Страница:
Маргарет Уэйс, Трэйси Хикмэн
Рождение Темного Меча
Пролог
Черный, жирный дым столбом поднимался в небо, а пепел жертвы, покружившись в стылом воздухе, оседал на тех, кто в своем самодовольстве верил, будто только что участвовал в спасении еще одной души. Время от времени по углям пробегали жадные язычки пламени, жаждущие продолжения. Не обнаружив ничего, кроме обуглившихся останков, огонь потрескивал и гас. Клубы дыма заслоняли солнце и покрывали саваном убогую деревушку.
Толпа начала расходиться. Многие крестились или делали знаки от сглаза и прочих злосчастий, которые могли еще висеть в дымном воздухе.
Приглушенные ругательства в адрес гнусной ведьмы мешались с ханжеской скороговоркой священника, который просил кого-то — возможно, Бога, но, судя по голосу, сам питал на этот счет некие сомнения — простить грехи несчастного замученного существа и ниспослать ему вечный покой.
В кишащем крысами проулке стояли двое. Одеты они были одинаково, в черные рясы с низко надвинутыми капюшонами. Один опирался на резной деревянный посох, отполированный до блеска и украшенный девятью странными символами. Этот человек явно был старшим, ибо он сутулился, а рука, сжимавшая посох, была морщинистой и шишковатой — хотя и крепкой.
Его спутник определенно был намного моложе; заметно было, что он высок и широкоплеч — хотя плечи его и поникли, словно под тяжестью горя. Он прижимал к лицу платок — якобы затем, чтобы защититься от сладковатого запаха горелой плоти, на самом же деле — для того, чтобы скрыть от старшего слезы.
Толпа не заметила их, ибо они желали остаться незамеченными. Они молча наблюдали за происходящим. Теперь же, когда ветер развеял пепел дорогого им человека, старик еле слышно вздохнул.
— И это все, на что ты способен?! — воскликнул его спутник, задыхаясь от горя. — Молчать и вздыхать? Лучше бы ты позволил мне... — Он стремительно начертил в воздухе какой-то замысловатый узор. — Позволил мне...
Старик успокаивающе коснулся его руки.
— Нет. Тогда все стало бы еще хуже, и только. Она была сильна. Она могла бы спастись, но предпочла сохранить нашу тайну, хоть они и истерзали ее тело. Неужели ты хочешь отнять у нее ее победу?
— Но почему они это сделали? Почему они так поступают с нами?! — жалобно вопросил молодой человек, пытаясь стереть со щек наглядные свидетельства своей скорби. — Мы же не делаем ничего плохого! Мы только пытались помочь...
Лицо старика посуровело, и когда он заговорил, голос его напоминал сухое потрескивание пламени.
— Они боятся того, чего не понимают. И стараются уничтожить то, чего боятся. Они всегда таковы. — Он снова вздохнул и покачал головой. — Но я бы сказал, что дела обстоят все хуже. Наступает новая эпоха, в которой не останется места для таких, как мы. Они будут выискивать нас по одному, выволакивать из домов и отдавать на поживу огню, зажженному завистью. Они будут охотиться за нашими созданиями и уничтожать их, убивать наших близких...
— И потому мы стоим здесь, вздыхаем и безропотно позволяем уничтожать себя! — с горечью прервал его речь молодой.
— Нет!
Старик сильнее сжал руку спутника.
— Нет! — повторил он, и в голосе его прозвучало нечто такое, от чего молодого человека пронзил трепет надежды, смешанный с дрожью страха. Он взглянул на старика.
— Нет, мы не бездействуем! Я много размышлял об этом, взвешивал возможную опасность, обдумывал варианты и теперь пришел к окончательному решению. Я вижу, что у нас не осталось иного выбора. Нам нужно уходить.
— Уходить? — изумленно переспросил молодой. — Но куда же нам идти? Безопасных мест не осталось. Наши братья говорят, что повсюду под этим солнцем творится то же самое...
В этот самый миг, словно привлеченное его словами, из-за серых туч показалось солнце. Но даже от обугленных останков исходило больше тепла, чем от этого съежившегося шара, льющего свой блеклый свет с зимнего неба.
Старик взглянул на солнце и мрачно усмехнулся.
— Повсюду под этим солнцем? Да, это верно.
— Но тогда...
— Есть и другие солнца, мальчик мой, — задумчиво произнес старик, глядя на небо и поглаживая вырезанные на посохе символы. — Другие солнца...
Толпа начала расходиться. Многие крестились или делали знаки от сглаза и прочих злосчастий, которые могли еще висеть в дымном воздухе.
Приглушенные ругательства в адрес гнусной ведьмы мешались с ханжеской скороговоркой священника, который просил кого-то — возможно, Бога, но, судя по голосу, сам питал на этот счет некие сомнения — простить грехи несчастного замученного существа и ниспослать ему вечный покой.
В кишащем крысами проулке стояли двое. Одеты они были одинаково, в черные рясы с низко надвинутыми капюшонами. Один опирался на резной деревянный посох, отполированный до блеска и украшенный девятью странными символами. Этот человек явно был старшим, ибо он сутулился, а рука, сжимавшая посох, была морщинистой и шишковатой — хотя и крепкой.
Его спутник определенно был намного моложе; заметно было, что он высок и широкоплеч — хотя плечи его и поникли, словно под тяжестью горя. Он прижимал к лицу платок — якобы затем, чтобы защититься от сладковатого запаха горелой плоти, на самом же деле — для того, чтобы скрыть от старшего слезы.
Толпа не заметила их, ибо они желали остаться незамеченными. Они молча наблюдали за происходящим. Теперь же, когда ветер развеял пепел дорогого им человека, старик еле слышно вздохнул.
— И это все, на что ты способен?! — воскликнул его спутник, задыхаясь от горя. — Молчать и вздыхать? Лучше бы ты позволил мне... — Он стремительно начертил в воздухе какой-то замысловатый узор. — Позволил мне...
Старик успокаивающе коснулся его руки.
— Нет. Тогда все стало бы еще хуже, и только. Она была сильна. Она могла бы спастись, но предпочла сохранить нашу тайну, хоть они и истерзали ее тело. Неужели ты хочешь отнять у нее ее победу?
— Но почему они это сделали? Почему они так поступают с нами?! — жалобно вопросил молодой человек, пытаясь стереть со щек наглядные свидетельства своей скорби. — Мы же не делаем ничего плохого! Мы только пытались помочь...
Лицо старика посуровело, и когда он заговорил, голос его напоминал сухое потрескивание пламени.
— Они боятся того, чего не понимают. И стараются уничтожить то, чего боятся. Они всегда таковы. — Он снова вздохнул и покачал головой. — Но я бы сказал, что дела обстоят все хуже. Наступает новая эпоха, в которой не останется места для таких, как мы. Они будут выискивать нас по одному, выволакивать из домов и отдавать на поживу огню, зажженному завистью. Они будут охотиться за нашими созданиями и уничтожать их, убивать наших близких...
— И потому мы стоим здесь, вздыхаем и безропотно позволяем уничтожать себя! — с горечью прервал его речь молодой.
— Нет!
Старик сильнее сжал руку спутника.
— Нет! — повторил он, и в голосе его прозвучало нечто такое, от чего молодого человека пронзил трепет надежды, смешанный с дрожью страха. Он взглянул на старика.
— Нет, мы не бездействуем! Я много размышлял об этом, взвешивал возможную опасность, обдумывал варианты и теперь пришел к окончательному решению. Я вижу, что у нас не осталось иного выбора. Нам нужно уходить.
— Уходить? — изумленно переспросил молодой. — Но куда же нам идти? Безопасных мест не осталось. Наши братья говорят, что повсюду под этим солнцем творится то же самое...
В этот самый миг, словно привлеченное его словами, из-за серых туч показалось солнце. Но даже от обугленных останков исходило больше тепла, чем от этого съежившегося шара, льющего свой блеклый свет с зимнего неба.
Старик взглянул на солнце и мрачно усмехнулся.
— Повсюду под этим солнцем? Да, это верно.
— Но тогда...
— Есть и другие солнца, мальчик мой, — задумчиво произнес старик, глядя на небо и поглаживая вырезанные на посохе символы. — Другие солнца...
КНИГА ПЕРВАЯ
ПРОРОЧЕСТВО
После торжественной церемонии, на которой епископу королевства Тимхаллан была вручена митра, символизирующая его статус духовного главы, первое его официальное действие на высоком посту было произведено втайне, и не видел этого никто — даже тот, кого епископ именовал Правителем.
Действуя согласно указаниям, полученным от Дуук-тсарит, епископ удалился в свои покои и там привел в действие заклинание, отгородившее его от всего мира. Затем он впустил к себе одного-единственного человека — чародея, главу внушающего трепет ордена Дуук-тсарит; тот принес его святейшеству шкатулку из чистого золота, созданную алхимиками. На шкатулке лежало столько охранных и защитных заклинаний, что открыть ее, сохранив содержимое в целости и сохранности, мог только сам чародей. Оказалось, что это содержимое — старый лист пергамента, исписанный от руки. Чародей осторожно, благоговейно положил этот лист перед заинтригованным епископом.
Епископ взял документ в руки и принялся внимательно его изучать. На пергаменте, явно многовековом, виднелись пятна, напоминавшие следы слез, и хотя чувствовалось, что документ принадлежит перу опытного писца, почерк был до крайности неразборчив.
По мере того как епископ продвигался в своих попытках расшифровать это послание, озадаченность на его лице все явственнее сменялась потрясением и ужасом. Он то и дело отрывался от пергамента и смотрел на главу Дуук-тсарит, словно спрашивая у чародея, знает ли тот, о чем здесь написано и правда ли это. Глава ордена просто кивал; члены Дуук-тсарит вообще не отличались разговорчивостью. Удостоверившись, что епископ осознал содержание документа, чародей взмахнул рукой, и пергамент, выскользнув из рук епископа, вернулся в шкатулку. Затем Дуук-тсарит удалился, а епископ остался в одиночестве, пребывая в смятении, и слова документа словно огнем горели в его сознании.
«Простите меня те, кто где-то в грядущем читает это. Рука моя дрожит — да поможет мне Олмин! Не знаю, перестану ли я когда-нибудь дрожать. Нет, я знаю, что не перестану, но пока подробности трагедии не изгладились из моей памяти и слова еще звенят у меня в ушах, я должен все записать.
Знайте же, что в темные времена, последовавшие за Железными войнами, когда земля была охвачена хаосом и многие предрекали конец света, епископ королевства предпринял попытку заглянуть в будущее, дабы принести людям успокоение. Целый год он готовился к произнесению этого заклинания. Каждый день наш возлюбленный епископ молился Олмину. Он слушал музыку, рекомендованную целителями, которая помогает достичь гармонии между духовным и плотским. Он ел уместную пищу и воздерживался от крепких напитков. Он взирал лишь на цвета, успокаивающие разум, он вдыхал предписанные благовония. В течение месяца, предшествовавшего Пророчеству, он постился, пил только воду и очищал свое тело от всех нежелательных воздействий. Все это время он провел в маленькой келье, ни с кем не разговаривая.
И вот настал день Пророчества. Ах! Как у меня дрожат руки! Я не в силах продол... [1]
Простите. Я снова взял себя в руки. Наш возлюбленный епископ спустился к священному Источнику, что бьет в сердце Купели. Он опустился на колени у облицованного мрамором края Источника, который, как нас учат, есть источник всей магии нашего мира. Самые высокопоставленные каталисты страны вернулись на эту святую землю, чтобы помочь чародею создать заклинание. Они стояли у Источника, соединив руки, и Жизнь струилась сквозь них.
Рядом с епископом стоял старый чародей — один из последних в мире, как мы опасаемся, ибо они пожертвовали собою, пытаясь остановить эту ужасную войну. Черпая собранную каталистами Жизнь, Придающий Форму Духу пустил в ход свою могущественную магию и воззвал к Олмину, моля его ниспослать нашему епископу прозрение. Епископ присоединил к его заклинанию свои молитвы, и хотя его тело было изнурено постом, голос его был силен и полон чувства.
И Олмин явился.
Все мы ощутили Его присутствие, и все пали на колени в благоговейном трепете, не в силах взирать на Его ужасающую красоту. Епископ смотрел в Источник, и лицо его было отстраненным, и на нем отражалась тень могущественных чар. Он начал вещать не своим голосом. И изрек совсем не то, чего мы ожидали. Вот его слова. Только бы мне достало силы записать их!
«Родится в королевском доме мертвый отпрыск, который будет жить и умрет снова — и снова оживет. А когда он вернется, в руке его будет погибель мира...»
Возможно, за этим последовало бы еще что-то, но в этот миг наш возлюбленный епископ испустил ужасный крик — он до сих пор эхом отдается в моем сердце, так же как эти слова эхом отдаются в ушах, — и, схватившись за грудь, бездыханным рухнул у края Источника. Чародей упал рядом с ним, словно пораженный молнией; тело его поразил паралич, губы его шевелились, но с них не сорвалось ни единого осмысленного слова.
И все мы знали, что остались одни. Олмин покинул нас.
Когда настанет срок исполнения этого пророчества? Что оно означает? Нам это неведомо, хотя лучшие наши умы изучали каждое его слово — да что там слово! Каждую букву!
Новый епископ хотел было попытаться снова прибегнуть к Видению, но это не представляется возможным, ибо чародей лежит при смерти, а других в мире не осталось.
А потому решено было записать это пророчество, дабы дать вам возможность узреть будущее, — хотя многие из нас не верят, что предреченное случится. Сей пергамент будет передан на хранение Дуук-тсарит. Лишь они, ведающие все, будут знать о нем — и будут посвящать в эту тайну епископа в день его помазания.
Пусть хранится это пророчество в тайне, дабы люди не восстали в страхе и не уничтожили королевский дом, ибо тогда в наших землях воцарится власть ужаса, подобного тому, что изгнал нас из нашего древнего дома.
Да пребудет с вами Олмин... и со всеми нами».
Нацарапанное внизу имя было неразборчиво — но оно и не имело особого значения.
Так значит, с тех самых пор все епископы королевства — а их должно было смениться немало — читали Пророчество. И все в ужасе задавались вопросом, исполнится ли оно при их жизни. И все молились, чтобы этого не случилось...
И втайне прикидывали, что будут делать, если оно все-таки сбудется.
Действуя согласно указаниям, полученным от Дуук-тсарит, епископ удалился в свои покои и там привел в действие заклинание, отгородившее его от всего мира. Затем он впустил к себе одного-единственного человека — чародея, главу внушающего трепет ордена Дуук-тсарит; тот принес его святейшеству шкатулку из чистого золота, созданную алхимиками. На шкатулке лежало столько охранных и защитных заклинаний, что открыть ее, сохранив содержимое в целости и сохранности, мог только сам чародей. Оказалось, что это содержимое — старый лист пергамента, исписанный от руки. Чародей осторожно, благоговейно положил этот лист перед заинтригованным епископом.
Епископ взял документ в руки и принялся внимательно его изучать. На пергаменте, явно многовековом, виднелись пятна, напоминавшие следы слез, и хотя чувствовалось, что документ принадлежит перу опытного писца, почерк был до крайности неразборчив.
По мере того как епископ продвигался в своих попытках расшифровать это послание, озадаченность на его лице все явственнее сменялась потрясением и ужасом. Он то и дело отрывался от пергамента и смотрел на главу Дуук-тсарит, словно спрашивая у чародея, знает ли тот, о чем здесь написано и правда ли это. Глава ордена просто кивал; члены Дуук-тсарит вообще не отличались разговорчивостью. Удостоверившись, что епископ осознал содержание документа, чародей взмахнул рукой, и пергамент, выскользнув из рук епископа, вернулся в шкатулку. Затем Дуук-тсарит удалился, а епископ остался в одиночестве, пребывая в смятении, и слова документа словно огнем горели в его сознании.
«Простите меня те, кто где-то в грядущем читает это. Рука моя дрожит — да поможет мне Олмин! Не знаю, перестану ли я когда-нибудь дрожать. Нет, я знаю, что не перестану, но пока подробности трагедии не изгладились из моей памяти и слова еще звенят у меня в ушах, я должен все записать.
Знайте же, что в темные времена, последовавшие за Железными войнами, когда земля была охвачена хаосом и многие предрекали конец света, епископ королевства предпринял попытку заглянуть в будущее, дабы принести людям успокоение. Целый год он готовился к произнесению этого заклинания. Каждый день наш возлюбленный епископ молился Олмину. Он слушал музыку, рекомендованную целителями, которая помогает достичь гармонии между духовным и плотским. Он ел уместную пищу и воздерживался от крепких напитков. Он взирал лишь на цвета, успокаивающие разум, он вдыхал предписанные благовония. В течение месяца, предшествовавшего Пророчеству, он постился, пил только воду и очищал свое тело от всех нежелательных воздействий. Все это время он провел в маленькой келье, ни с кем не разговаривая.
И вот настал день Пророчества. Ах! Как у меня дрожат руки! Я не в силах продол... [1]
Простите. Я снова взял себя в руки. Наш возлюбленный епископ спустился к священному Источнику, что бьет в сердце Купели. Он опустился на колени у облицованного мрамором края Источника, который, как нас учат, есть источник всей магии нашего мира. Самые высокопоставленные каталисты страны вернулись на эту святую землю, чтобы помочь чародею создать заклинание. Они стояли у Источника, соединив руки, и Жизнь струилась сквозь них.
Рядом с епископом стоял старый чародей — один из последних в мире, как мы опасаемся, ибо они пожертвовали собою, пытаясь остановить эту ужасную войну. Черпая собранную каталистами Жизнь, Придающий Форму Духу пустил в ход свою могущественную магию и воззвал к Олмину, моля его ниспослать нашему епископу прозрение. Епископ присоединил к его заклинанию свои молитвы, и хотя его тело было изнурено постом, голос его был силен и полон чувства.
И Олмин явился.
Все мы ощутили Его присутствие, и все пали на колени в благоговейном трепете, не в силах взирать на Его ужасающую красоту. Епископ смотрел в Источник, и лицо его было отстраненным, и на нем отражалась тень могущественных чар. Он начал вещать не своим голосом. И изрек совсем не то, чего мы ожидали. Вот его слова. Только бы мне достало силы записать их!
«Родится в королевском доме мертвый отпрыск, который будет жить и умрет снова — и снова оживет. А когда он вернется, в руке его будет погибель мира...»
Возможно, за этим последовало бы еще что-то, но в этот миг наш возлюбленный епископ испустил ужасный крик — он до сих пор эхом отдается в моем сердце, так же как эти слова эхом отдаются в ушах, — и, схватившись за грудь, бездыханным рухнул у края Источника. Чародей упал рядом с ним, словно пораженный молнией; тело его поразил паралич, губы его шевелились, но с них не сорвалось ни единого осмысленного слова.
И все мы знали, что остались одни. Олмин покинул нас.
Когда настанет срок исполнения этого пророчества? Что оно означает? Нам это неведомо, хотя лучшие наши умы изучали каждое его слово — да что там слово! Каждую букву!
Новый епископ хотел было попытаться снова прибегнуть к Видению, но это не представляется возможным, ибо чародей лежит при смерти, а других в мире не осталось.
А потому решено было записать это пророчество, дабы дать вам возможность узреть будущее, — хотя многие из нас не верят, что предреченное случится. Сей пергамент будет передан на хранение Дуук-тсарит. Лишь они, ведающие все, будут знать о нем — и будут посвящать в эту тайну епископа в день его помазания.
Пусть хранится это пророчество в тайне, дабы люди не восстали в страхе и не уничтожили королевский дом, ибо тогда в наших землях воцарится власть ужаса, подобного тому, что изгнал нас из нашего древнего дома.
Да пребудет с вами Олмин... и со всеми нами».
Нацарапанное внизу имя было неразборчиво — но оно и не имело особого значения.
Так значит, с тех самых пор все епископы королевства — а их должно было смениться немало — читали Пророчество. И все в ужасе задавались вопросом, исполнится ли оно при их жизни. И все молились, чтобы этого не случилось...
И втайне прикидывали, что будут делать, если оно все-таки сбудется.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
КАТАЛИСТ МЕРИЛОНА
Ребенок был Мертв.
С этим согласились все.
Все волшебники, маги и архимаги, парившие в воздухе, в мерцающем круге над мраморным полом, оттенок которого прошлой ночью спешно сменили с сияюще белого на приличествующий случаю траурный голубой, — все они были с этим согласны. Все колдуны в черных одеяниях, холодно и отстраненно зависшие на отведенных им местах и всем видом демонстрирующие неукоснительную готовность к исполнению долга, были с этим согласны. Все скромно стоящие на голубом полу тауматургисты, они же каталисты, облаченные в темные рясы, были с этим согласны.
Мелкий дождик, орошая слезами прозрачные, словно хрусталь, стены величественного кафедрального собора Мерилона, был согласен с этим. Сам воздух в соборе, окрашенный мягким, таинственным сиянием лунного света — волшебники вызвали его, дабы осветить сие прискорбное событие, — был согласен с этим. Даже растущие в парке вокруг собора золотистые и белые деревья, чьи изящные ветви блестели в бледном туманном свете, и те были с этим согласны — или, во всяком случае, так казалось Сарьону. В шепоте листьев ему мерещился тихий скорбный шепот: «Принц Мертв... Принц Мертв...»
Император был с этим согласен. (Сарьон саркастически подумал, что епископ Ванье, несомненно, всю прошлую ночь провел на коленях, моля Олмина, дабы тот даровал его языку змеиную вкрадчивость — лишь бы добиться этого согласия.) Император парил в нефе собора, рядом с резной колыбелью из розового дерева, установленной на мраморном возвышении, и не сводил взора с младенца, и руки у него были сложены на груди в знак отторжения. Суровое лицо его словно закаменело. Единственным видимым проявлением горя было постепенное изменение цвета одеяния: оттенок «Золотое солнце» сменился «Плачущим голубым», точно в цвет мраморного пола. Император сохранял царственное достоинство, которого от него ожидали даже в столь тяжкий момент, когда вместе с этим крохотным тельцем умерли все его надежды обрести наследника престола: епископ Ванье прибег к Предвидению и узрел, что у императрицы с ее хрупким здоровьем не будет больше детей.
Сам епископ Ванье стоял на мраморном помосте рядом с розовой колыбелью. Он, в отличие от императора, не парил над нею. Сарьон, который и сам стоял на полу, невольно подумал: а испытывает ли епископ зависть, снедающую его самого, — зависть к магам, которые даже в столь прискорбной обстановке не упускали возможность продемонстрировать свое превосходство над слабаками каталистами.
Только маги Тимхаллана обладали Жизненной силой в таком изобилии, что могли позволить себе странствовать по воздуху. А у каталистов Жизненной силы было столь мало, что им приходилось беречь каждую каплю. Поскольку они вынуждены были брести по миру и по жизни пешком, символом их ордена являлся башмак.
«Башмак. Символ нашего благочестивого самопожертвования, нашего смирения», — с горечью подумал Сарьон, но заставил себя отвести взгляд от магов и вернуться мыслями к церемонии. Он заметил, как епископ Ванье склонил увенчанную митрой голову, вознося молитву Олмину. А еще он заметил, что император внимательно следит за епископом, ожидая каких-то подсказок или указаний. Получив едва заметный знак, император тоже склонил голову, как и все придворные.
Сарьон, рассеянно бормоча молитвы, снова взглянул краем глаза на парящих в вышине магов. Но на этот раз взгляд его был задумчив. Да, смиренный символ, башмак...
Епископ Ванье порывисто вскинул голову. Император — тоже. Сарьон заметил облегчение, явственно отразившееся на лице епископа. Согласие императора считать принца Мертвым сильно облегчило жизнь епископу. Блуждающий взгляд Сарьона остановился на императрице. Вот где был корень всех трудностей. Это знали и епископ, и каталисты, и все придворные. Прошлой ночью на поспешно созванной встрече всех каталистов предупредили, что осложнения возможны, и объяснили, как на них следует реагировать. Сарьон увидел, как напрягся Ванье. Казалось, будто он просто перешел к следующей части процедуры, предписанной законом.
— ...сие Безжизненное тело надлежит отнести к Источнику и устроить бдение...
Но на самом деле Ванье не спускал глаз с императрицы, и Сарьон заметил, что епископ слегка хмурится. Одеяние императрицы, которому полагалось бы сейчас иметь самый насыщенный, самый прекрасный оттенок «Плачущего голубого», напоминало скорее тусклый «Серый пепел». Но Ванье сдержался и не стал тактично напоминать владычице о необходимости сменить оттенок — хотя, несомненно, в любое другое время он именно так бы и поступил. Он — как и все присутствующие — был рад уже и тому, что женщина, судя по всему, сумела взять себя в руки. Императрица была могущественной волшебницей, принадлежащей к ордену Альбанара, и когда она впервые услышала, что ее ребенок Мертв, горе и негодование охватили ее настолько, что все каталисты перекрыли ведущие к ней каналы, боясь, как бы императрица с помощью взятой у них Жизненной силы не превратила дворец в руины.
Но император поговорил со своей горячо любимой женой, и теперь даже она, казалось, согласилась с общим мнением. Да, ее малыш Мертв.
На самом деле единственным, кто с этим не соглашался, был сам младенец. Он яростно вопил. Но крики его, поднимаясь к огромному хрустальному своду, пропадали впустую.
Епископ Ванье теперь смотрел на императрицу, не скрываясь. Он перешел к следующей части церемонии несколько более поспешно, чем подобало. Сарьон знал, чем это вызвано. Епископ боялся, что императрица подхватит младенца на руки — а его тело уже было омыто и очищено. Теперь к нему дозволено было прикасаться лишь самому епископу.
Но у императрицы, изнуренной тяжелыми родами и недавней вспышкой эмоций, явно не осталось сил противиться приказам епископа. Ей не хватало сил даже на то, чтобы парить над колыбелью, и несчастная женщина стояла рядом с ней, роняя на голубой мрамор хрустальные слезы. Эти сверкающие слезы были знаком ее согласия.
Когда эти слезы начали с мелодичным звоном падать на пол, по лицу епископа пробежала дрожь. Сарьону даже показалось, будто Ванье вот-вот с облегчением улыбнется, но епископ вовремя совладал с собою и придал лицу подобающее печальное выражение.
Когда епископ подошел к концу ритуала, император кивнул со скорбным достоинством и принялся повторять древние, предписанные обычаем слова, чье значение давно уже было позабыто, — и голос его почти не дрожал.
— Принц Мертв. Dies irae, dies illa. Solvet saeclum in favilla. Teste David cum Sibylla [2].
Затем Ванье — чем ближе был конец церемонии, тем спокойнее становился епископ — оглядел придворных, проверяя, все ли находятся на надлежащих местах и у всех ли оттенок одеяния соответствует их статусу.
Его взгляд скользнул по кардиналу, по двум священникам и, дойдя до трех дьяконов, остановился. Епископ Ванье нахмурился.
Сарьон задрожал. Епископ смотрел прямо на него. Что он натворил? Каталист понятия не имел, где же он оплошал. Он лихорадочно принялся озираться в надежде, что окружающие дадут ему хоть какую-то подсказку.
— Цвет слишком зеленый, — почти не шевеля губами, пробормотал дьякон Далчейз. Сарьон быстро взглянул на свою рясу. Далчейз оказался прав. Вместо «Плачущих небес» на Сарьоне сейчас была «Бурная вода».
Молодой дьякон покраснел так, как будто кровь его стремилась проступить сквозь кожу и закапать на пол, вторя слезам императрицы; он поспешно изменил цвет рясы, дабы не выделяться среди своих собратьев, стоящих в Прославленном Круге Придворных. Поскольку для изменения цвета одеяния требовалось совершенно ничтожное количество Жизненной силы, это было доступно даже каталистам — и Сарьон искренне этому радовался. Он умер бы от неловкости, если бы сейчас еще и пришлось обращаться за помощью к какому-нибудь магу. Он и без того пребывал в таком смятении, что едва сумел пустить в ход простенькое заклинание. Его ряса вместо «Бурной воды» приобрела оттенок «Водной глади», застыла на мучительно долгое мгновение — и наконец молодой дьякон судорожным усилием получил нужный цвет «Плачущих небес».
Ванье неотрывно смотрел на него до тех самых пор, пока результат его не удовлетворил. Точнее, теперь на злосчастного дьякона смотрели все, включая самого императора. «Это почти то же самое, что родиться вообще без магического дара!» — в отчаянии подумал Сарьон. Ему хотелось провалиться на месте. Но ему оставалось лишь стоять, изнемогая под убийственным взглядом епископа, до тех самых пор, пока Ванье, все еще хмурясь, не продолжил осмотр выстроившейся полукругом придворной знати.
Удовлетворенный увиденным, Ванье повернулся к императору и начал завершающую часть церемонии отпевания Мертвого принца. Сарьон, сгорая от стыда, почти не прислушивался к звучащим словам. Он знал, что теперь его ждет взыскание. И что он сможет сказать в свое оправдание? Что его терзал плач ребенка?
Ну, это, по крайней мере, соответствовало действительности. Ребенок, десяти дней от роду, лежал в своей колыбели и громко вопил — это был крепкий, хорошо сложенный малыш, — требуя любви, ласки и заботы, которыми он был окружен прежде и в которых теперь ему было отказано. Сарьон мог бы сказать об этом, пытаясь оправдаться, но он по опыту знал, что в ответ на лице епископа появится лишь выражение безграничного терпения и отстраненности.
Сарьон просто-таки услышал, как епископ говорит ему: «Мы не можем слышать крики Мертвого — до нас доносится лишь их эхо». Собственно, именно это он уже и сказал вчера вечером.
Быть может, так и есть. Но Сарьон твердо знал, что это эхо еще долго будет тревожить его сны.
Он мог бы сказать епископу и об этом, и слова его были бы правдивы — по крайней мере отчасти, — или даже мог бы сказать ему всю правду. «Я был не в себе, поскольку смерть этого ребенка разрушила мою жизнь».
Сарьону отчего-то казалось, что Ванье скорее сочувственно отнесся бы ко второму объяснению его конфуза с рясой, чем к первому, — хотя дьякон затруднился бы сказать, с какой стороны это характеризует епископа.
Ощутив тычок под ребра — Далчейз постарался, — Сарьон быстро опустил голову, цедя сквозь стиснутые зубы предписанные ритуалом слова. Он изо всех сил пытался взять себя в руки, но отчего-то не получалось. Крики ребенка разрывали ему сердце. Сарьону отчаянно хотелось убежать из собора, и он всей душой желал, чтобы церемония поскорее завершилась.
Наконец голос епископа смолк. Сарьон поднял голову и увидел, что епископ вопросительно смотрит на императора, ожидая от него позволения начать Смертное бдение. Император чуть помедлил, затем коротко кивнул, повернулся спиной к ребенку и застыл, склонив голову, в ритуальной позе, символизирующей скорбь. Сарьон испустил столь громкий вздох облегчения, что шокированный Далчейз снова ткнул его локтем под ребра.
Но Сарьон едва заметил тычок. Главное, что церемония почти закончилась.
Епископ шагнул вперед, протягивая руки к колыбели. Услышав шуршание его риз, императрица подняла голову — впервые за все то время, как придворные собрались в соборе. Она полубессознательно огляделась и увидела епископа, приближающегося к колыбели. Взгляд императрицы метнулся к супругу — и уперся в спину императора.
— Нет! — с душераздирающим стоном воскликнула императрица и припала к колыбели. Зрелище было жалкое. Даже сейчас, в порыве горя, она не смела восстать против каталистов и прикоснуться к младенцу.
— Нет! Нет! — всхлипывая, повторяла императрица.
Епископ Ванье взглянул на императора и многозначительно кашлянул. Император, краем глаза наблюдавший за епископом, не соизволил обернуться. Вместо этого он лишь медленно кивнул. Ванье решительно шагнул вперед. Затем, осмелев, он открыл канал для императрицы, пытаясь использовать поток Жизни, дабы утихомирить ее неразумную скорбь. Сарьону это казалось глупостью. Давать дополнительные силы и без того могущественной волшебнице? Но, вероятно, Ванье знал, что делает. В конце концов, он знаком с императрицей тридцать лет, еще с тех пор, когда она была ребенком.
— Дорогая Эвенья, — произнес епископ, отбросив официальный титул. — Время бдения может оказаться долгим и тягостным. Вы же нуждаетесь в отдыхе после перенесенных испытаний. Подумайте о вашем любящем супруге, чье горе не уступает вашему, но которому приходится переживать еще и за вас. Позвольте, я возьму ребенка и начну Смертное бдение от имени всего Тимхаллана...
Подняв заплаканное лицо, императрица посмотрела на епископа, и ее карие глаза вдруг заблестели черным, как и ее волосы. Внезапно она припала к каналу силы, вытягивая Жизнь из каталиста. Соединяющий их канал магии, обычно невидимый глазу, вспыхнул ослепительно белым светом — и в тот же миг императрица легким движением руки отшвырнула епископа, да так, что его подбросило на пять футов. Никто из придворных не посмел и шелохнуться. Все в ужасе смотрели на чудовищный поток силы. Ванье грохнулся на мраморный пол. Вытягивая Жизнь, текущую через канал епископа, ослабевшая императрица взяла у него силу, которой ей сейчас недоставало. Взмыв в воздух, волшебница повисла над колыбелью своего ребенка. Прозвучали слова заклинания. Раскинув руки, императрица создала огненный шар, оградив себя и младенца пылающими стенами.
— Нет! Убирайтесь! — завизжала она, и голос ее обжигал, словно пламя. — Убирайтесь прочь, ублюдки! Я вам не верю, ни единому вашему слову не верю! Прочь отсюда! Вы лжете! Мой ребенок прошел Испытания! Он не Мертвый! Вы просто боитесь его! Боитесь, что он захватит вашу драгоценную силу!
По Прославленному Кругу пробежал шепоток; придворные не знали, куда деть глаза. Смотреть на епископа было неудобно, ибо вид у него был совершенно неподобающий: митра валялась на полу, тонзура блестела в лунном свете, а сам Ванье запутался в церемониальных ризах и никак не мог подняться на ноги. Некоторые попытались смотреть на императрицу, но глядеть на нее было просто больно — и еще больнее было слышать ее святотатственные слова.
Сарьон нашел выход из ситуации: он уткнулся взглядом в собственные башмаки. Ему отчаянно хотелось очутиться за сотню миль отсюда, лишь бы не видеть этой жалкой сцены. Большинство придворных явно разделяли чувства молодого каталиста. Теперь, когда они занервничали, оттенки «Плачущего голубого», тщательно подобранные в соответствии с рангом и статусом каждого, замельтешили, и казалось, будто по спокойному, безмятежному озеру вдруг побежала рябь.
В конце концов епископу, с помощью кардинала, удалось встать. Увидев его побагровевшее лицо, придворные попятились, а многие маги даже спустились пониже, поближе к полу. Соизволивший наконец обернуться император заметно побледнел, увидев, насколько разгневан епископ. Когда кардинал вновь водрузил митру ему на голову, Ванье поправил ризы — он настолько хорошо владел собой, что оттенок его одеяний ни на миг не изменился, — и, собрав оставшиеся силы, внезапно перекрыл канал, связывавший его с императрицей.
С этим согласились все.
Все волшебники, маги и архимаги, парившие в воздухе, в мерцающем круге над мраморным полом, оттенок которого прошлой ночью спешно сменили с сияюще белого на приличествующий случаю траурный голубой, — все они были с этим согласны. Все колдуны в черных одеяниях, холодно и отстраненно зависшие на отведенных им местах и всем видом демонстрирующие неукоснительную готовность к исполнению долга, были с этим согласны. Все скромно стоящие на голубом полу тауматургисты, они же каталисты, облаченные в темные рясы, были с этим согласны.
Мелкий дождик, орошая слезами прозрачные, словно хрусталь, стены величественного кафедрального собора Мерилона, был согласен с этим. Сам воздух в соборе, окрашенный мягким, таинственным сиянием лунного света — волшебники вызвали его, дабы осветить сие прискорбное событие, — был согласен с этим. Даже растущие в парке вокруг собора золотистые и белые деревья, чьи изящные ветви блестели в бледном туманном свете, и те были с этим согласны — или, во всяком случае, так казалось Сарьону. В шепоте листьев ему мерещился тихий скорбный шепот: «Принц Мертв... Принц Мертв...»
Император был с этим согласен. (Сарьон саркастически подумал, что епископ Ванье, несомненно, всю прошлую ночь провел на коленях, моля Олмина, дабы тот даровал его языку змеиную вкрадчивость — лишь бы добиться этого согласия.) Император парил в нефе собора, рядом с резной колыбелью из розового дерева, установленной на мраморном возвышении, и не сводил взора с младенца, и руки у него были сложены на груди в знак отторжения. Суровое лицо его словно закаменело. Единственным видимым проявлением горя было постепенное изменение цвета одеяния: оттенок «Золотое солнце» сменился «Плачущим голубым», точно в цвет мраморного пола. Император сохранял царственное достоинство, которого от него ожидали даже в столь тяжкий момент, когда вместе с этим крохотным тельцем умерли все его надежды обрести наследника престола: епископ Ванье прибег к Предвидению и узрел, что у императрицы с ее хрупким здоровьем не будет больше детей.
Сам епископ Ванье стоял на мраморном помосте рядом с розовой колыбелью. Он, в отличие от императора, не парил над нею. Сарьон, который и сам стоял на полу, невольно подумал: а испытывает ли епископ зависть, снедающую его самого, — зависть к магам, которые даже в столь прискорбной обстановке не упускали возможность продемонстрировать свое превосходство над слабаками каталистами.
Только маги Тимхаллана обладали Жизненной силой в таком изобилии, что могли позволить себе странствовать по воздуху. А у каталистов Жизненной силы было столь мало, что им приходилось беречь каждую каплю. Поскольку они вынуждены были брести по миру и по жизни пешком, символом их ордена являлся башмак.
«Башмак. Символ нашего благочестивого самопожертвования, нашего смирения», — с горечью подумал Сарьон, но заставил себя отвести взгляд от магов и вернуться мыслями к церемонии. Он заметил, как епископ Ванье склонил увенчанную митрой голову, вознося молитву Олмину. А еще он заметил, что император внимательно следит за епископом, ожидая каких-то подсказок или указаний. Получив едва заметный знак, император тоже склонил голову, как и все придворные.
Сарьон, рассеянно бормоча молитвы, снова взглянул краем глаза на парящих в вышине магов. Но на этот раз взгляд его был задумчив. Да, смиренный символ, башмак...
Епископ Ванье порывисто вскинул голову. Император — тоже. Сарьон заметил облегчение, явственно отразившееся на лице епископа. Согласие императора считать принца Мертвым сильно облегчило жизнь епископу. Блуждающий взгляд Сарьона остановился на императрице. Вот где был корень всех трудностей. Это знали и епископ, и каталисты, и все придворные. Прошлой ночью на поспешно созванной встрече всех каталистов предупредили, что осложнения возможны, и объяснили, как на них следует реагировать. Сарьон увидел, как напрягся Ванье. Казалось, будто он просто перешел к следующей части процедуры, предписанной законом.
— ...сие Безжизненное тело надлежит отнести к Источнику и устроить бдение...
Но на самом деле Ванье не спускал глаз с императрицы, и Сарьон заметил, что епископ слегка хмурится. Одеяние императрицы, которому полагалось бы сейчас иметь самый насыщенный, самый прекрасный оттенок «Плачущего голубого», напоминало скорее тусклый «Серый пепел». Но Ванье сдержался и не стал тактично напоминать владычице о необходимости сменить оттенок — хотя, несомненно, в любое другое время он именно так бы и поступил. Он — как и все присутствующие — был рад уже и тому, что женщина, судя по всему, сумела взять себя в руки. Императрица была могущественной волшебницей, принадлежащей к ордену Альбанара, и когда она впервые услышала, что ее ребенок Мертв, горе и негодование охватили ее настолько, что все каталисты перекрыли ведущие к ней каналы, боясь, как бы императрица с помощью взятой у них Жизненной силы не превратила дворец в руины.
Но император поговорил со своей горячо любимой женой, и теперь даже она, казалось, согласилась с общим мнением. Да, ее малыш Мертв.
На самом деле единственным, кто с этим не соглашался, был сам младенец. Он яростно вопил. Но крики его, поднимаясь к огромному хрустальному своду, пропадали впустую.
Епископ Ванье теперь смотрел на императрицу, не скрываясь. Он перешел к следующей части церемонии несколько более поспешно, чем подобало. Сарьон знал, чем это вызвано. Епископ боялся, что императрица подхватит младенца на руки — а его тело уже было омыто и очищено. Теперь к нему дозволено было прикасаться лишь самому епископу.
Но у императрицы, изнуренной тяжелыми родами и недавней вспышкой эмоций, явно не осталось сил противиться приказам епископа. Ей не хватало сил даже на то, чтобы парить над колыбелью, и несчастная женщина стояла рядом с ней, роняя на голубой мрамор хрустальные слезы. Эти сверкающие слезы были знаком ее согласия.
Когда эти слезы начали с мелодичным звоном падать на пол, по лицу епископа пробежала дрожь. Сарьону даже показалось, будто Ванье вот-вот с облегчением улыбнется, но епископ вовремя совладал с собою и придал лицу подобающее печальное выражение.
Когда епископ подошел к концу ритуала, император кивнул со скорбным достоинством и принялся повторять древние, предписанные обычаем слова, чье значение давно уже было позабыто, — и голос его почти не дрожал.
— Принц Мертв. Dies irae, dies illa. Solvet saeclum in favilla. Teste David cum Sibylla [2].
Затем Ванье — чем ближе был конец церемонии, тем спокойнее становился епископ — оглядел придворных, проверяя, все ли находятся на надлежащих местах и у всех ли оттенок одеяния соответствует их статусу.
Его взгляд скользнул по кардиналу, по двум священникам и, дойдя до трех дьяконов, остановился. Епископ Ванье нахмурился.
Сарьон задрожал. Епископ смотрел прямо на него. Что он натворил? Каталист понятия не имел, где же он оплошал. Он лихорадочно принялся озираться в надежде, что окружающие дадут ему хоть какую-то подсказку.
— Цвет слишком зеленый, — почти не шевеля губами, пробормотал дьякон Далчейз. Сарьон быстро взглянул на свою рясу. Далчейз оказался прав. Вместо «Плачущих небес» на Сарьоне сейчас была «Бурная вода».
Молодой дьякон покраснел так, как будто кровь его стремилась проступить сквозь кожу и закапать на пол, вторя слезам императрицы; он поспешно изменил цвет рясы, дабы не выделяться среди своих собратьев, стоящих в Прославленном Круге Придворных. Поскольку для изменения цвета одеяния требовалось совершенно ничтожное количество Жизненной силы, это было доступно даже каталистам — и Сарьон искренне этому радовался. Он умер бы от неловкости, если бы сейчас еще и пришлось обращаться за помощью к какому-нибудь магу. Он и без того пребывал в таком смятении, что едва сумел пустить в ход простенькое заклинание. Его ряса вместо «Бурной воды» приобрела оттенок «Водной глади», застыла на мучительно долгое мгновение — и наконец молодой дьякон судорожным усилием получил нужный цвет «Плачущих небес».
Ванье неотрывно смотрел на него до тех самых пор, пока результат его не удовлетворил. Точнее, теперь на злосчастного дьякона смотрели все, включая самого императора. «Это почти то же самое, что родиться вообще без магического дара!» — в отчаянии подумал Сарьон. Ему хотелось провалиться на месте. Но ему оставалось лишь стоять, изнемогая под убийственным взглядом епископа, до тех самых пор, пока Ванье, все еще хмурясь, не продолжил осмотр выстроившейся полукругом придворной знати.
Удовлетворенный увиденным, Ванье повернулся к императору и начал завершающую часть церемонии отпевания Мертвого принца. Сарьон, сгорая от стыда, почти не прислушивался к звучащим словам. Он знал, что теперь его ждет взыскание. И что он сможет сказать в свое оправдание? Что его терзал плач ребенка?
Ну, это, по крайней мере, соответствовало действительности. Ребенок, десяти дней от роду, лежал в своей колыбели и громко вопил — это был крепкий, хорошо сложенный малыш, — требуя любви, ласки и заботы, которыми он был окружен прежде и в которых теперь ему было отказано. Сарьон мог бы сказать об этом, пытаясь оправдаться, но он по опыту знал, что в ответ на лице епископа появится лишь выражение безграничного терпения и отстраненности.
Сарьон просто-таки услышал, как епископ говорит ему: «Мы не можем слышать крики Мертвого — до нас доносится лишь их эхо». Собственно, именно это он уже и сказал вчера вечером.
Быть может, так и есть. Но Сарьон твердо знал, что это эхо еще долго будет тревожить его сны.
Он мог бы сказать епископу и об этом, и слова его были бы правдивы — по крайней мере отчасти, — или даже мог бы сказать ему всю правду. «Я был не в себе, поскольку смерть этого ребенка разрушила мою жизнь».
Сарьону отчего-то казалось, что Ванье скорее сочувственно отнесся бы ко второму объяснению его конфуза с рясой, чем к первому, — хотя дьякон затруднился бы сказать, с какой стороны это характеризует епископа.
Ощутив тычок под ребра — Далчейз постарался, — Сарьон быстро опустил голову, цедя сквозь стиснутые зубы предписанные ритуалом слова. Он изо всех сил пытался взять себя в руки, но отчего-то не получалось. Крики ребенка разрывали ему сердце. Сарьону отчаянно хотелось убежать из собора, и он всей душой желал, чтобы церемония поскорее завершилась.
Наконец голос епископа смолк. Сарьон поднял голову и увидел, что епископ вопросительно смотрит на императора, ожидая от него позволения начать Смертное бдение. Император чуть помедлил, затем коротко кивнул, повернулся спиной к ребенку и застыл, склонив голову, в ритуальной позе, символизирующей скорбь. Сарьон испустил столь громкий вздох облегчения, что шокированный Далчейз снова ткнул его локтем под ребра.
Но Сарьон едва заметил тычок. Главное, что церемония почти закончилась.
Епископ шагнул вперед, протягивая руки к колыбели. Услышав шуршание его риз, императрица подняла голову — впервые за все то время, как придворные собрались в соборе. Она полубессознательно огляделась и увидела епископа, приближающегося к колыбели. Взгляд императрицы метнулся к супругу — и уперся в спину императора.
— Нет! — с душераздирающим стоном воскликнула императрица и припала к колыбели. Зрелище было жалкое. Даже сейчас, в порыве горя, она не смела восстать против каталистов и прикоснуться к младенцу.
— Нет! Нет! — всхлипывая, повторяла императрица.
Епископ Ванье взглянул на императора и многозначительно кашлянул. Император, краем глаза наблюдавший за епископом, не соизволил обернуться. Вместо этого он лишь медленно кивнул. Ванье решительно шагнул вперед. Затем, осмелев, он открыл канал для императрицы, пытаясь использовать поток Жизни, дабы утихомирить ее неразумную скорбь. Сарьону это казалось глупостью. Давать дополнительные силы и без того могущественной волшебнице? Но, вероятно, Ванье знал, что делает. В конце концов, он знаком с императрицей тридцать лет, еще с тех пор, когда она была ребенком.
— Дорогая Эвенья, — произнес епископ, отбросив официальный титул. — Время бдения может оказаться долгим и тягостным. Вы же нуждаетесь в отдыхе после перенесенных испытаний. Подумайте о вашем любящем супруге, чье горе не уступает вашему, но которому приходится переживать еще и за вас. Позвольте, я возьму ребенка и начну Смертное бдение от имени всего Тимхаллана...
Подняв заплаканное лицо, императрица посмотрела на епископа, и ее карие глаза вдруг заблестели черным, как и ее волосы. Внезапно она припала к каналу силы, вытягивая Жизнь из каталиста. Соединяющий их канал магии, обычно невидимый глазу, вспыхнул ослепительно белым светом — и в тот же миг императрица легким движением руки отшвырнула епископа, да так, что его подбросило на пять футов. Никто из придворных не посмел и шелохнуться. Все в ужасе смотрели на чудовищный поток силы. Ванье грохнулся на мраморный пол. Вытягивая Жизнь, текущую через канал епископа, ослабевшая императрица взяла у него силу, которой ей сейчас недоставало. Взмыв в воздух, волшебница повисла над колыбелью своего ребенка. Прозвучали слова заклинания. Раскинув руки, императрица создала огненный шар, оградив себя и младенца пылающими стенами.
— Нет! Убирайтесь! — завизжала она, и голос ее обжигал, словно пламя. — Убирайтесь прочь, ублюдки! Я вам не верю, ни единому вашему слову не верю! Прочь отсюда! Вы лжете! Мой ребенок прошел Испытания! Он не Мертвый! Вы просто боитесь его! Боитесь, что он захватит вашу драгоценную силу!
По Прославленному Кругу пробежал шепоток; придворные не знали, куда деть глаза. Смотреть на епископа было неудобно, ибо вид у него был совершенно неподобающий: митра валялась на полу, тонзура блестела в лунном свете, а сам Ванье запутался в церемониальных ризах и никак не мог подняться на ноги. Некоторые попытались смотреть на императрицу, но глядеть на нее было просто больно — и еще больнее было слышать ее святотатственные слова.
Сарьон нашел выход из ситуации: он уткнулся взглядом в собственные башмаки. Ему отчаянно хотелось очутиться за сотню миль отсюда, лишь бы не видеть этой жалкой сцены. Большинство придворных явно разделяли чувства молодого каталиста. Теперь, когда они занервничали, оттенки «Плачущего голубого», тщательно подобранные в соответствии с рангом и статусом каждого, замельтешили, и казалось, будто по спокойному, безмятежному озеру вдруг побежала рябь.
В конце концов епископу, с помощью кардинала, удалось встать. Увидев его побагровевшее лицо, придворные попятились, а многие маги даже спустились пониже, поближе к полу. Соизволивший наконец обернуться император заметно побледнел, увидев, насколько разгневан епископ. Когда кардинал вновь водрузил митру ему на голову, Ванье поправил ризы — он настолько хорошо владел собой, что оттенок его одеяний ни на миг не изменился, — и, собрав оставшиеся силы, внезапно перекрыл канал, связывавший его с императрицей.