[29]; видел, как его жалкий, облезлый орел, забыв уроки, не захотел опуститься на его плечо; произносил тщательно обдуманные красноречивые тирады перед враждебными слушателями; был заключен в тюрьму; стал мишенью пошлых остряков, предметом безжа­лостных насмешек всего мира — и продолжал грезить о коронациях и великолепных празднествах; томился, забытый всеми, в темнице замка Гам [30]— и все-таки, как и прежде, строил планы и мечтал о будущей славе, о будущей власти; и вот он — президент Франции! Государственный переворот — и, окруженный лику­ющими войсками, приветствуемый громом пушек, он восходит на трон и поднимает перед пораженным миром скипетр могущественной империи! Что после этого романтические вымыслы? Волшебства сказок? Ничтожные триумфы Аладина и магов Аравии?
   Абдул-Азиз, турецкий султан, повелитель Отто­манской империи! Рожденный для трона — но слабо­вольный, глупый, невежественный, как последний из его рабов; глава обширного государства — но мари­онетка в руках первого министра, послушное орудие деспотической матери; человек, который сидит на тро­не и одним мановением руки приводит в движение флоты и армии, который властен над жизнью и смер­тью миллионов людей, — но который только и знает, что спать, есть и бездельничать в обществе своих восьмисот наложниц; а когда пиры, сон и безделье приедаются ему и он, пробудившись, собирается взять бразды правления в свои руки, угрожая стать подлин­нымсултаном, — бдительный Фуад-паша спешит от­влечь его постройкой еще одного пышного дворца или еще одного корабля, — отвлечь новой игрушкой, слов­но капризного ребенка; человек, который видит, как безжалостные сборщики налогов грабят и угнетают его подданных, — но не вымолвит и слова в их защиту; верит в духов и джиннов, верит небылицам «Тысячи и одной ночи», — но презирает современных волшеб­ников и боится их таинственных железных дорог, па­роходов и телеграфа; хотел бы уничтожить все, чего добился в Египте великий Мухаммед-Али [31], — и вместо того чтобы подражать ему, предпочел бы совсем о нем забыть; человек, который вступил на трон империи, позорящей землю, империи, где царят разорение, ни­щета, горе, невежество, преступление и зверская жесто­кость, — и который, проведя в безделии положенный срок своей никчемной жизни, сойдет в могилу на съеде­ние червям, ничего не изменив!
   За десять лет Наполеон привел Францию к экономи­ческому расцвету, который не выразишь сухими цифра­ми. Он заново отстраивает Париж и — хотя бы частич­но — все остальные города своего государства. Он обре­кает на снос целую улицу, оценивает ущерб, возмещает его и возводит новые замечательные дома. Затем дель­цы покупают и перепродают их, но бывшему владельцу первому предоставляется право выбора, и платит он твердую государственную цену, а распродажа дельцам начинается лишь после этого. Самое же главное в том, что Наполеон сосредоточил в своих руках все управле­ние Францией и сделал ее сравнительно свободной страной — для тех, кто не слишком вмешивается в дела правительства. Ни одно государство не ограждает в та­кой степени жизнь и имущество своих граждан, и в то же время все граждане вполне свободны, — но не настоль­ко, чтобы мешать и досаждать друг другу.
   Что касается султана, то где бы ни поставить запа­дню, за одну ночь в нее попадет не менее десяти людей умнее и способнее его.
   Грянула музыка; блестящий искатель приключений Наполеон III — воплощение энергии, упорства, пред­приимчивости, и слабовольный Абдул-Азиз — вопло­щение невежества, суеверия, лени, приготовились ус­лышать «шаго-о-ом арш!»
   Мы видели великолепный парад, мы видели седо­усого ветерана Крымской войны Канробера, маршала Франции, мы видели... короче говоря, мы видели все и отправились восвояси, очень довольные.

Глава XIV. Собор Парижской Богоматери. — Сокровища и священные релик­вии. — Морг. — Возмутительный капкан. — Лувр. — Чудесный парк. — Сохранение достопримечательностей.

   Мы отправились осматривать Собор Парижской Богоматери. Мы слышали о нем прежде. Иногда я просто удивляюсь: как мы все-таки много знаем и какие мы умные. Мы сразу узнали этот древний, потемневший от времени готический храм: он был очень похож на свои изображения. Мы остановились в отдалении и, переходя с места на место, долго гляде­ли на его величественные квадратные башни и на богато изукрашенный фасад, где повсюду видны ис­калеченные каменные святые, которые в течение мно­гих столетий невозмутимо поглядывают вниз со своих насестов. Патриарх Иерусалимский стоял под ними в далекие романтические дни рыцарства, более шести­сот лет тому назад, проповедуя Третий крестовый по­ход, и с тех пор они стоят там, бесстрастно глядя на самые захватывающие зрелища, на самые роскошные празднества, на самые необычайные события, которые печалят или радуют Париж. Эти потрескавшиеся ста­рички с отбитыми носами видели не один отряд зако­ванных в латы рыцарей, возвращающихся из Святой Земли; они слышали, как колокола над ними возвести­ли начало Варфоломеевской ночи, и видели последова­вшую за этим сигналом резню; позже они видели царство террора, кровавые дни революции, низверже­ние монарха, коронацию двух Наполеонов, крестины принца, который командует сейчас полком слуг в Тю­ильри, — и, возможно, они будут еще стоять здесь, когда над обломками низверженной династии Бонапа­ртов взовьются знамена великой республики. Жаль, что эти почтенные истуканы никогда не заговорят. Их рассказы стоило бы послушать.
   Говорят, что на месте Собора Парижской Богома­тери во времена римского владычества, двадцать ве­ков назад, стоял языческий храм, — его остатки до сих пор сохранились в Париже; около трехсотого года нашей эры его сменила христианская церковь, а в пяти­сотом году ее сменила другая; нынешний собор был заложен около тысяча сотого года. К тому времени земля, на которой его воздвигали, наверное уже осно­вательно освятилась. Одна из капелл этого величавого старинного сооружения напоминает о своеобразных нравах далекого прошлого. Ее построил Иоанн Бес­страшный [32], герцог Бургундский, для успокоения своей совести, после того как он предательски убил герцога Орлеанского. Увы! Навеки миновали те добрые старые времена, когда убийца мог стереть пятно со своего имени и избавиться от угрызений совести, просто раз­добыв кирпич, известку и возведя пристройку к церкви.
   Портал большого западного фасада разделен квад­ратными колоннами. В 1852 году перед благодарствен­ным молебном по случаю восстановления президент­ской власти [33]центральную колонну убрали, но очень скоро, в связи с некоторыми переменами, это решение было пересмотрено и колонна водворена обратно.
   Часа два мы бродили по величественным приде­лам, глазели на многоцветные витражи, украшенные синими, желтыми, малиновыми святыми и мученика­ми, и пытались восхищаться бесчисленными огром­ными картинами в капеллах; потом нас допустили в ризницу, где показали великолепное облачение, в ко­тором папа короновал Наполеона I; целую груду золо­той и серебряной утвари для больших церковных праздников и процессий; несколько гвоздей из креста Господня, обломок самого креста и кусок тернового венца. Мы уже видели большой обломок креста Гос­подня в церкви на Азорских островах, но гвоздей там не было. Кроме того, нам показали окровавленную мантию того архиепископа Парижского, который в 1848 году не испугался гнева восставших и, подвер­гая опасности свою священную особу, поднялся на баррикаду с оливковой ветвью мира, в надежде оста­новить кровопролитие. Это благородное намерение стоило ему жизни. Его застрелили. Нам показали мас­ку, снятую с него после смерти, убившую его пулю и два позвонка, в которых она застряла. При выборе реликвий здесь проявляют довольно своеобразный вкус. Фергюсон сообщил нам, что серебряный крест, который мужественный архиепископ носил на поясе, был с него сорван и брошен в Сену, где и пролежал в иле пятнадцать лет, пока некоему священнику не явился ангел и не объяснил, в каком месте надо ныр­нуть; священник нырнул и вытащил крест, выставлен­ный теперь в Соборе Парижской Богоматери на ра­дость тем, кого интересуют неодушевленные предме­ты, свидетельствующие о вмешательстве провидения в человеческую жизнь.
   Затем мы отправились в морг, этот зловещий при­ют мертвецов, уносящих с собой в могилу страшную тайну своей гибели. Мы остановились перед решеткой и заглянули в комнату, где была развешана одежда умерших: промокшие насквозь грубые блузы, изящные женские и детские платья, изрезанные и исколотые дорогие костюмы в красных пятнах, измятая, окровавленная шляпа. На наклонной каменной плите лежал утопленник — обнаженный, распухший, лиловый; в ку­лаке, который смерть окостенила так, что разжать его уже невозможно, мертвой хваткой была зажата сло­манная ветка — немое свидетельство последней отча­янной попытки спасти обреченную жизнь. По ужас­ному лицу непрерывной струйкой стекала вода. Мы знали, что тело и одежда выставлены здесь, чтобы утонувшего опознали друзья, но все-таки мы никак не могли представить себе, что кто-то способен любить это отталкивающее нечто или горевать из-за этой по­тери. Мы невольно задумались о том, что лет сорок тому назад, когда мать этого страшного утопленника нянчила его на своих коленях, целовала, ласкала и с гор­деливой радостью показывала прохожим, пророчес­кое видение такого ужасного конца вряд ли мелькнуло перед ее внутренним взором. Мне стало немного стра­шно при мысли, что мать, жена или брат мертвеца могут прийти в морг, пока мы стоим здесь; но ничего подобного не случилось. Входили мужчины и женщи­ны, некоторые жадно оглядывали помещение, прижи­маясь лицом к прутьям решетки, другие, рассеянно взглянув на труп, отворачивались с разочарованным видом. Я решил, что эти люди ищут сильных ощуще­ний и посещают морг так же регулярно, как другие — театр. Когда один из них равнодушно поглядел за решетку и ушел, я невольно подумал: «Это тебе нервы не щекочет. Человек, которому начисто отстрелили голову, — вот что тебе нужно».
   Как-то вечером мы отправились в знаменитый Jardin Mabille [34], но пробыли там недолго. Однако нам хотелось поближе познакомиться с этой стороной па­рижской жизни, и поэтому на следующий вечер мы поехали в Аньер, где находится большой сад с подоб­ным же заведением. В конце дня мы отправились на вокзал, и Фергюсон купил билеты второго класса. Мне не часто приходилось видеть такую тесноту в вагоне — однако не было ни шума, ни беспорядка, ни грубых выходок. Мы заметили, что некоторые из наших сосе­док принадлежат к полусвету, но о большинстве ска­зать этого с уверенностью не могли.
   Женщины в нашем вагоне всю дорогу вели себя очень скромно и благопристойно, если не считать того, что они курили. Приехав в Аньер, мы заплатили за вход что-то около франка и очутились среди клумб, газонов и красиво подстриженных кустов. Там и сям попадались укромные беседки, где можно было с удоб­ством поесть мороженого. Мы двигались по изви­листым, усыпанным гравием дорожкам в толпе де­вушек и молодых людей, и вдруг перед нами, как упавшее на землю солнце, засверкал белый кружевной храм, увенчанный куполом и осыпанный созвездиями газовых рожков. Рядом виднелось большое красивое здание, широкий фасад которого также был залит огнями, а над его крышей развевалось звездное знамя Америки.
   — Ой, — сказал я, — а это почему? — От удивления у меня перехватило дыхание.
   Фергюсон объяснил, что хозяин этого заведения — американец из Нью-Йорка, оказавшийся грозным со­перником владельца Jardin Mabille.
   Толпы мужчин и женщин почти всех возрастов весе­ло резвились в саду или сидели под открытым небом перед флагштоком и храмом, покуривая и прихлебы­вая вино или кофе. Танцы еще не начались. Фергюсон сказал, что прежде состоится представление. В другом конце сада знаменитый Блондэн будет ходить по кана­ту. Мы отправились туда. Там было полутемно и мно­жество зрителей стояло, тесно сгрудившись. И тут я допустил оплошность, на которую способен только осел, но не разумный человек. Я совершил одну из тех ошибок, которые совершаю каждый Божий день. Ря­дом со мною стояла молодая дама. Я сказал:
   — Дэн, погляди-ка на эту девушку — какая кра­савица!
   — Благодарю вас, сэр, за очевидную искренность вашего комплимента, но отнюдь не за то, что вы его высказали во всеуслышанье, — и это на чистейшем анг­лийском языке.
   Мы отправились прогуляться, но у меня очень ис­портилось настроение. И еще долго мне было не по себе. Почему, почемулюди бывают такими идиотами, что считают себя единственными иностранцами в деся­титысячной толпе?
   Но вскоре началось выступление Блондэна. Он по­явился на туго натянутом канате высоко-высоко над морем взлетающих шляп и носовых платков; в от­светах сотен ракет, которые, шипя, взвивались в небо мимо него, он казался крохотным насекомым. Балан­сируя шестом, он прошел по канату из конца в конец — примерно триста футов, — затем вернулся и перенес на ту сторону какого-то человека; дойдя до середины каната, он протанцевал джигу, потом проделал не­сколько гимнастических упражнений и акробатических трюков, таких опасных, что смотреть на них было не очень приятно; под конец он нацепил на себя сотни римских свечей, огненных колес, бенгальских огней и разноцветных ракет, зажег весь этот фейерверк и, вальсируя, прошелся по канату среди ослепительного пламени, озарившего весь сад и лица зрителей, словно огромный ночной пожар.
   Начались танцы, и мы проследовали к храму. Внут­ри него оказался ресторан с широкой эстрадой для танцев. Я прислонился к стене храма и стал ждать. Составилось двадцать пар, грянула музыка, и... я от стыда закрыл лицо руками. Но я глядел сквозь паль­цы. Они танцевали пресловутый канкан. Красивая де­вушка в ближайшей паре сделала несколько шажков к партнеру, снова отступила, энергично подхватила с боков юбки, подняла их довольно высоко, протанце­вала потрясающую джигу — такой бурной и нескром­ной джиги мне видеть еще не приходилось, — а затем, задрав платье еще выше, резво выбежала на середину эстрады и так брыкнула своего визави, что, будь тот семи футов роста, он неминуемо остался бы без носа. Но, к счастью, в нем было только шесть.
   Вот что такое канкан. Главное в нем — танцевать со всем пылом, шумом и яростью, на какие вы только способны, обнажаться насколько возможно, если вы женщина, и брыкать ногами как можно выше — неза­висимо от пола, к которому вы принадлежите. Это описание нисколько не преувеличено. Его правдивость может клятвенно подтвердить любой из солидных, почтенных старцев, присутствовавших при этом в тот вечер. А таких старцев там было немало. Мне кажется, что французская мораль не слишком чопорна и пустя­ки ее не шокируют.
   Я отошел в сторону, чтобы увидеть общую картину канкана. Крики, смех, бешеная музыка, головокружи­тельный хаос мечущихся, сплетающихся фигур, вихрь ярких юбок, подпрыгивающие головы, взлетающие руки, молниями мелькающие в воздухе икры в белых чулках и нарядные туфельки, — а затем финальный взрыв, дикие вопли и оглушительный топот! Боже великий! Земля не видала ничего подобного с тех пор, как трепещущий Тэм О“Шентер [35]бурной ночью подгля­дел шабаш ведьм в «заколдованной церкви Аллоуэя».
   Мы посетили Лувр — в тот день, когда не собира­лись покупать шелка, — и осмотрели целые мили соб­ранных там произведений старых мастеров. Некото­рые из них прекрасны, но в то же время они так убедительно показывают мелкое подобострастие сво­их великих творцов, что на них неприятно смотреть. Постоянное тошнотворное восхваление знатных по­кровителей заслоняло в моих глазах ту прелесть кра­сок и выразительность, которая, как говорят, отличает эти картины. Признательность — дело хорошее, но мне кажется, что некоторые из этих художников заходили слишком далеко, подменяя признательность преклоне­нием перед богатым патроном. Если такое преклоне­ние перед человеком вообще можно оправдать, тогда, разумеется, мы извиним Рубенса и его собратьев.
   Но я, пожалуй, лучше оставлю эту тему, а то как бы мне не сказать о старых мастерах чего-нибудь такого, чего говорить не следует.
   Конечно, мы ездили кататься по Булонскому лесу, по этому огромному парку, где столько рощ, озер, водопадов и широких аллей. По аллеям двигались тысячи всевозможных экипажей, кругом царило ве­селое оживление. Мимо нас проезжали обыкновенные наемные кареты, в которых восседали почтенные су­пружеские пары, окруженные выводками детей; рос­кошные коляски знаменитых красавиц сомнительной репутации; герцоги и герцогини катили в каретах с великолепными лакеями на запятках и не менее великолепными форейторами на каждой из шести лошадей; всюду мелькали синие с серебром, зеленые с золотом, розовые с черным и всякие другие изу­мительные, ослепительные ливреи, и я сам чуть было не возжаждал стать лакеем ради такого красивого наряда.
   Но вот появился император — и затмил всех. Сна­чала проехал отряд конных телохранителей в пышных мундирах, потом показались лошади, впряженные в его карету (их была по меньшей мере тысяча), на которых ехали молодцеватые парни, тоже в шикарных мундирах, а за каретой следовал еще один отряд тело­хранителей. Все сворачивали с дороги, все кланялись императору и его другу султану, а они мгновенно промчались мимо и исчезли.
   Я не стану описывать Булонский лес. Я не могу его описать. Это просто красивая, тщательно возделанная, бесконечная, удивительная дикая чаща. Она дивно хо­роша. Теперь этот лес можно считать частью Парижа, но ветхий крест в одном из его уголков напоминает, что так было не всегда. Этот крест поставлен на том месте, где в четырнадцатом столетии попал в засаду и был убит знаменитый трубадур [36]. Именно в этом парке некто с непроизносимой фамилией [37]прошлой вес­ной стрелял из пистолета в русского царя. Пуля попала в дерево. Фергюсон его нам показал. В Америке это достопримечательное дерево было бы срублено или забыто через пять лет, но тут его еще долго будут тщательно беречь. Гиды будут показывать его посети­телям в течение ближайших восьмисот лет, а когда оно одряхлеет и упадет, на том же месте посадят другое и будут по-прежнему рассказывать все ту же старую историю.

Глава XV. Французское национальное кладбище. — Повесть об Абеляре и Элоизе. — «Здесь говорят по-английски». — Американцу оказывают императорские почести. — Хваленые гризетки. — Отъезд из Парижа.

   Одной из самых интересных экскурсий по Парижу оказалась поездка на Пер-Лашез — национальное клад­бище, почетное место упокоения многих величайших сыновей и дочерей Франции, последний приют знаме­нитых людей, не имевших наследственных титулов, но прославившихся благодаря собственным заслугам и гению. Это величественный город мертвых с изви­листыми улочками, где миниатюрные храмы и дворцы белеют среди густой листвы и цветов. Далеко не вся­кий город населен так густо, далеко не во всяком городе так просторно. В каком еще городе найдется столько изящных дворцов, построенных из таких до­рогих материалов, так искусно украшенных, таких пре­лестных, таких красивых?
   Мы побывали в древней церкви Сен-Дени, где на гробницах, вытянувшись во всю длину, покоятся мраморные изваяния тридцати поколений королей и королев, и были потрясены; древние доспехи, старинные одежды, умиротворенные лица, ладони, сложенные в красноречивой мольбе, — это было ви­дение седой старины. Как удивительно было стоять, вот так — лицом к лицу — с Дагобером I, Хлодвигом, Карлом Великим — полулегендарными великими ге­роями, тенями, мифами тысячелетней давности. Я по­трогал их покрытые пылью лбы, но Дагобер был мертв, как те шестнадцать веков, которые пронеслись над ним, Хлодвиг крепко спал после своих трудов во славу Христову [38], а старый Карл продолжал грезить о своих паладинах, о кровавом Ронсевале [39]и не заметил меня.
   Великие имена на кладбище Пер-Лашез тоже про­изводят на посетителя глубокое впечатление, но со­всем иное. Он чувствует, что это еще более царствен­ная усыпальница — усыпальница царственных умов и сердец. Каждая область человеческой мысли, каждое высокое проявление человеческого духа, каждое благо­родное призвание представлено здесь прославленным именем. Какое странное смешение! Здесь лежат Даву и Массена, блиставшие в трагедии, которая зовется войной, а также и Рашель, снискавшая не меньшую славу в трагедиях на театральных подмостках. Здесь спит аббат Сикар — первый великий учитель глухоне­мых, человек, чье сердце принадлежало всем обездо­ленным и чья жизнь была отдана служению им; а непо­далеку, обретя наконец покой и мир, лежит маршал Ней, чьей неукротимый дух не признавал иной музыки, кроме фанфар атаки. Создатель газового освещения и другой благодетель рода человеческого [40], который облегчил жизнь своих голодающих соотечественников, научив их сажать картофель, лежат рядом с князем Массерано [41]и с изгнанными царицами и князьями дале­кой Индии [42]. Здесь покоятся химик Гей-Люссак, астро­ном Лаплас, хирург Ларрей, адвокат де Сэз; и с ни­ми — Тальма, Беллини, Рубини, де Бальзак, Бомарше, Беранже, Мольер, Лафонтен и многие другие, чьи име­на и великие труды известны в самых отдаленных уголках цивилизованного мира не менее, чем истори­ческие деяния королей и властителей, спящих в мра­морных склепах Сен-Дени.
   Но среди тысяч могил на кладбище Пер-Лашез есть одна, мимо которой не пройдет, не остановившись, ни мужчина, ни женщина, ни юноша, ни девушка. Каждый посетитель ч го-то смутно вспоминает о спящих в ней и по традиции приносит им дань уважения, хотя на двадцать тысяч не найдется и одного, кто ясно помнил бы историю этой могилы и ее романтических обита­телей. Это гробница Абеляра и Элоизы. За последние семьсот лет христианский мир так почитал, описывал, воспевал и обливал слезами только гробницу Спаси­теля. Все посетители кладбища останавливаются перед ней в задумчивости; молодые люди уносят с нее суве­ниры, парижские юноши и девушки, чьи сердца раз­биты, приходят сюда лить слезы и вздыхать; многие несчастные влюбленные даже из далеких провинций совершают паломничество к этой святыне, чтобы, сте­ная, оплакать здесь свои горести и снискать благоволе­ние светлых теней этой могилы, возлагая на нее им­мортели и распускающиеся цветы.
   Когда бы вы ни пришли, кто-нибудь непременно рыдает над этой гробницей. Когда бы вы ни пришли, она всегда убрана иммортелями и букетами. Когда бы вы ни пришли, вы увидите кучу гравия, привезенного из Марселя для восполнения ущерба, причиненного вандалами, выламывающими из нее кусочки на память потому, что их любовь оказалась неудачной.
   Но при всем при том — кому, собственно, известна история Абеляра и Элоизы? Очень и очень немногим. Имена эти известны каждому, — но только имена. Пос­ле долгих и трудных изысканий мне все же удалось узнать эту историю, и я намерен изложить ее ниже, отчасти для просвещения читателей, отчасти для того, чтобы убедить некоторых из них, что они впустую тратят нежные чувства, которые полезнее было бы употребить па что-нибудь другое.
ИСТОРИЯ АБЕЛЯРА И ЭЛОИЗЫ
   Элоиза родилась семьсот шестьдесят шесть лет тому назад. Возможно, у нее были родители. Точных сведений об этом не сохранилось. Она жила у своего дяди Фульберта, каноника парижского собора. Я то­чно не знаю, что такое каноник, но во всяком случае он был каноником. По-видимому, это что-то род­ственное капониру и канонаде; скорее всего это была какая-нибудь легкая пушка, вроде горной гаубицы, поскольку в те дни тяжелой артиллерии еще не было. Но так или иначе, Элоиза жила со своим дядей-гаубицей и была счастлива. Большую часть своего детства она провела в монастыре в Аржантейле, — ни­когда раньше не слышал об Аржантейле, но, наверное, такое местечко действительно есть. Затем она вер­нулась к дяде, который научил ее писать и говорить по-латыни — на тогдашнем языке литературы и свет­ского общества.
   Как раз в это время Пьер Абеляр, который был уже прославленным ритором, основал в Париже школу риторики. Оригинальность его взглядов, его красноре­чие, а также большая физическая сила и красота произ­вели в городе сенсацию. Он увидел Элоизу и был покорен ее цветущей юностью, красотой и кротостью. Он написал ей; она ответила. Он снова написал; она снова ответила. Он влюбился. Он жаждал познако­миться с Элоизой, говорить с ней.
   Его школа находилась неподалеку от дома Фуль­берта. Он попросил у Фульберта разрешения посетить его. Милейший фальконет усмотрел в этом удобный случай: его любимая племянница наберется знаний от Абеляра, причем это не будет стоить ни гроша. В этом весь Фульберт — он был скуповат.
   Имя, данное Фульберту при крещении, к несчастью не упоминается ни у одного из авторов. Однако Джордж У. Фульберт подойдет ему не хуже любого другого имени. На нем мы и остановимся. Итак, Абе­ляр был приглашен учить Элоизу.
   Абеляр обрадовался этому. Он приходил часто и засиживался долго. Первая же фраза одного из его писем показывает, что жестокосердный злодей вступил под этот дружеский кров с обдуманным намереньем обольстить доверчивую, наивную девушку. Вот это письмо: