следовало.
   Мы долго шли по гладким асфальтированным ули­цам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходны­ми домами из камня кремового цвета, — не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, за­литых ослепительным светом, — и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и жен­щин на тротуарах — жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hotel du Louvre et de la Paix [19]и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда при­были, женаты или холосты, довольны ли этим, сколь­ко нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробно­стей — к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на фран­цузской земле был захватывающим. Я перезабыл по­ловину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились — дальше, дальше! Дух Фран­ции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не ску­пясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пя­тьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожи­лые дамы сидели парами и группами за бесчислен­ными мраморными столиками, ели изысканные блю­да, пили вино, и от жужжания голосов начинала кру­житься голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептичес­ки поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.

Глава XI. Привыкаем. — Нет мыла. — Меню табльдота. — Любопытное открытие. — Птица «Паломник». — Долгое заточение. — Герои Дюма. — Темница знаменитой «Железной маски».

   Мы быстро и легко становимся заграничными. Мы примиряемся с неуютными, лишенными ковров камен­ными полами коридоров и спален — с каменными по­лами, на которых гулко отдаются шаги, убивая всякое поэтическое раздумье. Мы привыкаем к опрятным, бесшумным официантам, которые скользят взад и впе­ред, замирают позади вас или сбоку, как бабочка над цветком, мгновенно понимают заказ, мгновенно выпол­няют его, благодарят за вознаграждение, независимо от суммы, и всегда вежливы — всегда безупречно веж­ливы. Истинно вежливый официант, и при этом не круглый идиот, — это действительно настоящая дико­винка для нас. Мы привыкаем въезжать прямо во внутренний двор отеля, в самую гущу душистых цве­тов и вьющихся растений, в самую гущу джентль­менов, спокойно курящих и читающих газеты. Мы привыкаем ко льду, изготовленному искусственным способом в бутылках, — другого льда здесь нет. Мы ко всему этому привыкаем, но мы никак не можем при­выкнуть возить с собой собственное мыло. Мы до­статочно цивилизованы, чтобы возить с собой соб­ственную гребенку и зубную щетку, но звонить каж­дый раз, когда нам нужно мыло, — это нечто новое и весьма неприятное. Мы вспоминаем о мыле, только как следует намочив волосы и лицо или погрузившись в ванну, а в результате, разумеется, происходит досад­ная задержка. Марсельский гимн, марсельское пике и марсельское мыло славятся по всему миру, но сами марсельцы не поют Марсельезы, не носят пикейных жилетов и не моются своим мылом.
   Мы научились с терпением, с благодушием, с удо­вольствием переносить медлительную церемонию таб­льдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут — тарелки сменены, и пода­ется ростбиф; еще перемена — и мы едим горошек; еще перемена — едим чечевицу; перемена — едим пиро­жки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); переме­на — едим жареных цыплят с салатом, затем землянич­ный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок — кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду — ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, — но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.
   Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгар­ное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться вос­хищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел, чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я — свободнорожденный монарх, сэр, амери­канец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.
   Мы ездили по Прадо — великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величествен­ные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели [20]. Там нам показали миниатюрное клад­бище — копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом — их домашние божки и кухонная утварь.
   Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно остава­лось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.
   В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего зем­ного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшен­ную пучками шерсти пронзительно синего и кармин­ного цвета, — очень роскошная была обезьяна! — ниль­ского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъ­естественная серьезность, какая самоуверенность и ка­кое неизъяснимое самодовольство выражались в нару­жности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и неве­роятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна со­бой! Трудно вообразить более смешное существо. При­ятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, — с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагода­рнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением не­освященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:
   — Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.
   Закадычной приятельницей гиганта-слона оказа­лась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укла­дываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаски­вал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они — не­разлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, — тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон ис­требил несколько собак, которые досаждали его при­ятельнице.
   Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмот­реть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот — трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами мно­гих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памя­ти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрач­ными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы про­ходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду — плебейские, аристократические, даже кня­жеские. Плебей, князь, аристократ — все они стреми­лись к одному: избежать забвения! Они терпели оди­ночество, бездеятельность, ужас тишины, не наруша­емой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появ­лялись имена. В одной из камер, куда проникает сла­бый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями — наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюрем­щиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младен­цы становились мальчиками — крепкими юношами — бездельничали в школе и университете — приобретали профессию — становились взрослыми людьми — жени­лись — и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него — никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.
   Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения — короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, — о его до­ме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.
   Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален — пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма — герои «Монте-Кристо». Здесь муже­ственный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собствен­ную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам сма­стерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.
   Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» — этот злосчастный брат жестокосердного короля — пе­ред тем как замок св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся пре­лесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.

Глава XII. Праздничная поездка по Франции. — Особенности французских вагонов. — Почему во Франции не бывает железнодорожных катастроф. — «Бывалые путешественники». — Все еще едем. — Наконец-то Париж! — Осмотр достопримечательностей.

   Мы проехали пятьсот миль по железной дороге через самое сердце Франции. Что за прелестная страна! Настоящий сад! Наверное, эти бесконечные ярко-зеле­ные луга каждый день подметают, приглаживают и по­ливают, а траву на них подравнивает парикмахер. Наверное, эти живые изгороди планирует и вымеряет, сохраняя строжайшую симметрию, самый искусный садовник-архитектор. Наверное, эти длинные прямые аллеи стройных тополей, которые расчерчивают кра­сивый ландшафт, как шахматную доску, были раз­мечены бечевкой и отвесом, а единообразие их высоты выверялось при помощи уровня. Наверное, эти пря­мые, гладкие молочно-белые дороги каждый день за­ново выравнивают и полируют. Как же иначе можно было бы достичь таких чудес симметрии, чистоты и порядка? Просто поразительно. Нигде не видно не­складных каменных стен, нигде нет никаких заборов. Ни грязи, ни гнили, ни мусора — ничего похожего на небрежность, никакого намека на неопрятность. Все аккуратно и красиво, все чарует взор.
   Такой мы увидели Рону, струящуюся в зеленых берегах; уютные фермы, утопающие в цветах и живых изгородях; милые, крытые красной черепицей домики старинных деревушек и вздымающиеся там и сям зам­шелые средневековые соборы; лесистые холмы, где над листвой подымаются обвитые плющом башни и стены рыцарских замков; все это казалось нам раем, видени­ем сказочной страны фей!
   И мы поняли, что чувствовал поэт, когда воспевал
 
...твои поля и солнечные лозы,
О Франция, прекрасная страна!
 
   И это действительно прекрасная страна. Ни одно другое слово не определяет ее так удачно. Говорят, что во Франции нет слова для понятия «родной дом». Ну что же, если у них сам «родной дом» так привлекате­лен, без слова они как-нибудь обойдутся. Не будем напрасно тратить жалость на «бездомную» Францию. Я замечал, что французы, живущие за границей, всегда лелеют мечту когда-нибудь вернуться во Францию. Теперь это меня больше не удивляет.
   Французскими вагонами мы, однако, не очарованы. Мы взяли билеты на курьерский поезд не потому, что желали привлечь к себе внимание необычным для Ев­ропы поведением, а потому, что, поступив так, выиг­рывали в скорости. Путешествие в поезде по какой бы то ни было стране редко бывает приятным. Слишком уж оно монотонно. Путешествие в почтовой карете несравненно увлекательнее. Когда-то мне пришлось пересечь в почтовой карете равнины, пустыни и горы Дальнего Запада от Миссури до Калифорнии, и с тех пор, куда бы я ни ехал, мерилом мне служит эта единственная в своем роде чудесная поездка. Две тыся­чи миль непрерывного движения, стука, лязга день и ночь напролет, и ни минуты скуки или пресыщения! Первые семьсот миль — равнина, покрытая ковром травы, ковром, которой зеленее, мягче и ровнее любо­го моря и расцвечен узорами, достойными его просто­ров, — тенями облаков. А кругом — летний пейзаж, ро­ждающий только одно желание — вытянуться во всю длину на тюках с почтой под благодатным ветерком и грезить, покуривая трубку мира, — трубку мира, по­тому что кругом лишь покой и радость. Целая жизнь городского труда и пота не стоит одного прохладного утра, когда солнце еще не успело встать, а ты сидишь на козлах рядом с кучером и смотришь, как несется шестерка мустангов, подгоняемых щелканьем бича, который не прикасается к их спинам; глядишь в безгра­ничные голубые дали, покоряющиеся только тебе; рас­секаешь непокрытой головой ветер и чувствуешь, что медлительная кровь начинает струиться быстрее, под­чиняясь скорости, которая соперничает с неукротимым полетом урагана! Затем тысяча триста миль бескрай­них пустынь; бесконечные перспективы, уходящие в не­вообразимую даль; фантастические города, шпили со­боров, грозные крепости, расцвеченные заходящим солнцем в золото и пурпур — и оказывающиеся при­чудливыми скалами; головокружительные подъемы среди вечных снегов и пиков в венках из тумана, где у наших ног бушевали бури, гремел гром, сверкали молнии, а прямо перед нами грозовые тучи разверты­вали свои изорванные знамена!
   Но я увлекся. Сейчас я мчусь по изящной Франции, а не через Южный перевал [21]по горам Уинд-Ривер [22]среди антилоп, бизонов и раскрашенных индейцев, выше­дших на тропу войны. Не подобает слишком пренеб­режительно сравнивать скучное путешествие по желез­ной дороге с этой великолепной летней поездкой в бы­стро мчащейся почтовой карете через весь материк. Я ведь только собирался сказать, что поездки по же­лезной дороге однообразны и утомительны, — этого отрицать нельзя, хотя в ту минуту я, собственно гово­ря, думал об унылом пятидесятичетырехчасовом пало­мничестве из Нью-Йорка в Сент-Луис. Разумеется, наша поездка по Франции благодаря новизне и необы­чности впечатлений совсем не была монотонной; но в ней, как выразился Дэн, были свои «несоответствия».
   Вагоны разделены на купе, вмещающие восемь че­ловек. В каждом купе два дивана, на которых сидят по четверо. Одна четверка сидит напротив другой. Сиде­нья и спинки очень мягкие и удобные; при желании можно курить; нет назойливых разносчиков; вы избав­лены от соседства множества неприятных спутников. Все это очень хорошо. Но когда поезд трогается, кон­дуктор запирает вас; питьевой воды в вагоне нет; во время ночных перегонов он не отапливается; если в ку­пе окажется пьяный буян, вы не можете пересесть от него мест на двадцать подальше или уйти в другой вагон; но самое главное — если вы смертельно устали и хотите спать, вы не можете лечь и только урывками дремлете сидя, а ноги у вас затекают, и вы испытыва­ете невыносимые муки, а потом весь день чувствуете себя изнеможенным и вялым, ибо лучшего детища милосердия и гуманности — спального вагона — не найдется во всей Франции. Я предпочитаю американ­скую систему. В ней не так много печальных «несоот­ветствий».
   Во Франции все делается с точностью часового механизма, всюду порядок. Каждый третий встречный носит форму, и кем бы он ни был — маршалом им­перии или тормозным кондуктором, — он с готовно­стью и неутомимой любезностью отвечает на все ваши вопросы, объясняет вам, какой вагон вам нужен, и да­же с радостью проводит вас до него, чтобы вы не заблудились. Вам не удастся попасть в зал ожидания, пока вы не приобретете билета, и вам не удастся пройти через единственный выход из зала, пока с той стороны его не остановится ваш поезд. Когда посадка закончена, поезд не тронется, пока ваш билет не будет проверен, пока не будут проверены билеты всех пас­сажиров. Это делается прежде всего ради вас самих. Если вы почему-либо умудрились сесть не в тот поезд, вас передадут вежливому кондуктору, который с бес­численными любезными поклонами посадит вас в ваш вагон. В пути время от времени проводится проверка билетов, и вам сообщают, когда пора пересаживаться. Вы в руках людей, которые ревностно заботятся о ва­шем благополучии и интересах, вместо того чтобы посвящать свой талант изобретению новых способов портить вам жизнь и третировать вас, как чаще всего поступает этот самодовольный самодержец — амери­канский железнодорожный кондуктор.
   Среди установлений французских железнодорож­ных властей самое удачное — тридцать минут на обед! Никакой пятиминутной спешки, когда поглощаются черствые булочки, мутное кофе, сомнительные яйца, резиновая говядина и пирожки, замысел и исполнение которых составляют мрачную и кровавую тайну, ведо­мую только пекарю, создавшему их! Нет, мы спокойно уселись за стол — это было в древнем Дижоне, чье название так легко написать и так трудно произнести, если только не придать ему более цивилизованную форму «Джин», — розлили по стаканам душистое бур­гонское и спокойно прожевали все длинное меню таб­льдота, включая пирожки с улитками, восхитительные фрукты и прочее, затем заплатили пустячную сумму, в которую все это обошлось, и благополучно сели в свой поезд, ни разу не послав проклятия железнодо­рожной компании. Редчайший случай, память о кото­ром следует хранить как сокровище.
   Говорят, что на французских железных дорогах не бывает крушений; и я полагаю, что это правда. Если не ошибаюсь, мы ни разу не пересекли проезжую дорогу на ее собственном уровне — мы проезжали либо по мосту над ней, либо по туннелю под ней. Чуть ли не каждые четверть мили к путям выходил человек и, подняв жезл, показывал, что впереди все в порядке. Стрелки переводились на милю вперед при помощи проволочного каната, натянутого по земле вдоль рель­сов от станции к станции. Дневные и ночные сигналы вовремя и аккуратно предупреждали о положении стрелок.
   Нет, во Франции не бывает железнодорожных ката­строф. А почему? Потому что, когда случается что-нибудь подобное, кого-то вешают [23]. Ну, может быть, не вешают, но во всяком случае карают так строго, что долго после этого железнодорожные служащие с дро­жью думают даже о возможности какого-либо недо­смотра. Лживое и чреватое опасностями заключение «не по вине служащих железной дороги», столь обыч­ное для наших мягкосердечных присяжных, редко вы­носится французскими судами. Если что-нибудь про­изойдет с вагоном и виновность младшего кондуктора не может быть доказана, отвечает старший кондуктор, а если что-либо случится с паровозом — ответствен­ность несет машинист, если виновность его помощ­ника не доказана.
   «Бывалые путешественники» — умилительные по­пугаи, «приезжавшие сюда раньше» и знающие Фран­цию лучше, чем Луи-Наполеон знает или может наде­яться ее когда-нибудь узнать, — рассказывают нам все эти подробности; и мы верим, потому что верить таким подробностям приятно, а кроме того, они ка­жутся правдоподобными, так как вполне соответству­ют строгому соблюдению порядка и законности, кото­рое мы видим здесь повсюду.
   Но мы любим «бывалых путешественников». Мы любим слушать, как они разглагольствуют, несут вся­кую чушь и привирают. Мы угадываем их с первого взгляда. Они всегда сперва зондируют почву — и сни­маются с якоря только после того, как проверят всех присутствующих и убедятся, что никто из них не путе­шествовал. Тогда они разводят пары и начинают хва­стать, бахвалиться, чваниться, заноситься и поминать всуе священное имя истины! Главное, чего они хотят, к чему они стремятся, — это подавить вас, оглушить, заставить вас почувствовать, как вы незначительны и жалки рядом с блеском их кругосветного опыта. Они не признают за вами никаких знаний. Они издеваются над вашими безобиднейшими предположениями, без­жалостно высмеивают дорогие вашему сердцу мечты о чужих странах; они объявляют глупейшими нелепо­стями рассказы ваших путешествовавших тетушек и дядюшек; они язвительно поносят писателей, сниска­вших ваше доверие, а созданные этими писателями чудеснейшие образы, которым вы так охотно поклонялись, они разбивают вдребезги с дикой яростью фана­тиков-иконоборцев! Но все равно — люблю «бывалых путешественников». Я люблю их за избитые сентен­ции, за сверхъестественную способность нагонять ску­ку, за восхитительное ослиное самодовольство, за буй­ную плодоносность их воображения, за их поразитель­ное, блистательное, всесокрушающее уменье лгать.