Страница:
Джон Уаймен
Французский дворянин
ПРЕДИСЛОВИЕ
I. Значение религиозных войн во Франции
Позвольте сказать несколько слов о начале протестантизма во Франции. Предлагаемый читателю роман Уаймена, относящийся к 1588 году, дает нам возможность и обязывает нас объяснить зарождение нововерия во Франции, а также обрисовать личности последнего Валуа, Генриха III и первого Бурбона[1], Генриха IV, творца Нантского эдикта[2]. Предварительно скажем несколько слов о значении реформации, особенно с общественной стороны: без этого наш «Французский дворянин» может быть понят лишь внешним образом.
Реформация имела далеко не одно религиозное значение: она обозначала также перевороты умственный, политический и общественно-экономический. Сравнение Германии с Францией, в данном случае, лучше всего уясняет дело.
В Германии реформация была делом народным: массы отстаивали и свою национальность, и свои «естественные» права. Немца заели итальянец и испанец, римский папа и мадридский Габсбург. Он поддерживал даже своих «фюрстов», этих могучих феодалов с верховными правами, которые казались патриотами, так как схватились за лютеранство. Вскоре оказалось, что фюрсты льстили массам лишь из желания завладеть церковным имуществом да сберечь свою власть, которая всегда играла ничтожными «императорами» и не думала подчиняться могучему Габсбургу, Карлу V. Отсюда народные и общественно-экономические революции, названные «крестьянской войной» и «мюнстерской коммуной».
Не то было во Франции. Там массам жилось лучше, так как сильнее, чем в других странах, проявлялся закон сплочения, именуемый в политике централизацией власти, или монархизмом. Во Франции довольно сильная королевская власть, достигавшая даже деспотизма при Людовике XI, охраняла народ не только от произвола помещиков, «жантильомов»[3], но и от вымогательств папства: французская церковь уже приобрела значительную самостоятельность под именем «галликанизма»[4]. Оттого в XVI в. массовые движения во Франции не могли направляться ни против короля, ни против папы, которого не очень-то боялся народ под покровом монархизма. Здесь протестантизм был более делом убеждения: его особенно исповедовали люди образованные, зажиточные горожане. Откуда же целый ряд «религиозных» войн, с полвека обагрявших Францию такими потоками крови, какие протестантизм не вызывал нигде до 30-летней войны? Дело в том, что здесь это явление имело по преимуществу политическое, и именно аристократическое значение.
Религиозные войны во Франции, в сущности, – та же Фронда, разразившаяся столетие спустя. Только Фронда, вспыхнувшая тогда, когда религиозного вопроса уже не было, была беспримесным возмущением пережитков феодализма, последних аристократов, против юного монархизма, стремившегося, в свою очередь, перейти в опасный абсолютизм; а в описываемое время вожделения дворянства прикрывались верой. Вообще же оба явления весьма схожи: даже герои принадлежат все тем же главным родам древнего дворянства. И кончилось дело одинаково. Когда народ благодаря вмешательству папских иезуитов и испанцев понял все своекорыстие вельмож, он сплотился вокруг сильного монарха, как первого патриота, представителя национальных интересов. Существенная разница в двух драмах состоит в том, что притязания дворянства, на расстоянии столетия, сократились. Фрондеры добивались сохранения феодальных привилегий, играя перед народом роль его покровителей ввиду наступавшего абсолютизма; а во время религиозных войн аристократия была еще так сильна, что ее главы мечтали ни больше ни меньше, как о королевском венце на собственных головах. Таковы были Гизы[5], Тюрены, Кондэ[6], отчасти сами властители Наварры.
Надеемся, сказанное поможет читателю уяснить себе среду, в которой действует наш «французский дворянин». Этот вывод из множества фактов станет наглядным, если мы нарисуем теперь общую картину жизни первого поколения гугенотов[7], когда созревали не только исторические силы, захваченные нашим романом, но и самые его герои.
Реформация имела далеко не одно религиозное значение: она обозначала также перевороты умственный, политический и общественно-экономический. Сравнение Германии с Францией, в данном случае, лучше всего уясняет дело.
В Германии реформация была делом народным: массы отстаивали и свою национальность, и свои «естественные» права. Немца заели итальянец и испанец, римский папа и мадридский Габсбург. Он поддерживал даже своих «фюрстов», этих могучих феодалов с верховными правами, которые казались патриотами, так как схватились за лютеранство. Вскоре оказалось, что фюрсты льстили массам лишь из желания завладеть церковным имуществом да сберечь свою власть, которая всегда играла ничтожными «императорами» и не думала подчиняться могучему Габсбургу, Карлу V. Отсюда народные и общественно-экономические революции, названные «крестьянской войной» и «мюнстерской коммуной».
Не то было во Франции. Там массам жилось лучше, так как сильнее, чем в других странах, проявлялся закон сплочения, именуемый в политике централизацией власти, или монархизмом. Во Франции довольно сильная королевская власть, достигавшая даже деспотизма при Людовике XI, охраняла народ не только от произвола помещиков, «жантильомов»[3], но и от вымогательств папства: французская церковь уже приобрела значительную самостоятельность под именем «галликанизма»[4]. Оттого в XVI в. массовые движения во Франции не могли направляться ни против короля, ни против папы, которого не очень-то боялся народ под покровом монархизма. Здесь протестантизм был более делом убеждения: его особенно исповедовали люди образованные, зажиточные горожане. Откуда же целый ряд «религиозных» войн, с полвека обагрявших Францию такими потоками крови, какие протестантизм не вызывал нигде до 30-летней войны? Дело в том, что здесь это явление имело по преимуществу политическое, и именно аристократическое значение.
Религиозные войны во Франции, в сущности, – та же Фронда, разразившаяся столетие спустя. Только Фронда, вспыхнувшая тогда, когда религиозного вопроса уже не было, была беспримесным возмущением пережитков феодализма, последних аристократов, против юного монархизма, стремившегося, в свою очередь, перейти в опасный абсолютизм; а в описываемое время вожделения дворянства прикрывались верой. Вообще же оба явления весьма схожи: даже герои принадлежат все тем же главным родам древнего дворянства. И кончилось дело одинаково. Когда народ благодаря вмешательству папских иезуитов и испанцев понял все своекорыстие вельмож, он сплотился вокруг сильного монарха, как первого патриота, представителя национальных интересов. Существенная разница в двух драмах состоит в том, что притязания дворянства, на расстоянии столетия, сократились. Фрондеры добивались сохранения феодальных привилегий, играя перед народом роль его покровителей ввиду наступавшего абсолютизма; а во время религиозных войн аристократия была еще так сильна, что ее главы мечтали ни больше ни меньше, как о королевском венце на собственных головах. Таковы были Гизы[5], Тюрены, Кондэ[6], отчасти сами властители Наварры.
Надеемся, сказанное поможет читателю уяснить себе среду, в которой действует наш «французский дворянин». Этот вывод из множества фактов станет наглядным, если мы нарисуем теперь общую картину жизни первого поколения гугенотов[7], когда созревали не только исторические силы, захваченные нашим романом, но и самые его герои.
II. Тирания Гизов. «Недоброхоты»
Недаром французские протестанты имеют свою кличку в истории. Гугенот – не то, что лютеранин или даже цвинглианин; он разнится и от своего родного брата, швейцарского кальвиниста. Если все реформатство резко отличалось от лютеранства в общественно-политическом смысле как начало демократическое, республиканское, то во Франции оно приняло свой национальный характер, который оттенял его и от цвинглианства, и от кальвинизма Женевы и Шотландии. Хотя сам Кальвин был француз, он не ужился в своем отечестве: его крайняя строгость фанатика, аскета, прямолинейного догматика не согласовывалась с нравом французов. Его учение, уже из Женевы, возвратил домой другой француз, совсем иного закала. То был образованный, добрый, жизнерадостный Теодор Беза[8], творец бессмертных поэтических псалмов. Он-то своей человечностью способствовал распространению кальвинизма среди французов, которые называли его «патриархом» своей реформации.
Эта реформация началась при блестящем короле Франциске I. Он и сам был вольнодумец – человек, овеянный гуманизмом или Возрождением классического язычества. Пышный, веселый рыцарь, он стал союзником лютеран, в пику своему сопернику, Карлу V, и препирался с Римом из-за галликанизма. Подобно своему товарищу, Генриху VIII Английскому, он не прочь был завести собственную «церковную реформу». Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая замуж за Генриха д'Альбрэ, короля Наваррского, устроила, в своем Беарне[9] целое гнездо гугенотов. Но вот папа женил первенца Франциска, Генриха, на своей родственнице, Катерине Медичи, пообещав Милан в приданое; Екатерина сошлась со свекровью, также набожной итальянкой; к ним примкнула третья женщина, красавица Диана Пуатье[10], фрейлина молодой Екатерины, и главари реакции Гизы с Монморанси[11]. А тут, в 1534 году, на дверях кабинета короля появились «плакарды» – насмешки над «папской обедней». Капризный деспот вскипел гневом – и начались гонения на нововерцев. «Еретиков» начали жечь на медленном огне. Закрыли их типографии, издали «Указатель запрещенных книг». Истребляли французское Евангелие; чуть не засудили самую «Мегеру», как называла Сорбонна в Маргариту Наваррскую. При мрачном изувере, Генрихе II (1547—1559), рабе Дианы Пуатье, во Франции возникла испанская инквизиция, которой служило особое отделение в парижском парламенте[12], прозванное народом «пылающей палатой».
Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»[13], пели гимны Безы и Маро, завели свои молельни и школы; у них развивалась собственная литература, особенно политическая. Это первое поколение гугенотов наполняло юг Франции до Луары и города по этой реке, особенно Орлеан и Ля-Рошель, откуда удобно было сообщаться с английскими единоверцами. У гугенотов был уже и замечательный оплот – Беарн. Здесь орудовала Маргарита, питомица гуманизма, сама писательница и твердая гугенотка, сделавшая университет в Бурже[14] рассадником нового направления. Она прекрасно воспитала своих детей; ее напоминала дочь, Жанна д'Альбрэ. Маргарита обратила в кальвинизм ее мужа, короля Наваррского, Антуана, и его брата, Людовика I Кондэ. При смерти Генриха II уже было с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации: в их руках были промыслы и торговля, типографии, кафедры и литература. Под конец к ним склонялась и лучшая знать, с такими именитыми родами, как одно время сами Монморанси да Шатильоны: Кондэ женился тогда на их общей родственнице, Элеоноре де Руа.
Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе[15] II Испанском, которого прозвали «южным демоном». Началась жестокая, кровавая реакция, которая для Франции была завещана все тем же Генрихом II в виде мира с Испанией в Като-Камбрези[16]. Этот мир (1559 г.), на котором настаивал и папа, был основой всекатолического союза, скрепленного браком Филиппа с Елизаветой Валуа, дочерью Генриха II. Через три года разразились ужасы религиозных войн во Франции, около 40 лет терзавших несчастную страну. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы: болезненные, испорченные дети Генриха II – Франциск II, Карл IX, Генрих III – были игрушками в опытных руках Екатерины Медичи. Но она сама была орудием масс, которые, помимо религиозности, разжигаемой иезуитами, видели в нововерии бунт против монархизма. Ее поддерживало судебное сословие с парламентскими «мантьеносцами» во главе, видевшее в гугенотах душу буржуазии, этого «третьего чина», который старался обуздать его произвол Генеральными штатами[17], земским собором. Сорбонна, это гнездо иезуитов, разжигала страсти в Париже, который и оказался главным очагом католического изуверства. Наконец, на массы влияла такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией, руководимой «южным демоном».
Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.
Такое политическое плясанье на канате особенно требовалось вначале, когда Екатерина еще не утвердилась, а перед нею стояло два равносильных лагеря.
Гугеноты стали уже чем-то вроде государства в государстве. Их первые исповедники обнаружили великую нравственную силу. То были образцовые граждане, неутомимые труженики, крепкие характеры, независимые мыслители, богатые и просвещенные. Они становились тем упорнее и могущественнее, чем яростнее преследовали их парламенты, инквизиция и Сорбонна, чем более монахи, с иезуитами и якобинцами[18] во главе, науськивали на них грубую толпу, пользуясь особенно легковерием безграмотных, тупых, легковерных женщин. То была как бы душа нововерия или его ум, «интеллигенция», как говорят теперь. Но после Генриха II явилось и тело – та масса людей низшего разбора, у которой есть только руки, движимые своекорыстием, но без которой нельзя воевать. Это были «недоброхоты» (malcontents) – люди, оттертые от общественного пирога, голодные оборванцы. Тут кишели «кадеты», или младшие сынки жантильомов, оставшиеся без дела после мира в Като-Камбрези: им даже недодали жалованья, отвечая на их просьбы виселицами вокруг дворца в Блуа[19]. Они записались в гугеноты, надеясь, подобно немецким феодалам, на блаженную «секуляризацию», т. е. отобрание церковного имущества. Так, по словам очевидца, образовалось два сорта нововерцев – «гугеноты религиозные и гугеноты государственные».
Эта реформация началась при блестящем короле Франциске I. Он и сам был вольнодумец – человек, овеянный гуманизмом или Возрождением классического язычества. Пышный, веселый рыцарь, он стал союзником лютеран, в пику своему сопернику, Карлу V, и препирался с Римом из-за галликанизма. Подобно своему товарищу, Генриху VIII Английскому, он не прочь был завести собственную «церковную реформу». Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая замуж за Генриха д'Альбрэ, короля Наваррского, устроила, в своем Беарне[9] целое гнездо гугенотов. Но вот папа женил первенца Франциска, Генриха, на своей родственнице, Катерине Медичи, пообещав Милан в приданое; Екатерина сошлась со свекровью, также набожной итальянкой; к ним примкнула третья женщина, красавица Диана Пуатье[10], фрейлина молодой Екатерины, и главари реакции Гизы с Монморанси[11]. А тут, в 1534 году, на дверях кабинета короля появились «плакарды» – насмешки над «папской обедней». Капризный деспот вскипел гневом – и начались гонения на нововерцев. «Еретиков» начали жечь на медленном огне. Закрыли их типографии, издали «Указатель запрещенных книг». Истребляли французское Евангелие; чуть не засудили самую «Мегеру», как называла Сорбонна в Маргариту Наваррскую. При мрачном изувере, Генрихе II (1547—1559), рабе Дианы Пуатье, во Франции возникла испанская инквизиция, которой служило особое отделение в парижском парламенте[12], прозванное народом «пылающей палатой».
Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»[13], пели гимны Безы и Маро, завели свои молельни и школы; у них развивалась собственная литература, особенно политическая. Это первое поколение гугенотов наполняло юг Франции до Луары и города по этой реке, особенно Орлеан и Ля-Рошель, откуда удобно было сообщаться с английскими единоверцами. У гугенотов был уже и замечательный оплот – Беарн. Здесь орудовала Маргарита, питомица гуманизма, сама писательница и твердая гугенотка, сделавшая университет в Бурже[14] рассадником нового направления. Она прекрасно воспитала своих детей; ее напоминала дочь, Жанна д'Альбрэ. Маргарита обратила в кальвинизм ее мужа, короля Наваррского, Антуана, и его брата, Людовика I Кондэ. При смерти Генриха II уже было с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации: в их руках были промыслы и торговля, типографии, кафедры и литература. Под конец к ним склонялась и лучшая знать, с такими именитыми родами, как одно время сами Монморанси да Шатильоны: Кондэ женился тогда на их общей родственнице, Элеоноре де Руа.
Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе[15] II Испанском, которого прозвали «южным демоном». Началась жестокая, кровавая реакция, которая для Франции была завещана все тем же Генрихом II в виде мира с Испанией в Като-Камбрези[16]. Этот мир (1559 г.), на котором настаивал и папа, был основой всекатолического союза, скрепленного браком Филиппа с Елизаветой Валуа, дочерью Генриха II. Через три года разразились ужасы религиозных войн во Франции, около 40 лет терзавших несчастную страну. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы: болезненные, испорченные дети Генриха II – Франциск II, Карл IX, Генрих III – были игрушками в опытных руках Екатерины Медичи. Но она сама была орудием масс, которые, помимо религиозности, разжигаемой иезуитами, видели в нововерии бунт против монархизма. Ее поддерживало судебное сословие с парламентскими «мантьеносцами» во главе, видевшее в гугенотах душу буржуазии, этого «третьего чина», который старался обуздать его произвол Генеральными штатами[17], земским собором. Сорбонна, это гнездо иезуитов, разжигала страсти в Париже, который и оказался главным очагом католического изуверства. Наконец, на массы влияла такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией, руководимой «южным демоном».
Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.
Такое политическое плясанье на канате особенно требовалось вначале, когда Екатерина еще не утвердилась, а перед нею стояло два равносильных лагеря.
Гугеноты стали уже чем-то вроде государства в государстве. Их первые исповедники обнаружили великую нравственную силу. То были образцовые граждане, неутомимые труженики, крепкие характеры, независимые мыслители, богатые и просвещенные. Они становились тем упорнее и могущественнее, чем яростнее преследовали их парламенты, инквизиция и Сорбонна, чем более монахи, с иезуитами и якобинцами[18] во главе, науськивали на них грубую толпу, пользуясь особенно легковерием безграмотных, тупых, легковерных женщин. То была как бы душа нововерия или его ум, «интеллигенция», как говорят теперь. Но после Генриха II явилось и тело – та масса людей низшего разбора, у которой есть только руки, движимые своекорыстием, но без которой нельзя воевать. Это были «недоброхоты» (malcontents) – люди, оттертые от общественного пирога, голодные оборванцы. Тут кишели «кадеты», или младшие сынки жантильомов, оставшиеся без дела после мира в Като-Камбрези: им даже недодали жалованья, отвечая на их просьбы виселицами вокруг дворца в Блуа[19]. Они записались в гугеноты, надеясь, подобно немецким феодалам, на блаженную «секуляризацию», т. е. отобрание церковного имущества. Так, по словам очевидца, образовалось два сорта нововерцев – «гугеноты религиозные и гугеноты государственные».