Страница:
В сердитом молчании мы проглотили ужин, испорченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Франции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые французы — медленно, но верно все убеждало нас в исполнении заветной мечты, в том, что наконец мы несомненно находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осознавать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.
Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали куда-то — непременно указывали, и мы с вежливым поклоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экспедиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:
— Что сказал этот пират?
— Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.
— Да, но что он сказал?
— Не важно, что он сказал, мыего поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.
— Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, — мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.
Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спрашивать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усыпить подозрения недовольного члена экспедиции, верить указующему персту не следовало.
Мы долго шли по гладким асфальтированным улицам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходными домами из камня кремового цвета, — не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, залитых ослепительным светом, — и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и женщин на тротуарах — жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hotel du Louvre et de la Paix [19]и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда прибыли, женаты или холосты, довольны ли этим, сколько нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробностей — к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на французской земле был захватывающим. Я перезабыл половину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились — дальше, дальше! Дух Франции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не скупясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пятьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожилые дамы сидели парами и группами за бесчисленными мраморными столиками, ели изысканные блюда, пили вино, и от жужжания голосов начинала кружиться голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептически поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.
Глава XI.
Привыкаем. — Нет мыла. — Меню табльдота. — Любопытное открытие. — Птица «Паломник». — Долгое заточение. — Герои Дюма. — Темница знаменитой «Железной маски».
Глава XII.
Праздничная поездка по Франции. — Особенности французских вагонов. — Почему во Франции не бывает железнодорожных катастроф. — «Бывалые путешественники». — Все еще едем. — Наконец-то Париж! — Осмотр достопримечательностей.
Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали куда-то — непременно указывали, и мы с вежливым поклоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экспедиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:
— Что сказал этот пират?
— Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.
— Да, но что он сказал?
— Не важно, что он сказал, мыего поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.
— Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, — мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.
Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спрашивать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усыпить подозрения недовольного члена экспедиции, верить указующему персту не следовало.
Мы долго шли по гладким асфальтированным улицам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходными домами из камня кремового цвета, — не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, залитых ослепительным светом, — и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и женщин на тротуарах — жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hotel du Louvre et de la Paix [19]и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда прибыли, женаты или холосты, довольны ли этим, сколько нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробностей — к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на французской земле был захватывающим. Я перезабыл половину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились — дальше, дальше! Дух Франции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не скупясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пятьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожилые дамы сидели парами и группами за бесчисленными мраморными столиками, ели изысканные блюда, пили вино, и от жужжания голосов начинала кружиться голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептически поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.
Глава XI.
Привыкаем. — Нет мыла. — Меню табльдота. — Любопытное открытие. — Птица «Паломник». — Долгое заточение. — Герои Дюма. — Темница знаменитой «Железной маски».
Мы быстро и легко становимся заграничными. Мы примиряемся с неуютными, лишенными ковров каменными полами коридоров и спален — с каменными полами, на которых гулко отдаются шаги, убивая всякое поэтическое раздумье. Мы привыкаем к опрятным, бесшумным официантам, которые скользят взад и вперед, замирают позади вас или сбоку, как бабочка над цветком, мгновенно понимают заказ, мгновенно выполняют его, благодарят за вознаграждение, независимо от суммы, и всегда вежливы — всегда безупречно вежливы. Истинно вежливый официант, и при этом не круглый идиот, — это действительно настоящая диковинка для нас. Мы привыкаем въезжать прямо во внутренний двор отеля, в самую гущу душистых цветов и вьющихся растений, в самую гущу джентльменов, спокойно курящих и читающих газеты. Мы привыкаем ко льду, изготовленному искусственным способом в бутылках, — другого льда здесь нет. Мы ко всему этому привыкаем, но мы никак не можем привыкнуть возить с собой собственное мыло. Мы достаточно цивилизованы, чтобы возить с собой собственную гребенку и зубную щетку, но звонить каждый раз, когда нам нужно мыло, — это нечто новое и весьма неприятное. Мы вспоминаем о мыле, только как следует намочив волосы и лицо или погрузившись в ванну, а в результате, разумеется, происходит досадная задержка. Марсельский гимн, марсельское пике и марсельское мыло славятся по всему миру, но сами марсельцы не поют Марсельезы, не носят пикейных жилетов и не моются своим мылом.
Мы научились с терпением, с благодушием, с удовольствием переносить медлительную церемонию табльдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут — тарелки сменены, и подается ростбиф; еще перемена — и мы едим горошек; еще перемена — едим чечевицу; перемена — едим пирожки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); перемена — едим жареных цыплят с салатом, затем земляничный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок — кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду — ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, — но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.
Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгарное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться восхищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел, чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я — свободнорожденный монарх, сэр, американец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.
Мы ездили по Прадо — великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величественные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели [20]. Там нам показали миниатюрное кладбище — копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом — их домашние божки и кухонная утварь.
Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно оставалось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.
В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего земного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшенную пучками шерсти пронзительно синего и карминного цвета, — очень роскошная была обезьяна! — нильского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъестественная серьезность, какая самоуверенность и какое неизъяснимое самодовольство выражались в наружности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и невероятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна собой! Трудно вообразить более смешное существо. Приятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, — с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагодарнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением неосвященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:
— Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.
Закадычной приятельницей гиганта-слона оказалась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укладываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаскивал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они — неразлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, — тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон истребил несколько собак, которые досаждали его приятельнице.
Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмотреть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот — трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами многих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памяти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрачными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы проходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду — плебейские, аристократические, даже княжеские. Плебей, князь, аристократ — все они стремились к одному: избежать забвения! Они терпели одиночество, бездеятельность, ужас тишины, не нарушаемой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появлялись имена. В одной из камер, куда проникает слабый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями — наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюремщиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младенцы становились мальчиками — крепкими юношами — бездельничали в школе и университете — приобретали профессию — становились взрослыми людьми — женились — и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него — никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.
Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения — короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, — о его доме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.
Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален — пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма — герои «Монте-Кристо». Здесь мужественный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собственную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам смастерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.
Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» — этот злосчастный брат жестокосердного короля — перед тем как замок св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся прелесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.
Мы научились с терпением, с благодушием, с удовольствием переносить медлительную церемонию табльдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут — тарелки сменены, и подается ростбиф; еще перемена — и мы едим горошек; еще перемена — едим чечевицу; перемена — едим пирожки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); перемена — едим жареных цыплят с салатом, затем земляничный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок — кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду — ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, — но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.
Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгарное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться восхищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел, чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я — свободнорожденный монарх, сэр, американец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.
Мы ездили по Прадо — великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величественные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели [20]. Там нам показали миниатюрное кладбище — копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом — их домашние божки и кухонная утварь.
Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно оставалось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.
В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего земного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшенную пучками шерсти пронзительно синего и карминного цвета, — очень роскошная была обезьяна! — нильского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъестественная серьезность, какая самоуверенность и какое неизъяснимое самодовольство выражались в наружности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и невероятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна собой! Трудно вообразить более смешное существо. Приятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, — с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагодарнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением неосвященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:
— Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.
Закадычной приятельницей гиганта-слона оказалась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укладываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаскивал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они — неразлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, — тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон истребил несколько собак, которые досаждали его приятельнице.
Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмотреть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот — трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами многих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памяти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрачными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы проходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду — плебейские, аристократические, даже княжеские. Плебей, князь, аристократ — все они стремились к одному: избежать забвения! Они терпели одиночество, бездеятельность, ужас тишины, не нарушаемой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появлялись имена. В одной из камер, куда проникает слабый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями — наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюремщиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младенцы становились мальчиками — крепкими юношами — бездельничали в школе и университете — приобретали профессию — становились взрослыми людьми — женились — и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него — никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.
Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения — короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, — о его доме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.
Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален — пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма — герои «Монте-Кристо». Здесь мужественный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собственную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам смастерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.
Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» — этот злосчастный брат жестокосердного короля — перед тем как замок св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся прелесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.
Глава XII.
Праздничная поездка по Франции. — Особенности французских вагонов. — Почему во Франции не бывает железнодорожных катастроф. — «Бывалые путешественники». — Все еще едем. — Наконец-то Париж! — Осмотр достопримечательностей.
Мы проехали пятьсот миль по железной дороге через самое сердце Франции. Что за прелестная страна! Настоящий сад! Наверное, эти бесконечные ярко-зеленые луга каждый день подметают, приглаживают и поливают, а траву на них подравнивает парикмахер. Наверное, эти живые изгороди планирует и вымеряет, сохраняя строжайшую симметрию, самый искусный садовник-архитектор. Наверное, эти длинные прямые аллеи стройных тополей, которые расчерчивают красивый ландшафт, как шахматную доску, были размечены бечевкой и отвесом, а единообразие их высоты выверялось при помощи уровня. Наверное, эти прямые, гладкие молочно-белые дороги каждый день заново выравнивают и полируют. Как же иначе можно было бы достичь таких чудес симметрии, чистоты и порядка? Просто поразительно. Нигде не видно нескладных каменных стен, нигде нет никаких заборов. Ни грязи, ни гнили, ни мусора — ничего похожего на небрежность, никакого намека на неопрятность. Все аккуратно и красиво, все чарует взор.
Такой мы увидели Рону, струящуюся в зеленых берегах; уютные фермы, утопающие в цветах и живых изгородях; милые, крытые красной черепицей домики старинных деревушек и вздымающиеся там и сям замшелые средневековые соборы; лесистые холмы, где над листвой подымаются обвитые плющом башни и стены рыцарских замков; все это казалось нам раем, видением сказочной страны фей!
И мы поняли, что чувствовал поэт, когда воспевал
Французскими вагонами мы, однако, не очарованы. Мы взяли билеты на курьерский поезд не потому, что желали привлечь к себе внимание необычным для Европы поведением, а потому, что, поступив так, выигрывали в скорости. Путешествие в поезде по какой бы то ни было стране редко бывает приятным. Слишком уж оно монотонно. Путешествие в почтовой карете несравненно увлекательнее. Когда-то мне пришлось пересечь в почтовой карете равнины, пустыни и горы Дальнего Запада от Миссури до Калифорнии, и с тех пор, куда бы я ни ехал, мерилом мне служит эта единственная в своем роде чудесная поездка. Две тысячи миль непрерывного движения, стука, лязга день и ночь напролет, и ни минуты скуки или пресыщения! Первые семьсот миль — равнина, покрытая ковром травы, ковром, которой зеленее, мягче и ровнее любого моря и расцвечен узорами, достойными его просторов, — тенями облаков. А кругом — летний пейзаж, рождающий только одно желание — вытянуться во всю длину на тюках с почтой под благодатным ветерком и грезить, покуривая трубку мира, — трубку мира, потому что кругом лишь покой и радость. Целая жизнь городского труда и пота не стоит одного прохладного утра, когда солнце еще не успело встать, а ты сидишь на козлах рядом с кучером и смотришь, как несется шестерка мустангов, подгоняемых щелканьем бича, который не прикасается к их спинам; глядишь в безграничные голубые дали, покоряющиеся только тебе; рассекаешь непокрытой головой ветер и чувствуешь, что медлительная кровь начинает струиться быстрее, подчиняясь скорости, которая соперничает с неукротимым полетом урагана! Затем тысяча триста миль бескрайних пустынь; бесконечные перспективы, уходящие в невообразимую даль; фантастические города, шпили соборов, грозные крепости, расцвеченные заходящим солнцем в золото и пурпур — и оказывающиеся причудливыми скалами; головокружительные подъемы среди вечных снегов и пиков в венках из тумана, где у наших ног бушевали бури, гремел гром, сверкали молнии, а прямо перед нами грозовые тучи развертывали свои изорванные знамена!
Но я увлекся. Сейчас я мчусь по изящной Франции, а не через Южный перевал [21]по горам Уинд-Ривер [22]среди антилоп, бизонов и раскрашенных индейцев, вышедших на тропу войны. Не подобает слишком пренебрежительно сравнивать скучное путешествие по железной дороге с этой великолепной летней поездкой в быстро мчащейся почтовой карете через весь материк. Я ведь только собирался сказать, что поездки по железной дороге однообразны и утомительны, — этого отрицать нельзя, хотя в ту минуту я, собственно говоря, думал об унылом пятидесятичетырехчасовом паломничестве из Нью-Йорка в Сент-Луис. Разумеется, наша поездка по Франции благодаря новизне и необычности впечатлений совсем не была монотонной; но в ней, как выразился Дэн, были свои «несоответствия».
Вагоны разделены на купе, вмещающие восемь человек. В каждом купе два дивана, на которых сидят по четверо. Одна четверка сидит напротив другой. Сиденья и спинки очень мягкие и удобные; при желании можно курить; нет назойливых разносчиков; вы избавлены от соседства множества неприятных спутников. Все это очень хорошо. Но когда поезд трогается, кондуктор запирает вас; питьевой воды в вагоне нет; во время ночных перегонов он не отапливается; если в купе окажется пьяный буян, вы не можете пересесть от него мест на двадцать подальше или уйти в другой вагон; но самое главное — если вы смертельно устали и хотите спать, вы не можете лечь и только урывками дремлете сидя, а ноги у вас затекают, и вы испытываете невыносимые муки, а потом весь день чувствуете себя изнеможенным и вялым, ибо лучшего детища милосердия и гуманности — спального вагона — не найдется во всей Франции. Я предпочитаю американскую систему. В ней не так много печальных «несоответствий».
Во Франции все делается с точностью часового механизма, всюду порядок. Каждый третий встречный носит форму, и кем бы он ни был — маршалом империи или тормозным кондуктором, — он с готовностью и неутомимой любезностью отвечает на все ваши вопросы, объясняет вам, какой вагон вам нужен, и даже с радостью проводит вас до него, чтобы вы не заблудились. Вам не удастся попасть в зал ожидания, пока вы не приобретете билета, и вам не удастся пройти через единственный выход из зала, пока с той стороны его не остановится ваш поезд. Когда посадка закончена, поезд не тронется, пока ваш билет не будет проверен, пока не будут проверены билеты всех пассажиров. Это делается прежде всего ради вас самих. Если вы почему-либо умудрились сесть не в тот поезд, вас передадут вежливому кондуктору, который с бесчисленными любезными поклонами посадит вас в ваш вагон. В пути время от времени проводится проверка билетов, и вам сообщают, когда пора пересаживаться. Вы в руках людей, которые ревностно заботятся о вашем благополучии и интересах, вместо того чтобы посвящать свой талант изобретению новых способов портить вам жизнь и третировать вас, как чаще всего поступает этот самодовольный самодержец — американский железнодорожный кондуктор.
Среди установлений французских железнодорожных властей самое удачное — тридцать минут на обед! Никакой пятиминутной спешки, когда поглощаются черствые булочки, мутное кофе, сомнительные яйца, резиновая говядина и пирожки, замысел и исполнение которых составляют мрачную и кровавую тайну, ведомую только пекарю, создавшему их! Нет, мы спокойно уселись за стол — это было в древнем Дижоне, чье название так легко написать и так трудно произнести, если только не придать ему более цивилизованную форму «Джин», — розлили по стаканам душистое бургонское и спокойно прожевали все длинное меню табльдота, включая пирожки с улитками, восхитительные фрукты и прочее, затем заплатили пустячную сумму, в которую все это обошлось, и благополучно сели в свой поезд, ни разу не послав проклятия железнодорожной компании. Редчайший случай, память о котором следует хранить как сокровище.
Говорят, что на французских железных дорогах не бывает крушений; и я полагаю, что это правда. Если не ошибаюсь, мы ни разу не пересекли проезжую дорогу на ее собственном уровне — мы проезжали либо по мосту над ней, либо по туннелю под ней. Чуть ли не каждые четверть мили к путям выходил человек и, подняв жезл, показывал, что впереди все в порядке. Стрелки переводились на милю вперед при помощи проволочного каната, натянутого по земле вдоль рельсов от станции к станции. Дневные и ночные сигналы вовремя и аккуратно предупреждали о положении стрелок.
Нет, во Франции не бывает железнодорожных катастроф. А почему? Потому что, когда случается что-нибудь подобное, кого-то вешают [23]. Ну, может быть, не вешают, но во всяком случае карают так строго, что долго после этого железнодорожные служащие с дрожью думают даже о возможности какого-либо недосмотра. Лживое и чреватое опасностями заключение «не по вине служащих железной дороги», столь обычное для наших мягкосердечных присяжных, редко выносится французскими судами. Если что-нибудь произойдет с вагоном и виновность младшего кондуктора не может быть доказана, отвечает старший кондуктор, а если что-либо случится с паровозом — ответственность несет машинист, если виновность его помощника не доказана.
«Бывалые путешественники» — умилительные попугаи, «приезжавшие сюда раньше» и знающие Францию лучше, чем Луи-Наполеон знает или может надеяться ее когда-нибудь узнать, — рассказывают нам все эти подробности; и мы верим, потому что верить таким подробностям приятно, а кроме того, они кажутся правдоподобными, так как вполне соответствуют строгому соблюдению порядка и законности, которое мы видим здесь повсюду.
Но мы любим «бывалых путешественников». Мы любим слушать, как они разглагольствуют, несут всякую чушь и привирают. Мы угадываем их с первого взгляда. Они всегда сперва зондируют почву — и снимаются с якоря только после того, как проверят всех присутствующих и убедятся, что никто из них не путешествовал. Тогда они разводят пары и начинают хвастать, бахвалиться, чваниться, заноситься и поминать всуе священное имя истины! Главное, чего они хотят, к чему они стремятся, — это подавить вас, оглушить, заставить вас почувствовать, как вы незначительны и жалки рядом с блеском их кругосветного опыта. Они не признают за вами никаких знаний. Они издеваются над вашими безобиднейшими предположениями, безжалостно высмеивают дорогие вашему сердцу мечты о чужих странах; они объявляют глупейшими нелепостями рассказы ваших путешествовавших тетушек и дядюшек; они язвительно поносят писателей, снискавших ваше доверие, а созданные этими писателями чудеснейшие образы, которым вы так охотно поклонялись, они разбивают вдребезги с дикой яростью фанатиков-иконоборцев! Но все равно — люблю «бывалых путешественников». Я люблю их за избитые сентенции, за сверхъестественную способность нагонять скуку, за восхитительное ослиное самодовольство, за буйную плодоносность их воображения, за их поразительное, блистательное, всесокрушающее уменье лгать.
Такой мы увидели Рону, струящуюся в зеленых берегах; уютные фермы, утопающие в цветах и живых изгородях; милые, крытые красной черепицей домики старинных деревушек и вздымающиеся там и сям замшелые средневековые соборы; лесистые холмы, где над листвой подымаются обвитые плющом башни и стены рыцарских замков; все это казалось нам раем, видением сказочной страны фей!
И мы поняли, что чувствовал поэт, когда воспевал
И это действительно прекрасная страна. Ни одно другое слово не определяет ее так удачно. Говорят, что во Франции нет слова для понятия «родной дом». Ну что же, если у них сам «родной дом» так привлекателен, без слова они как-нибудь обойдутся. Не будем напрасно тратить жалость на «бездомную» Францию. Я замечал, что французы, живущие за границей, всегда лелеют мечту когда-нибудь вернуться во Францию. Теперь это меня больше не удивляет.
...твои поля и солнечные лозы,
О Франция, прекрасная страна!
Французскими вагонами мы, однако, не очарованы. Мы взяли билеты на курьерский поезд не потому, что желали привлечь к себе внимание необычным для Европы поведением, а потому, что, поступив так, выигрывали в скорости. Путешествие в поезде по какой бы то ни было стране редко бывает приятным. Слишком уж оно монотонно. Путешествие в почтовой карете несравненно увлекательнее. Когда-то мне пришлось пересечь в почтовой карете равнины, пустыни и горы Дальнего Запада от Миссури до Калифорнии, и с тех пор, куда бы я ни ехал, мерилом мне служит эта единственная в своем роде чудесная поездка. Две тысячи миль непрерывного движения, стука, лязга день и ночь напролет, и ни минуты скуки или пресыщения! Первые семьсот миль — равнина, покрытая ковром травы, ковром, которой зеленее, мягче и ровнее любого моря и расцвечен узорами, достойными его просторов, — тенями облаков. А кругом — летний пейзаж, рождающий только одно желание — вытянуться во всю длину на тюках с почтой под благодатным ветерком и грезить, покуривая трубку мира, — трубку мира, потому что кругом лишь покой и радость. Целая жизнь городского труда и пота не стоит одного прохладного утра, когда солнце еще не успело встать, а ты сидишь на козлах рядом с кучером и смотришь, как несется шестерка мустангов, подгоняемых щелканьем бича, который не прикасается к их спинам; глядишь в безграничные голубые дали, покоряющиеся только тебе; рассекаешь непокрытой головой ветер и чувствуешь, что медлительная кровь начинает струиться быстрее, подчиняясь скорости, которая соперничает с неукротимым полетом урагана! Затем тысяча триста миль бескрайних пустынь; бесконечные перспективы, уходящие в невообразимую даль; фантастические города, шпили соборов, грозные крепости, расцвеченные заходящим солнцем в золото и пурпур — и оказывающиеся причудливыми скалами; головокружительные подъемы среди вечных снегов и пиков в венках из тумана, где у наших ног бушевали бури, гремел гром, сверкали молнии, а прямо перед нами грозовые тучи развертывали свои изорванные знамена!
Но я увлекся. Сейчас я мчусь по изящной Франции, а не через Южный перевал [21]по горам Уинд-Ривер [22]среди антилоп, бизонов и раскрашенных индейцев, вышедших на тропу войны. Не подобает слишком пренебрежительно сравнивать скучное путешествие по железной дороге с этой великолепной летней поездкой в быстро мчащейся почтовой карете через весь материк. Я ведь только собирался сказать, что поездки по железной дороге однообразны и утомительны, — этого отрицать нельзя, хотя в ту минуту я, собственно говоря, думал об унылом пятидесятичетырехчасовом паломничестве из Нью-Йорка в Сент-Луис. Разумеется, наша поездка по Франции благодаря новизне и необычности впечатлений совсем не была монотонной; но в ней, как выразился Дэн, были свои «несоответствия».
Вагоны разделены на купе, вмещающие восемь человек. В каждом купе два дивана, на которых сидят по четверо. Одна четверка сидит напротив другой. Сиденья и спинки очень мягкие и удобные; при желании можно курить; нет назойливых разносчиков; вы избавлены от соседства множества неприятных спутников. Все это очень хорошо. Но когда поезд трогается, кондуктор запирает вас; питьевой воды в вагоне нет; во время ночных перегонов он не отапливается; если в купе окажется пьяный буян, вы не можете пересесть от него мест на двадцать подальше или уйти в другой вагон; но самое главное — если вы смертельно устали и хотите спать, вы не можете лечь и только урывками дремлете сидя, а ноги у вас затекают, и вы испытываете невыносимые муки, а потом весь день чувствуете себя изнеможенным и вялым, ибо лучшего детища милосердия и гуманности — спального вагона — не найдется во всей Франции. Я предпочитаю американскую систему. В ней не так много печальных «несоответствий».
Во Франции все делается с точностью часового механизма, всюду порядок. Каждый третий встречный носит форму, и кем бы он ни был — маршалом империи или тормозным кондуктором, — он с готовностью и неутомимой любезностью отвечает на все ваши вопросы, объясняет вам, какой вагон вам нужен, и даже с радостью проводит вас до него, чтобы вы не заблудились. Вам не удастся попасть в зал ожидания, пока вы не приобретете билета, и вам не удастся пройти через единственный выход из зала, пока с той стороны его не остановится ваш поезд. Когда посадка закончена, поезд не тронется, пока ваш билет не будет проверен, пока не будут проверены билеты всех пассажиров. Это делается прежде всего ради вас самих. Если вы почему-либо умудрились сесть не в тот поезд, вас передадут вежливому кондуктору, который с бесчисленными любезными поклонами посадит вас в ваш вагон. В пути время от времени проводится проверка билетов, и вам сообщают, когда пора пересаживаться. Вы в руках людей, которые ревностно заботятся о вашем благополучии и интересах, вместо того чтобы посвящать свой талант изобретению новых способов портить вам жизнь и третировать вас, как чаще всего поступает этот самодовольный самодержец — американский железнодорожный кондуктор.
Среди установлений французских железнодорожных властей самое удачное — тридцать минут на обед! Никакой пятиминутной спешки, когда поглощаются черствые булочки, мутное кофе, сомнительные яйца, резиновая говядина и пирожки, замысел и исполнение которых составляют мрачную и кровавую тайну, ведомую только пекарю, создавшему их! Нет, мы спокойно уселись за стол — это было в древнем Дижоне, чье название так легко написать и так трудно произнести, если только не придать ему более цивилизованную форму «Джин», — розлили по стаканам душистое бургонское и спокойно прожевали все длинное меню табльдота, включая пирожки с улитками, восхитительные фрукты и прочее, затем заплатили пустячную сумму, в которую все это обошлось, и благополучно сели в свой поезд, ни разу не послав проклятия железнодорожной компании. Редчайший случай, память о котором следует хранить как сокровище.
Говорят, что на французских железных дорогах не бывает крушений; и я полагаю, что это правда. Если не ошибаюсь, мы ни разу не пересекли проезжую дорогу на ее собственном уровне — мы проезжали либо по мосту над ней, либо по туннелю под ней. Чуть ли не каждые четверть мили к путям выходил человек и, подняв жезл, показывал, что впереди все в порядке. Стрелки переводились на милю вперед при помощи проволочного каната, натянутого по земле вдоль рельсов от станции к станции. Дневные и ночные сигналы вовремя и аккуратно предупреждали о положении стрелок.
Нет, во Франции не бывает железнодорожных катастроф. А почему? Потому что, когда случается что-нибудь подобное, кого-то вешают [23]. Ну, может быть, не вешают, но во всяком случае карают так строго, что долго после этого железнодорожные служащие с дрожью думают даже о возможности какого-либо недосмотра. Лживое и чреватое опасностями заключение «не по вине служащих железной дороги», столь обычное для наших мягкосердечных присяжных, редко выносится французскими судами. Если что-нибудь произойдет с вагоном и виновность младшего кондуктора не может быть доказана, отвечает старший кондуктор, а если что-либо случится с паровозом — ответственность несет машинист, если виновность его помощника не доказана.
«Бывалые путешественники» — умилительные попугаи, «приезжавшие сюда раньше» и знающие Францию лучше, чем Луи-Наполеон знает или может надеяться ее когда-нибудь узнать, — рассказывают нам все эти подробности; и мы верим, потому что верить таким подробностям приятно, а кроме того, они кажутся правдоподобными, так как вполне соответствуют строгому соблюдению порядка и законности, которое мы видим здесь повсюду.
Но мы любим «бывалых путешественников». Мы любим слушать, как они разглагольствуют, несут всякую чушь и привирают. Мы угадываем их с первого взгляда. Они всегда сперва зондируют почву — и снимаются с якоря только после того, как проверят всех присутствующих и убедятся, что никто из них не путешествовал. Тогда они разводят пары и начинают хвастать, бахвалиться, чваниться, заноситься и поминать всуе священное имя истины! Главное, чего они хотят, к чему они стремятся, — это подавить вас, оглушить, заставить вас почувствовать, как вы незначительны и жалки рядом с блеском их кругосветного опыта. Они не признают за вами никаких знаний. Они издеваются над вашими безобиднейшими предположениями, безжалостно высмеивают дорогие вашему сердцу мечты о чужих странах; они объявляют глупейшими нелепостями рассказы ваших путешествовавших тетушек и дядюшек; они язвительно поносят писателей, снискавших ваше доверие, а созданные этими писателями чудеснейшие образы, которым вы так охотно поклонялись, они разбивают вдребезги с дикой яростью фанатиков-иконоборцев! Но все равно — люблю «бывалых путешественников». Я люблю их за избитые сентенции, за сверхъестественную способность нагонять скуку, за восхитительное ослиное самодовольство, за буйную плодоносность их воображения, за их поразительное, блистательное, всесокрушающее уменье лгать.