Страница:
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.
Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.
По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.
В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.
Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.
– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?
Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.
– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?
Она покачала головой, но ничего не ответила.
– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.
– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.
– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.
Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.
– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?
Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.
– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.
– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.
– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.
– Ах! – воскликнул я в отчаянии.
– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.
Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.
– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.
После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо:
– Я перешла пропасть, мой милый, перешла.
Но время шло. Первым не выдержал Франсуа.
Томимый нетерпением юности и убедившись, что мадам никуда не торопится, он покинул нас и возвратился в свет. Затем нас потрясли вести о великих событиях. Французский король и король Наваррский встретились в Туре, обнялись перед громадной толпой и отвергли Лигу, что вызвало побоище в предместье Сен-Симофорьен. Вскоре после этого мы услышали об их выступлении с 50.000 воинов обеих религий в Париже, для примерной расправы с Лигой. Стыдно признаться, но я задумывался все больше и больше над этими вестями. Наконец, мадемуазель, заметив мое беспокойство, сказала как-то, что нам пора отправляться.
– Итак, – прибавила она, глубоко вздохнув, – конец нашему счастью!
– Так останемся здесь! – сказал я, как безумный.
– Вспомните, что вы мужчина, – ответила она с серьезной улыбкой. – И таким вы должны быть. А для мужчины нужно еще кое-что, кроме любви. Завтра едем!
– Куда? – удивленно спросил я.
– В лагерь под Парижем! Мы возвратимся открыто, днем: мы не сделали ничего постыдного. И отдадим себя на суд короля Наваррского. Вы поместите меня к Мадам Катерине[107]: она наверно не откажется приютить меня. А вот тебе, мой милый, останется только заботиться о самом себе. Пойдемте же, сударь, – продолжала она, кладя свою ручку в мою и заглядывая мне в глаза. – Надеюсь, вы не трусите?
– Никогда еще я не боялся так, – отвечал я, вздрогнув.
– И я тоже, – прошептала она, склоняя свое личико к моему плечу. – А все-таки мы отправимся.
И мы отправились. Возвращаться пред очи Тюрена, который, конечно, находился в свите короля Наваррского, – такая дерзость почти лишала меня духа. Но я видел тут и свою выгоду. Такое предприятие выдвигало нас всем на глаза: оно давало мне повод мужественно встретить недоброжелателей. Подумав немного, я согласился, выговорив только одно условие – ехать в масках, пока не достигнем двора, и по дороге всячески избегать любых историй.
ГЛАВА XIV
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.
Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.
По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.
В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.
Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.
– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?
Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.
– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?
Она покачала головой, но ничего не ответила.
– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.
– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.
– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.
Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.
– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?
Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.
– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.
– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.
– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.
– Ах! – воскликнул я в отчаянии.
– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.
Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.
– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.
После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо:
– Я перешла пропасть, мой милый, перешла.
Но время шло. Первым не выдержал Франсуа.
Томимый нетерпением юности и убедившись, что мадам никуда не торопится, он покинул нас и возвратился в свет. Затем нас потрясли вести о великих событиях. Французский король и король Наваррский встретились в Туре, обнялись перед громадной толпой и отвергли Лигу, что вызвало побоище в предместье Сен-Симофорьен. Вскоре после этого мы услышали об их выступлении с 50.000 воинов обеих религий в Париже, для примерной расправы с Лигой. Стыдно признаться, но я задумывался все больше и больше над этими вестями. Наконец, мадемуазель, заметив мое беспокойство, сказала как-то, что нам пора отправляться.
– Итак, – прибавила она, глубоко вздохнув, – конец нашему счастью!
– Так останемся здесь! – сказал я, как безумный.
– Вспомните, что вы мужчина, – ответила она с серьезной улыбкой. – И таким вы должны быть. А для мужчины нужно еще кое-что, кроме любви. Завтра едем!
– Куда? – удивленно спросил я.
– В лагерь под Парижем! Мы возвратимся открыто, днем: мы не сделали ничего постыдного. И отдадим себя на суд короля Наваррского. Вы поместите меня к Мадам Катерине[107]: она наверно не откажется приютить меня. А вот тебе, мой милый, останется только заботиться о самом себе. Пойдемте же, сударь, – продолжала она, кладя свою ручку в мою и заглядывая мне в глаза. – Надеюсь, вы не трусите?
– Никогда еще я не боялся так, – отвечал я, вздрогнув.
– И я тоже, – прошептала она, склоняя свое личико к моему плечу. – А все-таки мы отправимся.
И мы отправились. Возвращаться пред очи Тюрена, который, конечно, находился в свите короля Наваррского, – такая дерзость почти лишала меня духа. Но я видел тут и свою выгоду. Такое предприятие выдвигало нас всем на глаза: оно давало мне повод мужественно встретить недоброжелателей. Подумав немного, я согласился, выговорив только одно условие – ехать в масках, пока не достигнем двора, и по дороге всячески избегать любых историй.
ГЛАВА XIV
Ссора в гостинице
Мы отправились в путь на следующий день, как и предполагали. Но не легка была наша задача – оставаться незамеченными. Известия о последних двух победах короля, в особенности же уверенность, которую они поселили в умах, будто спасти Париж теперь могло только чудо, побудили двинуться в путь такую массу народа, что все гостиницы были переполнены: нам постоянно приходилось быть в толпе и подвергаться разным встречам. Иногда положительно некуда было укрыться: приходилось ночевать в поле или в каком-нибудь сарае. Кроме того, проходившие войска забрали весь фураж и провиант, так что за все приходилось платить баснословные цены. Нередко даже после утомительного дневного переезда мы не могли нигде найти достаточно пищи ни для нас, ни для наших лошадей.
При таких обстоятельствах я, конечно, мог только радоваться чудесной перемене, происшедшей с моей госпожой. Она переносила все без ропота, без единого недовольного взгляда или слова. Она держала себя так, словно старалась убедить меня, что ее пугает только одно – предстоящая разлука со мной. Я же, если не считать нескольких мгновений мрачного предчувствия, чувствовал себя в раю, находясь рядом со своей госпожой. Своим присутствием она согревала для меня и свежесть раннего утра, когда нам предстоял целый день пути, и вечернюю сырость, когда мы ехали рядом рука об руку. Мне не верилось, чтобы это был я – тот самый Гастон де Марсак, к которому она некогда относилась с таким презрением и пренебрежением. Господу Богу известно, как благодарен я ей был за ее любовь. Не раз, вспоминая о своих сединах, я спрашивал ее, не раскаивается ли она в своем поступке. И всегда слышалось «нет!», причем в глазах ее светилось такое счастье, что я не мог не верить ей и снова благодарил Господа.
Мы приняли за правило, хотя и не совсем удобное, – появляться в народе не иначе, как в масках, особенно по мере приближения к Парижу. Правда, это обстоятельство возбуждало всеобщее любопытство и вызывало различные толки на наш счет; но нам все же удалось, без помех и не будучи узнанными, добраться до Этампа[108], в двенадцати лигах от Парижа. По массе народа в главной гостинице и по беготне курьеров нам не трудно было заключить, что поблизости должна находиться армия. Просторный двор гостиницы был полон народа и лошадей – нам с трудом удалось проложить себе дорогу. Все окна в доме были отворены: мы могли видеть массу людей, которые сидели за столами и торопливо ели и пили, очевидно страшно спеша куда-то. У ворот и на ступеньках лестницы сидели и стояли солдаты вперемежку с прислугой и какими-то оборванцами, которые задевали прохожих, провожая их насмешками и ругательствами. Со всех сторон слышалось пение, перемешанное с бранью и ржанием коней, с хохотом и «ура!» нищих, приветствовавших приезжих. Все это тревожило меня, и я неохотно помог дамам сойти с коней.
Симон не мог ничего сделать для нас, вообще от него было мало пользы в подобных случаях. Зато дюжий вид трех молодцов, которых отрядил со мной Мэньян, внушал уважение; и с помощью двух из них нам удалось пробраться в дом, правда, не без легкой борьбы и ругани. Хозяин гостиницы забился куда-то в угол и, казалось, был совершенно подавлен этой кучей народа. Он начал клясться, что во всем доме нет свободного уголка; но мне удалось-таки найти крохотную каморку, почти под крышей, я перекупил ее у четырех каких-то господ. Так как достать чего-нибудь поесть оказалось невозможными, я оставил в каморке одного из своих людей, а сам с женщинами спустился в столовую – обширную комнату, уставленную длинными столами, за которыми сидела шумная и грубая толпа. Появление наше привлекло общее внимание: под огнем устремленных на нас взглядов нам удалось, хотя и с трудом, отыскать местечко в дальнем углу.
Окинув беглым взглядом комнату, я увидел, что, кроме нас, здесь было довольно много народу. Большинство составлял тот сорт, какой обыкновенно находится в задах армии. Были тут и офицеры, и барышники-лошадники, и поставщики провианта и фуража, и даже несколько священников; было немало разных проходимцев, подозрительных и темных личностей. Изредка попадались, наконец, лица, принадлежавшие, судя по их одежде и по тем знакам уважения, которые им оказывались, к высшим классам общества. Из числа последних мне бросилась в глаза небольшая компания из четырех человек, сидевших за столиком у дверей. По-видимому, была сделана даже попытка отгородить их от остальной публики при помощи скамейки. Пространство между скамейкой и столиком было заполнено людьми, принадлежавшими к свите четырех господ. Один из последних, сидевших на почетном месте, человек довольно приятной наружности и изящно одетый, был, подобно нам, в маске. Соседа его с правой стороны я не мог разглядеть. Остальные двое были мне незнакомы.
Нам пришлось прождать довольно долго, пока подали есть. В течение этого времени мы должны были выслушивать различные замечания и мнения окружающей публики на наш счет, что было мне далеко не по вкусу. Женщин не было и полдюжины. Это обстоятельство, а также наши маски возбуждали тем больший интерес со стороны публики. Но я оставался спокоен, сознавая необходимость избегать недоразумений, которые могли бы задержать нас и открыть, кто мы. На наше счастье показалось новое лицо, отвлекшее от нас всеобщее внимание. То был высокий, смуглый детина, державший себя большим фатом и, по-видимому, чем-то известный. С виду вновь прибывший напоминал Мэньяна. Он был одет в зеленую куртку, поверх которой накинут был плащ на оранжевой подкладке. На голове у него красовалась шляпа с оранжевым пером, на плечах – плащ в таких же полосках. Он на минуту остановился в дверях, окинул вызывающим взглядом своих черных глаз всю комнату и проговорил что-то громко, самоуверенно, обращаясь к своим спутникам. Манеры его были грубы и резки; во взгляде было что-то раздражающее и обидное. Как я заметил, куда он ни взглядывал, везде наступало какое-то замешательство: самая оживленная беседа смолкала. Вооружение незнакомца состояло из меча такого длинного, что когда он проходил по комнате, конец ножен на целый аршин волочился позади него.
Прежде всего он обратил внимание на группу из четырех человек. Подойдя к ним, он произнес что-то с вызывающим видом, обращаясь к господину в маске. Тот надменно смерил взглядом дерзкого незнакомца и даже не удостоил его ответом. Зато ответил кто-то другой: из-за скамьи послышалось мычание, напоминавшее рев рассвирепевшего быка. Слов нельзя было разобрать за шумом; да, кажется, говоривший до такой степени разозлился, что утратил способность членораздельной речи. Уже одного звука его голоса, показавшегося мне знакомым, было достаточно, чтобы осадить наглеца, который живо попятился, прикрывая свое отступление низким поклоном и бормоча какое-то извинение. Ухарски сдвинув свою шляпу, словно в вознаграждение за полученный отпор, он начал ходить по комнате, кидая грозные взгляды по сторонам с очевидным намерением завести ссору с менее опасным противником. К несчастью, наши маски привлекли его внимание. Он сказал что-то своим товарищам; затем, ободренный тем, что мы сидели с края, как люди низкого происхождения, с которыми можно было безопасно сцепиться, остановился прямо против нас.
– Что это еще за герцоги здесь? – закричал он насмешливо и, обращаясь уже непосредственно ко мне, продолжал: – Послушайте, сударь! Не соблаговолите ли снять вашу маску и выпить со мной стаканчик?
Я вежливо поблагодарил его, но отклонил предложение.
Пока я говорил, глаза его нахально устремились на мадам Брюль, чудные волосы и красивое лицо которой не могла скрыть маска.
– Может быть, дамы обладают лучшим вкусом, сударь? – сказал он. – Не согласятся ли они удостоить нас чести показать свои личики?
Сознавая необходимость оставаться спокойным, я сделал чрезвычайное усилие, чтобы сдержаться, и отвечал по возможности вежливо, что дамы очень устали и собираются уже уходить.
– Черт возьми! – вскричал он. – Это просто невыносимо. Если мы так скоро должны лишиться их общества, тем более нет причин отказаться от наслаждения их милыми глазками, пока еще можно. Жизнь коротка: так она должна быть веселою. Ведь, смею думать, здесь не женский монастырь, а ваши прелестные спутницы не монахини.
Хотя мне и очень хотелось наказать буяна, но я опять сдержался и спокойно занялся едой, притворяясь, что ничего не слышал, тем более что разделявший нас стол не позволял ему пойти дальше слов. Он отпустил на наш счет еще несколько грубых шуток, которые нам тем легче было перенести, что мы были в масках: о нашем волнении можно было лишь догадываться. Окружавшая толпа, видя, что я остаюсь совершенно спокоен, начала рукоплескать нахалу. Впрочем, как мне показалось, больше из страха, чем от восторга. Я убедился в этом, когда Симон, подавая блюдо, успел шепнуть мне, что это был итальянский капитан на жаловании у короля, известный своим умением владеть оружием, что он доказал на многочисленных поединках. Известие это могло только подтвердить справедливость моего первоначального предположения. Мадемуазель, которой не были известны эти подробности, переносила дерзости нахала с поразительным терпением, а мадам, казалось, вовсе даже не замечала их. Тем не менее я был очень доволен, когда он удалился и оставил нас в покое. Я воспользовался этой минутой, чтобы проводить дам наверх, и свободно вздохнул, когда дверь за ними затворилась. Мне казалось, что эта история окончена; и я был очень доволен тем, что мне удалось сдержать себя.
Но я ошибся. Проходя через комнату, где мы ужинали, с благим намерением отправиться в конюшню, я снова наткнулся на итальянца, ставшего мне поперек дороги, и мог прочесть в глазах его товарищей, взгромоздившихся даже на столы, чтобы лучше наблюдать, что встреча наша была неслучайна. Рожа нахала раскраснелась от вина. Гордый сознанием многих побед, он вызывающе смотрел на меня, причем мое терпение, казалось, только усиливало его презрение.
– А, весьма рад снова встретить вас здесь, сударь! – сказал он, кланяясь мне с преувеличенной почтительностью чуть не до земли. – Может быть, теперь ваше высокопревосходительство соблаговолите снять маску? Здесь уже между нами нет стола; да и нет ваших прелестных спутниц, которые защитили бы своего милого дружка.
– Поверьте, сударь, – вежливо ответил я, стараясь слушаться голоса благоразумия, – если что и заставляет меня отказать вам в исполнении вашего желания, то это особенная причина, а никак не желание быть вам неприятным.
– О, я этого вовсе и не думаю! – с грубым смехом ответил итальянец. – Но к черту ваши особые причины! Понимаете?
– Понимаю и вижу, что вы невежа и нахал, – ответил я, не будучи долее в силах сдерживать злобу. – Пустите меня!
– Снимите маску! – повелительно сказал он, делая попытку удержать меня. – Снимите маску, или я прикажу одному из лакеев снять ее с вас!
Видя, что все мои попытки избежать столкновения только поощряют его к грубости, и заметив, что вокруг нас уже собралась толпа зевак, жадных до происшествий, я счел несовместимым с честью продолжать это представление. Я окинул взглядом всю комнату, ища секунданта, но не нашел ни единого знакомого лица, хотя комната была полна народу, и я со всех сторон видел устремленные на меня насмешливые взоры. Мой противник заметил мой взгляд, но ошибочно истолковал его, предполагая, что я хочу бежать. Он, по-видимому, привык к битвам один на один и презрительно рассмеялся.
– Нет, дружок мой! – сказал он. – Другого выхода здесь нет. Или снимите вашу маску, или мы будем драться.
– Прекрасно, – ответил я. – Если нет другого выбора, будем драться.
– В маске? – недоверчиво переспросил он.
– Да, в маске, – ответил я грозно, чувствуя, что все нервы мои гудят от долго сдерживаемой ярости. – Я буду драться так, как есть. Живее поворачивайтесь, и куртку долой, если только вы мужчина! Я вас так разукрашу, что, если только вы доживете до завтрашнего дня, вам понадобится маска уже до скончания дней.
– Ого! – удивленно возразил он. – Вот как мы заговорили! Ничего, я скоро положу конец этим разговорам. Тут между столами достаточно места, и наверно уж гораздо больше, чем вам понадобится завтра.
– Завтра и увидим, – коротко сказал я.
Итальянец быстро отстегнул застежки и снял свой нагрудник, затем отступил на шаг назад и встал в боевую позицию. Товарищи его очистили место между столами, довольно удобное для поединка, хотя и тесноватое, а сами расположились вокруг наблюдать за ходом дела. Слава моего противника была такова, что я слышал, как со всех сторон предлагают пари за него. Но это обстоятельство, которое могло бы смутить юношу, только побудило меня постараться воспользоваться теми первыми небрежными выпадами, которые позволяют себе самонадеянные бойцы, полагая, что они имеют дело со слабым противником и что победа достанется им легко.
Между тем слух о поединке собрал столько народу, что вся комната была набита битком: в ней стало даже как будто темнее. В последнюю минуту, когда мы уже скрестили шпаги, в первых рядах произошло движение: толпа расступилась, чтобы пропустить трех-четырех человек. Отчего им было оказано такое преимущество – из уважения ли к ним самим или к их многочисленной вооруженной свите – не знаю. Мне показалось, что это были те четверо, о которых я уже упоминал; но утверждать этого наверное не берусь.
Я воспользовался минутой, пока они проходили вперед, чтобы осмотреться и осмыслить свое положение. У меня было твердое намерение убить моего противника: его сверкающие глаза и нахальная улыбка вызвали во мне отвращение, граничившее с ненавистью. Окна были справа от меня. Бледный вечерний свет, падавший оттуда, освещал стоявших слева; бывшие же справа оставались в тени. Маска являлась для меня очень полезной, оставляя меня невидимым и позволяя, особенно благодаря тому, что свет падал так удобно для меня, следить и за выражением лица, и за всеми движениями противника.
– Вы будете двадцать третьим из убитых мною на поединке, – хвастливо заявил итальянец, когда мы уже скрестили шпаги.
– Так берегитесь! – ответил я ему. – Против вас двадцать три.
Вместо ответа, с его стороны последовал выпад. Я отбил удар и атаковал в свою очередь. С первых же ударов я почувствовал, что мне придется воспользоваться всеми своими преимуществами – и маской, и хладнокровием. Я увидел, что нашел достойного соперника, который не уступал мне, если не превосходил, в искусстве владеть мечом. Его шпага была длиннее моей; зато у меня рука была длиннее. Он предпочитал действовать острием шпаги, по-итальянски, я же – всем клинком. Его ослабляло излишне выпитое вино; я же чувствовал, что в руку мою после болезни еще не вернулись прежняя сила и проворство. Мой противник, подстрекаемый криками толпы, нападал с яростью; я же решил соблюдать осторожность и, не атакуя сам, ограничивался отбиванием града сыпавшихся на меня ударов, терпеливо выжидая промаха со стороны противника.
При таких обстоятельствах я, конечно, мог только радоваться чудесной перемене, происшедшей с моей госпожой. Она переносила все без ропота, без единого недовольного взгляда или слова. Она держала себя так, словно старалась убедить меня, что ее пугает только одно – предстоящая разлука со мной. Я же, если не считать нескольких мгновений мрачного предчувствия, чувствовал себя в раю, находясь рядом со своей госпожой. Своим присутствием она согревала для меня и свежесть раннего утра, когда нам предстоял целый день пути, и вечернюю сырость, когда мы ехали рядом рука об руку. Мне не верилось, чтобы это был я – тот самый Гастон де Марсак, к которому она некогда относилась с таким презрением и пренебрежением. Господу Богу известно, как благодарен я ей был за ее любовь. Не раз, вспоминая о своих сединах, я спрашивал ее, не раскаивается ли она в своем поступке. И всегда слышалось «нет!», причем в глазах ее светилось такое счастье, что я не мог не верить ей и снова благодарил Господа.
Мы приняли за правило, хотя и не совсем удобное, – появляться в народе не иначе, как в масках, особенно по мере приближения к Парижу. Правда, это обстоятельство возбуждало всеобщее любопытство и вызывало различные толки на наш счет; но нам все же удалось, без помех и не будучи узнанными, добраться до Этампа[108], в двенадцати лигах от Парижа. По массе народа в главной гостинице и по беготне курьеров нам не трудно было заключить, что поблизости должна находиться армия. Просторный двор гостиницы был полон народа и лошадей – нам с трудом удалось проложить себе дорогу. Все окна в доме были отворены: мы могли видеть массу людей, которые сидели за столами и торопливо ели и пили, очевидно страшно спеша куда-то. У ворот и на ступеньках лестницы сидели и стояли солдаты вперемежку с прислугой и какими-то оборванцами, которые задевали прохожих, провожая их насмешками и ругательствами. Со всех сторон слышалось пение, перемешанное с бранью и ржанием коней, с хохотом и «ура!» нищих, приветствовавших приезжих. Все это тревожило меня, и я неохотно помог дамам сойти с коней.
Симон не мог ничего сделать для нас, вообще от него было мало пользы в подобных случаях. Зато дюжий вид трех молодцов, которых отрядил со мной Мэньян, внушал уважение; и с помощью двух из них нам удалось пробраться в дом, правда, не без легкой борьбы и ругани. Хозяин гостиницы забился куда-то в угол и, казалось, был совершенно подавлен этой кучей народа. Он начал клясться, что во всем доме нет свободного уголка; но мне удалось-таки найти крохотную каморку, почти под крышей, я перекупил ее у четырех каких-то господ. Так как достать чего-нибудь поесть оказалось невозможными, я оставил в каморке одного из своих людей, а сам с женщинами спустился в столовую – обширную комнату, уставленную длинными столами, за которыми сидела шумная и грубая толпа. Появление наше привлекло общее внимание: под огнем устремленных на нас взглядов нам удалось, хотя и с трудом, отыскать местечко в дальнем углу.
Окинув беглым взглядом комнату, я увидел, что, кроме нас, здесь было довольно много народу. Большинство составлял тот сорт, какой обыкновенно находится в задах армии. Были тут и офицеры, и барышники-лошадники, и поставщики провианта и фуража, и даже несколько священников; было немало разных проходимцев, подозрительных и темных личностей. Изредка попадались, наконец, лица, принадлежавшие, судя по их одежде и по тем знакам уважения, которые им оказывались, к высшим классам общества. Из числа последних мне бросилась в глаза небольшая компания из четырех человек, сидевших за столиком у дверей. По-видимому, была сделана даже попытка отгородить их от остальной публики при помощи скамейки. Пространство между скамейкой и столиком было заполнено людьми, принадлежавшими к свите четырех господ. Один из последних, сидевших на почетном месте, человек довольно приятной наружности и изящно одетый, был, подобно нам, в маске. Соседа его с правой стороны я не мог разглядеть. Остальные двое были мне незнакомы.
Нам пришлось прождать довольно долго, пока подали есть. В течение этого времени мы должны были выслушивать различные замечания и мнения окружающей публики на наш счет, что было мне далеко не по вкусу. Женщин не было и полдюжины. Это обстоятельство, а также наши маски возбуждали тем больший интерес со стороны публики. Но я оставался спокоен, сознавая необходимость избегать недоразумений, которые могли бы задержать нас и открыть, кто мы. На наше счастье показалось новое лицо, отвлекшее от нас всеобщее внимание. То был высокий, смуглый детина, державший себя большим фатом и, по-видимому, чем-то известный. С виду вновь прибывший напоминал Мэньяна. Он был одет в зеленую куртку, поверх которой накинут был плащ на оранжевой подкладке. На голове у него красовалась шляпа с оранжевым пером, на плечах – плащ в таких же полосках. Он на минуту остановился в дверях, окинул вызывающим взглядом своих черных глаз всю комнату и проговорил что-то громко, самоуверенно, обращаясь к своим спутникам. Манеры его были грубы и резки; во взгляде было что-то раздражающее и обидное. Как я заметил, куда он ни взглядывал, везде наступало какое-то замешательство: самая оживленная беседа смолкала. Вооружение незнакомца состояло из меча такого длинного, что когда он проходил по комнате, конец ножен на целый аршин волочился позади него.
Прежде всего он обратил внимание на группу из четырех человек. Подойдя к ним, он произнес что-то с вызывающим видом, обращаясь к господину в маске. Тот надменно смерил взглядом дерзкого незнакомца и даже не удостоил его ответом. Зато ответил кто-то другой: из-за скамьи послышалось мычание, напоминавшее рев рассвирепевшего быка. Слов нельзя было разобрать за шумом; да, кажется, говоривший до такой степени разозлился, что утратил способность членораздельной речи. Уже одного звука его голоса, показавшегося мне знакомым, было достаточно, чтобы осадить наглеца, который живо попятился, прикрывая свое отступление низким поклоном и бормоча какое-то извинение. Ухарски сдвинув свою шляпу, словно в вознаграждение за полученный отпор, он начал ходить по комнате, кидая грозные взгляды по сторонам с очевидным намерением завести ссору с менее опасным противником. К несчастью, наши маски привлекли его внимание. Он сказал что-то своим товарищам; затем, ободренный тем, что мы сидели с края, как люди низкого происхождения, с которыми можно было безопасно сцепиться, остановился прямо против нас.
– Что это еще за герцоги здесь? – закричал он насмешливо и, обращаясь уже непосредственно ко мне, продолжал: – Послушайте, сударь! Не соблаговолите ли снять вашу маску и выпить со мной стаканчик?
Я вежливо поблагодарил его, но отклонил предложение.
Пока я говорил, глаза его нахально устремились на мадам Брюль, чудные волосы и красивое лицо которой не могла скрыть маска.
– Может быть, дамы обладают лучшим вкусом, сударь? – сказал он. – Не согласятся ли они удостоить нас чести показать свои личики?
Сознавая необходимость оставаться спокойным, я сделал чрезвычайное усилие, чтобы сдержаться, и отвечал по возможности вежливо, что дамы очень устали и собираются уже уходить.
– Черт возьми! – вскричал он. – Это просто невыносимо. Если мы так скоро должны лишиться их общества, тем более нет причин отказаться от наслаждения их милыми глазками, пока еще можно. Жизнь коротка: так она должна быть веселою. Ведь, смею думать, здесь не женский монастырь, а ваши прелестные спутницы не монахини.
Хотя мне и очень хотелось наказать буяна, но я опять сдержался и спокойно занялся едой, притворяясь, что ничего не слышал, тем более что разделявший нас стол не позволял ему пойти дальше слов. Он отпустил на наш счет еще несколько грубых шуток, которые нам тем легче было перенести, что мы были в масках: о нашем волнении можно было лишь догадываться. Окружавшая толпа, видя, что я остаюсь совершенно спокоен, начала рукоплескать нахалу. Впрочем, как мне показалось, больше из страха, чем от восторга. Я убедился в этом, когда Симон, подавая блюдо, успел шепнуть мне, что это был итальянский капитан на жаловании у короля, известный своим умением владеть оружием, что он доказал на многочисленных поединках. Известие это могло только подтвердить справедливость моего первоначального предположения. Мадемуазель, которой не были известны эти подробности, переносила дерзости нахала с поразительным терпением, а мадам, казалось, вовсе даже не замечала их. Тем не менее я был очень доволен, когда он удалился и оставил нас в покое. Я воспользовался этой минутой, чтобы проводить дам наверх, и свободно вздохнул, когда дверь за ними затворилась. Мне казалось, что эта история окончена; и я был очень доволен тем, что мне удалось сдержать себя.
Но я ошибся. Проходя через комнату, где мы ужинали, с благим намерением отправиться в конюшню, я снова наткнулся на итальянца, ставшего мне поперек дороги, и мог прочесть в глазах его товарищей, взгромоздившихся даже на столы, чтобы лучше наблюдать, что встреча наша была неслучайна. Рожа нахала раскраснелась от вина. Гордый сознанием многих побед, он вызывающе смотрел на меня, причем мое терпение, казалось, только усиливало его презрение.
– А, весьма рад снова встретить вас здесь, сударь! – сказал он, кланяясь мне с преувеличенной почтительностью чуть не до земли. – Может быть, теперь ваше высокопревосходительство соблаговолите снять маску? Здесь уже между нами нет стола; да и нет ваших прелестных спутниц, которые защитили бы своего милого дружка.
– Поверьте, сударь, – вежливо ответил я, стараясь слушаться голоса благоразумия, – если что и заставляет меня отказать вам в исполнении вашего желания, то это особенная причина, а никак не желание быть вам неприятным.
– О, я этого вовсе и не думаю! – с грубым смехом ответил итальянец. – Но к черту ваши особые причины! Понимаете?
– Понимаю и вижу, что вы невежа и нахал, – ответил я, не будучи долее в силах сдерживать злобу. – Пустите меня!
– Снимите маску! – повелительно сказал он, делая попытку удержать меня. – Снимите маску, или я прикажу одному из лакеев снять ее с вас!
Видя, что все мои попытки избежать столкновения только поощряют его к грубости, и заметив, что вокруг нас уже собралась толпа зевак, жадных до происшествий, я счел несовместимым с честью продолжать это представление. Я окинул взглядом всю комнату, ища секунданта, но не нашел ни единого знакомого лица, хотя комната была полна народу, и я со всех сторон видел устремленные на меня насмешливые взоры. Мой противник заметил мой взгляд, но ошибочно истолковал его, предполагая, что я хочу бежать. Он, по-видимому, привык к битвам один на один и презрительно рассмеялся.
– Нет, дружок мой! – сказал он. – Другого выхода здесь нет. Или снимите вашу маску, или мы будем драться.
– Прекрасно, – ответил я. – Если нет другого выбора, будем драться.
– В маске? – недоверчиво переспросил он.
– Да, в маске, – ответил я грозно, чувствуя, что все нервы мои гудят от долго сдерживаемой ярости. – Я буду драться так, как есть. Живее поворачивайтесь, и куртку долой, если только вы мужчина! Я вас так разукрашу, что, если только вы доживете до завтрашнего дня, вам понадобится маска уже до скончания дней.
– Ого! – удивленно возразил он. – Вот как мы заговорили! Ничего, я скоро положу конец этим разговорам. Тут между столами достаточно места, и наверно уж гораздо больше, чем вам понадобится завтра.
– Завтра и увидим, – коротко сказал я.
Итальянец быстро отстегнул застежки и снял свой нагрудник, затем отступил на шаг назад и встал в боевую позицию. Товарищи его очистили место между столами, довольно удобное для поединка, хотя и тесноватое, а сами расположились вокруг наблюдать за ходом дела. Слава моего противника была такова, что я слышал, как со всех сторон предлагают пари за него. Но это обстоятельство, которое могло бы смутить юношу, только побудило меня постараться воспользоваться теми первыми небрежными выпадами, которые позволяют себе самонадеянные бойцы, полагая, что они имеют дело со слабым противником и что победа достанется им легко.
Между тем слух о поединке собрал столько народу, что вся комната была набита битком: в ней стало даже как будто темнее. В последнюю минуту, когда мы уже скрестили шпаги, в первых рядах произошло движение: толпа расступилась, чтобы пропустить трех-четырех человек. Отчего им было оказано такое преимущество – из уважения ли к ним самим или к их многочисленной вооруженной свите – не знаю. Мне показалось, что это были те четверо, о которых я уже упоминал; но утверждать этого наверное не берусь.
Я воспользовался минутой, пока они проходили вперед, чтобы осмотреться и осмыслить свое положение. У меня было твердое намерение убить моего противника: его сверкающие глаза и нахальная улыбка вызвали во мне отвращение, граничившее с ненавистью. Окна были справа от меня. Бледный вечерний свет, падавший оттуда, освещал стоявших слева; бывшие же справа оставались в тени. Маска являлась для меня очень полезной, оставляя меня невидимым и позволяя, особенно благодаря тому, что свет падал так удобно для меня, следить и за выражением лица, и за всеми движениями противника.
– Вы будете двадцать третьим из убитых мною на поединке, – хвастливо заявил итальянец, когда мы уже скрестили шпаги.
– Так берегитесь! – ответил я ему. – Против вас двадцать три.
Вместо ответа, с его стороны последовал выпад. Я отбил удар и атаковал в свою очередь. С первых же ударов я почувствовал, что мне придется воспользоваться всеми своими преимуществами – и маской, и хладнокровием. Я увидел, что нашел достойного соперника, который не уступал мне, если не превосходил, в искусстве владеть мечом. Его шпага была длиннее моей; зато у меня рука была длиннее. Он предпочитал действовать острием шпаги, по-итальянски, я же – всем клинком. Его ослабляло излишне выпитое вино; я же чувствовал, что в руку мою после болезни еще не вернулись прежняя сила и проворство. Мой противник, подстрекаемый криками толпы, нападал с яростью; я же решил соблюдать осторожность и, не атакуя сам, ограничивался отбиванием града сыпавшихся на меня ударов, терпеливо выжидая промаха со стороны противника.