Исчезнув в дверях, он тотчас же появился вновь, в сопровождении сухощавого бледнолицего юноши в черной изорванной рясе.
   – Да, – сказал он, кивнув головой, – мне сказали, что на следующей улице живет одна почтенная дама, носящая это имя. Случайно этот молодой человек живет в том же самом доме и готов проводить вас, если пожелаете.
   Я согласился и, поблагодарив за указание, повернул лошадь и попросил юношу идти вперед. Едва мы повернули за угол и выехали на другую, более узкую и менее оживленную улицу, как мадемуазель, ехавшая позади меня, остановилась и позвала меня.
   – Я не еду дальше, – сказала она, и голос ее слегка задрожал, не знаю, от тревоги ли или от гнева. – Я не знаю вас и… и требую, чтобы вы отвели меня к господину де Рони.
   – Если вы будете выкрикивать это имя на улицах Блуа, мадемуазель, то легко попадете в такое место, куда вам вряд ли хочется попасть. Что касается Рони, то я уже сказал вам, что его нет здесь. Он уехал в свой замок под Мантом.
   – Так отвезите меня к нему!
   – Теперь, ночью? – сухо спросил я. – Это два дня пути отсюда.
   – Ну, так я отправлюсь в гостиницу, – упрямо ответила она.
   – Вы слышали, что в гостиницах нет свободных комнат, – возразил я, стараясь не терять терпения. – Ходить теперь ночью из гостиницы в гостиницу было бы небезопасно для нас. Смею заверить вас, что я не менее вашего смущен отсутствием господина де Рони. Но в настоящую минуту у нас нет другого убежища, кроме квартиры моей матери и…
   – Знать не хочу вашей матери! – страстно вы крикнула она, повышая голос. – Вы завлекли меня сюда ложными обещаниями, сударь, я не намерена этого дольше переносить. Я…
   – В таком случае я не знаю, что делать, мадемуазель, – ответил я, окончательно теряя терпение: я не знал, что предпринять ввиду сопротивления этой упрямой девчонки, под дождем, в темноте, среди не знакомых улиц, где каждое промедление могло собрать вокруг нас толпу. – Я, со своей стороны, не могу предложить ничего другого. Мне не приличествует говорить о моей матери… Но я должен сказать, что даже мадемуазели де ля Вир нечего стыдиться, если ей приходится воспользоваться гостеприимством госпожи де Бон. К тому же, средства моей матери не так ограничены, – с гордостью прибавил я, – чтобы она была лишена преимущества своего рождения.
   Эти последние слова, казалось, произвели некоторое впечатление на мою собеседницу. Она обернулась и заговорила со своей служанкой, которая отвечала ей тихим голосом, покачивая головой и поглядывая на меня в немом негодовании. Если бы им представилось что-либо другое, они без сомнения отказались бы от моего предложения. Но Фаншетта очевидно не могла ничего предложить: мадемуазель, с мрачным видом, приказала мне ехать вперед. Сухощавый юноша в черной рясе, стоявший все время около меня, то прислушиваясь, то с изумлением глядя на нас, кивнул и продолжал путь; я последовал за ним. Пройдя не более 50 ярдов, он остановился перед низкой дверью с решетчатыми окнами, перед которой поднималась высокая стена, очевидно служившая оградой какому-нибудь барскому саду. Улица в этом месте уже не была освещена и скорее походила на переулок. Внешность узкого, невзрачного, хотя и высокого дома, насколько я мог судить в темноте, отнюдь не могла рассеять подозрений барышни. Зная, однако, что в городах людям с положением часто приходится жить в бедных домах, я не придал этому никакого значения и только постарался поскорее помочь барышне сойти с лошади. Юноша ощупью нашел два кольца позади ворот; к ним я привязал лошадей. Приказав ему идти вперед и попросив ля Вир следовать за нами, я углубился в темноту коридора и ощупью подошел к неосвещенной лестнице, с которой на меня пахнуло спертым неприятным воздухом.
   – Который этаж? – спросил я проводника.
   – Четвертый, – спокойно ответил он.
   – Черт возьми! – пробормотал я, начиная подниматься по лестнице и держась рукой за стену. – Что это значит?
   Я был смущен. Доходы с Марсака, хотя и небольшие, все же позволяли моей матери, которую я в последний раз видел в Париже до Немурского эдикта[87], пользоваться некоторыми удобствами, которых, однако, нельзя было ожидать в этом темном, запущенном, неосвещенном доме. К моему смущению, в то время как я шел по лестнице, примешивалось еще чувство тревоги и за мать, и за мадемуазель. Я чуял недоброе и дорого дал бы за то, чтобы взять обратно навязанное барышне приглашение. Прислушиваясь к ее торопливому дыханию за моей спиной, я без труда мог догадаться, как чувствовала она себя в эту минуту: с каждым шагом я ожидал, что она откажется идти дальше. Но, решившись принять мое предложение, она теперь упрямо следовала за мной, хотя темнота вокруг нас была так непроницаема, что я невольно вынул кинжал, приготовившись защищаться, если бы все это оказалось ловушкой. Тем не менее мы добрались до верха без всяких приключений. Проводник тихонько постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, отворил ее. На площадке горел слабый огонь. Наклонив голову, чтобы не удариться о низкую притолоку, я вошел в комнату.
   Сделав два шага вперед, я в яростном недоумении оглянулся кругом. Все, на чем ни останавливался мой глаз, носило на себе печать крайней нужды. На скамье, стоявшей посреди сгнившего пола, коптела потрескавшаяся фаянсовая лампа. Лишенное стекол окно было завешено старым черным плащом, который, подобно висельнику, раскачивался из стороны в сторону при каждом дуновении ветра. В одном углу стоял кувшин, и из отверстия в донышке капля за каплей просачивалась вода. Чугунный горшок и вторая скамья, отбрасывавшая длинную тень по всему полу, стояли около очага, в котором тлела горсть угольев. Вот и вся меблировка, не считая кровати, занимавшей отдаленный конец длинной и узкой комнаты и задернутой занавесками, составлявшими нечто вроде жалкого алькова. Я заметил также, что комната была пуста или по крайней мере казалась пустой. Однако я еще раз огляделся. Овладев, наконец, собой, я обратился к приведшему нас сюда юноше и с неистовым проклятьем спросил его, что это значит. Он отступил назад в открытую дверь, однако с каким-то мрачным недоумением ответил мне, что привел меня на квартиру госпожи Бон, которую я спрашивал.
   – Госпожи де Бон! – пробормотал я. – Это квартира госпожи де Бон?
   Он кивнул головой.
   – Конечно! И вы это знаете! – прокричала мадемуазель над самым моим ухом хриплым от гнева голосом. – Не думайте, что вам удастся обманывать нас и дальше. Мы знаем все! Это, – продолжала она, оглядываясь кругом пылавшими гневом глазами, с ярким румянцем на щеках, – это квартира вашей матери, «которая последовала сюда за двором и не лишена преимуществ своего звания»! Вы обманщик, сударь, и обман ваш обнаружен! Пустите нас! Говорю вам, пустите меня, сударь!
   Дважды пытался я остановить поток ее слов: напрасно. Тут гнев мой достиг крайних пределов, ибо какой же человек позволит бесчестить себя в присутствии своей матери?
   – Молчите, мадемуазель! – крикнул я, схватив ее за руку. – Молчите, говорю я. Здесь – моя мать!
   И, бросившись к кровати, я упал перед ней на колени. Слабая рука наполовину отодвинула занавес: с постели на меня, с выражением ужаса, смотрело постаревшее лицо моей матери.

ГЛАВА VII
Симон Флейкс

   На несколько минут я забыл о девушке, ухаживая за своей матерью с тем безграничным вниманием, к которому обязывали меня ее положение и мой долг. С замирающим сердцем заметил я, насколько изменили ее болезнь и годы, с тех пор как я видел ее в последний раз. Впечатление, произведенное на нее словами барышни, было так сильно, что она впала в обморок, от которого некоторое время не могла очнуться. Наконец, она пришла в себя, скорее благодаря помощи нашего странного проводника, который, казалось, лучше знал, что делать, чем от моих усилий. Несмотря на все мое желание узнать, что привело ее в такую нужду и такое помещение, теперь не время было удовлетворять свое любопытство: я должен был прежде всего постараться изгладить то тягостное впечатление, которое произвели на нее слова мадемуазель. Придя в себя, она не сразу вспомнила их. Довольная тем, что видела меня около себя, она стала расточать мне свои слабые ласки и произносить бессвязные слова. Но вдруг взгляд ее упал на даму и ее служанку: она вспомнила о потрясении, лишившем ее чувств, затем о его причине и, опершись на локоть, дико оглянулась кругом.
   – Гастон! – крикнула она, сжимая мою руку своими тонкими пальцами. – Что это я слышала? Кто-то говорил о тебе, какая-то женщина. Она назвала тебя – не снилось ли мне это? – обманщиком!.. Тебя!..
   – Мадам, мадам! – сказал я, стараясь говорить непринужденно, хотя меня как-то странно трогал вид ее растрепанных седых волос. – Разве это возможно? Неужели кто-нибудь осмелился бы говорить со мной в таких выражениях в вашем присутствии? Вам это приснилось.
   Она взглянула на меня как-то жалобно и в большом волнении обняла меня рукой за шею, словно собираясь защитить меня теми слабыми силами, которые позволяли ей только приподыматься в постели.
   – Но кто-то сказал это, Гастон! – прошептала она, устремив глаза на незнакомых женщин. – Я слышала это! Что это значит?
   – Вы без сомнения слышали, – отвечал я, стараясь казаться веселым, хотя в глазах у меня стояли слезы. – Это мадемуазель ругала нашего проводника из Тура, который требовал на чай в три раза больше, чем следует. Уверяю вас, этот наглый бездельник вполне заслужил все, что ему было сказано.
   – Разве так это было? – недоверчиво прошептала она.
   – Да, это наверное было то, что вы слышали, мадам, – отвечал я непоколебимо.
   Она опустилась на подушки со вздохом облегчения; на ее бледном лице показался слабый румянец. Но глаза ее по-прежнему с любопытством и страхом устремлены были на мадемуазель, мрачно смотревшую на огонь. Увидев это, я почувствовал, что сделал непростительную ошибку, приведя ее сюда. Я предвидел тысячи вопросов и осложнений и чувствовал уже, как к лицу моему подступала краска стыда.
   – Кто это? – тихо спросила мать. – Я… больна… Она должна извинить меня.
   Она указала своими хрупкими пальцами на моих спутниц. Я встал и, по-прежнему держа ее руку в своей, обернулся лицом к огню.
   – Это, – ответил я важно, – мадемуазель… имя ее я, сообщу вам после, наедине. Теперь достаточно будет сказать, что она знатная барышня, порученная моему попечению одним высокопоставленным лицом.
   – Высокопоставленным лицом? – повторила мать, взглянув на меня с улыбкой удовольствия.
   – Одним из наиболее высокопоставленных, – сказал я. – Считая это поручение честью для себя и видя необходимость остаться на одну ночь в Блуа, я не мог придумать ничего лучшего, как обратиться к вашему гостеприимству, мадам.
   Говоря это, я бросал вызов барышне. Я ждал, что она будет мне возражать. Вместо ответа, она слегка наклонила голову, посматривая на нас из-под длинных ресниц, затем вновь повернулась к огню и принялась с досадой постукивать ножкой по полу.
   – Жалею, что не могу принять ее лучше, – слабо ответила моя мать. – У меня были потери за последнее время. Я… но об этом мы поговорим в другой раз. Мадемуазель, без сомнения, так хорошо знает тебя и твое положение на юге, – с достоинством продолжала она, – что не подумает ничего дурного о той временной нужде, в которой она меня застает.
   Мадемуазель выпрямилась и бросила на меня взгляд, полный затаенного гнева, удивления и негодования, под которым я положительно согнулся. Но мать моя тихонько похлопывала меня по руке, и я терпеливо ответил:
   – Мадемуазель не подумает ничего дурного, в этом я уверен, мадам. К тому же в Блуа сегодня нельзя найти помещения.
   – Расскажи же мне о себе, Гастон! – с нетерпением воскликнула моя мать. – Ты все еще пользуешься расположением короля?.. Я не хочу назвать его здесь.
   – Все еще, мадам, пользуюсь, – ответил я, упорно глядя на мадемуазель, хотя лицо мое пылало.
   – Ты все еще… он советуется с тобой, Гастон?
   – Да, мадам.
   Мать моя испустила вздох облегчения и опустилась ниже на подушки.
   – А твое жалованье? – прошептала она, и в голосе ее послышалось удовольствие. – Не уменьшено? Ты получаешь то же самое, Гастон?
   – Да, мадам, – ответил я; на лице у меня выступил пот, я не мог перенести этого стыда.
   – Двенадцать тысяч ливров в год, кажется?
   – Да, мадам.
   – А твой штат? Сколько у тебя теперь прислуги? Камердинер, конечно? И лакей. Сколько их?
   В ожидании ответа, она с гордостью взглянула на две молчаливые фигуры, стоявшие у огня, затем окинула взглядом свою бедную комнату, словно этот жалкий интерьер увеличивал ее радость по поводу моего благосостояния. Она не имела ни малейшего подозрения о моих бедствиях и испытаниях и конечно не подозревала, что ее последний вопрос переполнил чашу. До сих пор все шло гладко; но этого я уже не мог выдержать. Я засмеялся и потерял способность владеть голосом. Мадемуазель, наклонив голову, смотрела в огонь. Фаншетта глядела на меня своими круглыми черными глазами, слегка раскрыв рот.
   – Да, мадам, – пробормотал я наконец. – Сказать правду, вы должны это понять, я был вынужден…
   – Что, Гастон?
   Мадам де Бон наполовину поднялась в постели. В голосе ее слышались смущение и страх; она сильнее сжала мою руку. Я не мог противиться этой мольбе и отбросил в сторону последнюю каплю стыда.
   – В последний год я был вынужден несколько уменьшить свой штат, – ответил я, чувствуя презрительный вызов в отвернувшейся от меня даме. Она назвала меня лжецом и обманщиком, здесь в комнате. Мне приходилось теперь лгать и обманывать в ее присутствии. – У меня теперь всего три лакея, мадам.
   – Ну, это еще прилично, – задумчиво пробормотала мать; глаза ее блестели. – Однако твое платье, Гастон… Хотя мои глаза слабы, но оно кажется мне…
   – Та-та-та! Это только маскарад, – быстро ответил я.
   – Я бы должна была догадаться об этом сама, – возразила она, откидываясь назад с улыбкой и вздохом облегчения. – Но, когда я увидела тебя в первую минуту, я подумала, не случилось ли чего с тобой. Я беспокоилась последнее время, – продолжала она, выпуская мою руку и теребя одеяло, словно воспоминание это смущало ее. – Тут был недавно один человек, друг господина Симона Флейкса… – Она посмотрела в сторону юноши в черном. – Он ездил на юг до По[88] и Нерака[89]. Он сказал, что не встречал при дворе никакого господина де Марсака.
   – Он вероятно больше знакомился с кабаками, чем со двором, – ответил я с мрачной улыбкой.
   – Так я ему и сказала, – живо и с жаром ответила моя мать. – Могу тебя уверить, он ушел от меня весьма недовольный.
   – Конечно, такие люди всегда найдутся. Но теперь, если позволите, мадам, я сделаю необходимые распоряжения, чтобы устроить барышню.
   Попросив ее лечь и отдохнуть, я отвел в сторону юношу, который успел между тем отвести в конюшню наших лошадей, и узнав, что он жил в небольшой комнате на той же площадке, попросил его уступить ее дамам, на что он и согласился. Вопреки замечавшейся в нем по временам легкой возбуждаемости, он казался проворным и услужливым малым. Несмотря на позднее время, он охотно отправился за провизией и некоторыми другим предметами, крайне необходимыми как для удобства моей матери, так и для нас самих. Я приказал Фаншетте помочь ему в устройстве второй комнаты и таким образом остался наедине с ля Вир. Она взяла одну из скамеек и сидела, согнувшись над огнем. Капюшон плаща плотно окутывал ее голову; даже когда она от времени до времени взглядывала на меня, я видел только ее глаза, пылавшие гневом и презрением.
   – Так, сударь! – начала она теперь тихим голосом, слегка оборачиваясь ко мне. – Вы прибегаете ко лжи даже здесь.
   Я только пожал плечами и ничего не ответил на насмешку. Еще два дня – и мы будем в Рони; задача моя будет окончена; дама и я расстанемся навсегда. Что мне будет тогда за дело до того, что она думает обо мне? Что мне за дело до этого теперь? В первый раз за все время нашего знакомства мое молчание, казалось, смутило ее.
   – Вы ничего не можете сказать в свою защиту? – резко спросила она, раздавив ногой кусок угля и наклонившись еще ближе к огню. – Нет ли у вас еще какой-нибудь лжи в вашем колчане, господин де Марсак? Де Марсак!..
   Она повторила этот титул с презрительным смехом, словно не верила в мои права на него. Я не ответил ни слова. Мы сидели молча, пока не явилась Фаншетта, доложившая, что комната готова; она держала в руке свечу, чтобы посветить своей госпоже. Я велел ей вернуться назад за ужином для мадемуазель. Оставшись затем наедине с матерью, уснувшей с улыбкой на своем тонком постаревшем лице, я стал думать о том, что могло довести ее до такой ужасной крайности. Я боялся встревожить ее упоминанием об этом. Но позже, когда она уже задернула занавески у своей кровати и мы с Симоном Флейксом остались наедине, посматривая друг на друга, при свете угольев, словно собаки различных пород, мысли мои вновь вернулись к этому вопросу. Решившись узнать кое-что о моем собеседнике, которому бледное выразительное лицо и изодранное черное платье придавали нечто особенное, я спросил его: не приехал ли он с мадам де Бон из Парижа? Он молча кивнул головой. Я спросил его: давно ли они знакомы?
   – Год, – ответил он. – Мы жили в Париже в одном и том же доме: я на пятом этаже, мадам на втором.
   Я нагнулся вперед и дернул подол его черной рясы.
   – Что это? – сказал я с оттенком презрения. – Вы не священник, любезнейший?
   – Нет, – ответил он, сам ощупывая материю и взглянув на меня как-то странно, без выражения. – Я студент Сорбонны[90].
   Я отступил от него, пробормотав проклятье, и, глядя на него с подозрением, не мог понять, каким образом он попал сюда, а главное, как мог он ухаживать за моей матерью, с детства воспитанной в правилах протестантской религии и тайно исповедовавшей ее всю жизнь. Я знал, что в старые годы никто не мог быть более нежеланным гостем в ее доме, чем ученик Сорбонны, и начал уже думать, что тут надо было искать тайну ее бедственного положения.
   – Вы не любите Сорбонны? – сказал он, угадав мои мысли.
   – Не больше, чем дьявола! – прямо ответил я.
   Он нагнулся вперед и, вытянув свою тонкую нервную руку, положил ее мне на колени.
   – А что, если они все-таки правы? – пробормотал он хриплым голосом. – Что, если они правы, господин де Марсак?
   – Кто прав? – резко спросил я, вновь отодвигаясь назад.
   – Сорбонна, – повторил он; лицо его было красно от возбуждения, глаза в упор глядели на меня. – Разве вы не видите, – продолжал он, в своем увлечении сжимая мне колено и приближая свое лицо все ближе и ближе ко мне, – что все сводится к одному? Все сводится к одному: спасение или проклятие! Правы ли они? Правы ли вы? Вы говорите «да» на одно, «нет» на другое, – вы, с вашим белым духовенством. Вы говорите это легко, но правы ли вы? Правы ли вы? Боже мой! – продолжал он, вдруг отступая назад и нетерпеливо потрясая руками в воздухе. – Я читал, читал и читал! – Я слушал проповеди, речи, диспуты; и я ничего не знаю. Я знаю не больше, чем раньше.
   Он вскочил и начал ходить по комнате. Я следил за ним с чувством сожаления. Мне пришлось слышать раз от одного очень ученого человека, что смуты того времени породили три сорта людей, одинаково достойных сострадания: фанатиков той и другой стороны, не видевших ничего, кроме своей веры; людей, которые, подобно Симону Флейксу, с отчаянием искали какой-нибудь веры и не находили ее; и, наконец, насмешников, не веривших ни во что и смотревших на всякую религию, как на предмет шуток.
   Он вдруг остановился. Я заметил, что, несмотря на крайнее возбуждение, он не забывал о моей матери и ступал легче каждый раз, как приближался к алькову. Теперь он снова заговорил.
   – Вы гугенот? – спросил он.
   – Да, – ответил я.
   – Как и она, – возразил он, указав на постель. – И вы не испытываете никаких сомнений?
   – Нет, – спокойно ответил я.
   – Как и она, – заключил он снова, остановившись напротив меня. – Вы пришли к определенному решению… каким путем?
   – Я родился в протестантской религии, – сказал я.
   – И никогда не пытались проверить ее?
   – Никогда.
   – Но много не думали об этом?
   – Нет.
   – Черт возьми! – воскликнул он тихим голосом. – И вы никогда не думаете о преисподней, о черве, который не умирает, и об огне, который никогда не угаснет? Вы никогда не думаете об этом, господин де Марсак?
   – Нет, друг мой, никогда! – ответил я, с нетерпением вставая с места: в столь поздний час и в этой мрачной молчаливой комнате разговор наш удручал меня. – Я верю в то, чему меня учили верить, и стараюсь не наносить вреда никому, кроме неприятеля. Я думаю не много; и будь я на вашем месте, думал бы еще меньше. Я делал бы что-нибудь, любезнейший; сражался бы, играл, работал – все что хотите, только не думал бы. Предоставьте это ученым.
   – Я ученый, – ответил он.
   – Но, по-видимому, неважный, – возразил я с оттенком презрения в голосе. – Оставьте это, любезный! Работайте! Сражайтесь! Делайте что-нибудь!
   – Сражаться? – спросил он, словно эта мысль показалась ему позой. – Сражаться? Но меня могут убить; и тогда меня ждет ад с его огнем.
   – К черту, любезнейший! – крикнул я, теряя терпение при виде этого безумия. Лампа давала лишь слабый свет, в крышу барабанил дождь. Сознаюсь, у меня по спине пробегала холодная дрожь. – Довольно об этом! Оставьте ваши сомнения и ваш огонь при себе! Отвечайте мне, – продолжал я строго. – Как могла она опуститься до такого жилища?
   Он сел на свой стул, с лица его исчезли следы возбуждения.
   – Она отдала все свои деньги, – сказал он медленно и нехотя. Не трудно представить себе, насколько удивил меня этот ответ.
   – Отдала? – воскликнул я. – Кому? Когда?
   Он беспокойно задвигался на своем стуле, избегая моего взгляда. Его изменившийся вид возбудил во мне подозрения, которых отнюдь не могло рассеять то мнение, которое я только что составил себе о его нраве. Наконец он сказал:
   – Я тут ни при чем. Вы, может быть, подозреваете меня; но я ни при чем. Наоборот, я делал все, что мог, чтобы возместить ей эти деньги. Я последовал за нею сюда. Клянусь, это так, господин де Марсак.
   – Однако вы не сказали мне, кому она их отдала? – строго заметил я.