Уилок долго думал над этим и наконец решил: «А кто знает, что естественно? Факт остается фактом. Приходится быть одиноким. Приходится соблюдать свою выгоду, иначе пропадешь».
   Потом он вдруг подумал, что публика Дорис отличалась от публики, перед которой выступал он. Публика Дорис не была ей враждебна. Это ей только так казалось. А публика, перед которой он выступал когда-то, была против него. Она упорно не замечала его и не интересовалась, голодает он или нет.
   Тут Уилок перестал рассуждать. Его мысли превратились в смутные тревожные ощущения. Ибо на самом деле публика совершенно так же не замечала Дорис и не интересовалась, голодает она или нет. Дорис выворачивала себе суставы, стараясь расшевелить публику. А он вывихнул свою жизнь, стараясь расшевелить свою публику.
   А теперь, когда публика обратила на него внимание, когда она заинтересовалась его телефоном, что она увидела? Что она увидела, когда, наконец, удостоила его взглядом?
   Ощущение это оставалось бесформенным и туманным. Генри не придал ему очертаний, не выразил его в словах и не вложил в него смысл. Он только старался освободиться от него. Он наклонился над стойкой, окинул посетителей ясным взглядом, прислушиваясь к трескучему веселому говору, и улыбнулся той же немой, горестной улыбкой, что и Дорис. В эту минуту он решил познакомиться с ней.
   Осушив свой стакан, Уилок завернул за угол к артистическому подъезду театра, дал швейцару доллар вместе со своей карточкой и стал ожидать в грязном железобетонном вестибюле, окрашенном, как броненосец, в серый цвет.
   Тут было то же, что и в баре. Тот же трескучий шум и гам. Артисты были все народ молодой или молодящийся, выглядели так, словно только что побывали под душем, и их быстрые шаги вверх и вниз по лестнице звучали громко и весело. Генри стоял возле табельных часов, звонок трещал беспрестанно. Дверь на сцену то и дело открывалась и захлопывалась, каблучки стучали по бетонированному полу, как оживленные голоса, и в воздухе звенели обрывки приветствий, новостей, обещаний. Генри стоял неподвижно среди всего этого шума и улыбался. Он походил на человека, который, зайдя по колено в реку, смотрит, как бурлит вокруг него вода.
   Услышав твердые неторопливые шаги на лестнице, он понял, что это Дорис. Он ожидал, что именно так она выйдет к нему. Она, конечно, захочет разыграть королеву перед своим поклонником. Он взглянул вверх по лестнице. С того места, где он стоял, он мог видеть только ее ноги. За ними показались еще чьи-то женские ноги, которые нетерпеливо топтались на месте, досадуя на царственную медлительность Дорис, потом обогнали ее и стали торопливо спускаться. Туфли, ноги, колени, бедра, исчезающие в волнах подбитого розовым мрака. Ног было много, три или четыре пары, и когда он увидел лица их владелиц, то заметил, что они его разглядывают с любопытством. Они пробежали мимо него, потом остановились возле часов и долго возились со своими табелями, следя за ним уголком глаз. Он, улыбаясь, обернулся к ним, а они окинули его холодным взглядом.
   — Ну, иди уж! — громко крикнула одна из девушек. — Что это с тобой сегодня? — Ничего другого она не сказала, но в последовавшем затем молчании ясно проступали насмешливые слова: «Мужчины, что ли, сроду не видела?» Девушка направилась к двери, остальные, едва сдерживая смех, гурьбой последовали за ней.
   Дорис не удостоила их даже взгляда. Она чинно сошла вниз и чинно, с бесстрастным лицом, остановилась. Выглядела она моложе, чем на сцене. Ей можно было дать лет восемнадцать, не больше. Лицо ее сохранило детскую округлость и не приобрело еще определенного характера. Ничего характерного, все как бы случайное, наложенное сверху, словно грим. Волосы у нее были рыжевато-золотистые. Глаза удивительные. Это были глаза взрослой женщины, большие, темно-серые, разрезом своим напоминавшие продолговатый виноград. Да и все лицо было миловидно. Лоб немного низковат, но белый и гладкий. Нос тонкий и прямой. Рот маленький. Губы так сильно накрашены, что казалось, они протянуты для поцелуя. Одета она была в темное суконное пальто с меховым воротником. Видимо, дешевенькое.
   — Мистер Уилок?
   Генри, улыбаясь, подошел к ней. Она поджидала его, высоко подняв голову, выпрямившись, но выражение лица было неуверенное, чуть ли не испуганное.
   — Я получила ваши цветы на прошлой неделе, — заговорила она. — Такие чудные.
   Ее голос разочаровывал — высокий, жидкий, почти бесплотный, слегка жеманный, — но Генри едва ли заметил свое разочарование. Он не ожидал, что она так молода и красива.
   «Свеженькое яичко, — подумал Уилок, — не насиженное». Он, не торопясь, просмаковал эту мысль. Ему нужно было заставить себя желать ее, чтобы не думать о том, почему его тянуло к ней.
   — Вы не знаете, как это важно для нас, артистов, когда наши труды находят отклик и оценку, — продолжала она. — Да и записка ваша показалась мне очень милой. — Она, видимо, оправилась от волнения. Губы ее улыбались.
   Улыбка была так явно благосклонна и так явно преследовала цель выразить дружелюбие и вместе с тем удержать его в должных границах, что Генри без труда ее разгадал. Он весело рассмеялся. Он ведь отождествлял себя с ней и, побеждая ее, как бы чувствовал, что побеждает себя. Теперь он убедился, что умом это милое дитя не блещет, и победа достанется легко. Эту мысль он тоже старательно просмаковал.
   — Я ваш горячий почитатель, — сказал он, — и уверен, что мы могли бы с вами прекрасно станцеваться. — Он снова рассмеялся торжествующим наглым смехом, заглянув ей под шляпку, и стал обстоятельно оглядывать ее всю с головы до ног, то и дело вскидывая глаза к ее лицу. Со стороны могло показаться, что он раздевает девушку взглядом, а на самом деле ему просто хотелось постоянно видеть перед собой ее необыкновенные глаза. В фигуре ее, так же как и в лице, было что-то очень юное, неоформившееся. Но в глазах была вечность истинной красоты.
   — Пойдемте куда-нибудь посидеть и выпить, — предложил он.
   Дорис насторожилась, на мгновение ей почудился в его словах какой-то скабрезный намек. Но она тут же решила, что это всего лишь шутка, и рассмеялась.
   Дорис сговорилась с двумя товарками пообедать в соседнем кафетерии, но, если она не придет, они, конечно, поймут и не обидятся. Уилок ей понравился. Он, видимо, одевался у дорогого портного, как и преуспевающие актеры, но только у него это не так бросалось в глаза. А когда мужчина старается затушевать дороговизну одежды скромностью покроя, то это, казалось Дорис, уже настоящая роскошь. Значит, ему нет необходимости щеголять своим костюмом, как вывеской. Кроме того, Уилок был молод и недурен собой. Вероятно, он один из тех богатых молодых людей, размышляла она, которые дарят девушкам меховые манто и автомобили и снимают для них квартиры с горничной. Как это увлекательно. Дорис попала на Бродвей недавно. Ей еще не представился случай встретить хотя бы одного из тех молодых повес, которые получают капиталы по наследству.
   — Я никогда не пью между спектаклями, — сказала она. — А потом, — она улыбнулась, кокетливо помахала ручкой и повела плечом, — я ведь с вами даже не знакома.
   — Это мы сейчас устроим, — и Генри, повернувшись к швейцару, крикнул: — Можно вас на минутку!
   Швейцар был пожилой, узкогрудый человек с шаровидным брюшком. Когда-то он был рабочим сцены и всегда мечтал стать актером. Он сердито посмотрел на Генри, но тот, вынув из кармана пятидолларовую бумажку, подошел к нему и пожал ему руку. Если бы Дорис не следила очень внимательно, она бы не заметила, как пятидолларовая бумажка перешла к швейцару.
   — Моя фамилия Уилок, — сказал Генри, — но мисс Дювеналь, видимо, забыла ее. Не откажите в любезности ей напомнить.
   — Какая глупость! — воскликнула Дорис.
   Прежде чем сунуть бумажку в карман, швейцар посмотрел на уголок банкноты и сразу подобрел. Он выступил вперед, приложил руку к животу и поклонился:
   — Мисс Дювеналь, мистер Уилок. — Тут он отнял руку от живота и описал ею в воздухе фигуру наподобие восьмерки. Затем, описав новую восьмерку, он опять приложил руку к животу и снова поклонился. — Мистер Уилок, мисс Дювеналь, — закончил он.
   — Браво! — воскликнула Дорис и манерно захлопала в ладоши.
   — Как вы поживаете? — обратился к ней Генри. — Каким чудом мы с вами здесь встретились?
   Дорис фыркнула. Теперь она была похожа на школьницу. От ее величественной позы не осталось и следа. Голова наклонилась, лицо стало оживленным.
   — Как это все глупо, — сказала она.
   Они сели в такси и поехали в ресторан, где Уилок часто бывал. Дожидаясь на углу, пока сменится красный свет светофора, Уилок заметил витрину цветочного магазина и вспомнил о посланном ей на прошлой неделе букете и об оскорбительной записке.
   — Вам нужен букет, — неожиданно сказал он и соскочил на мостовую.
   Дверцу машины он оставил открытой и исчез в магазине. Холодный ветер гулял по полу такси. Дорис подобрала ноги. Она то и дело тревожно поглядывала в окно, беспокоясь, нет ли в магазине второго выхода и не удерет ли он, предоставив ей самой расплачиваться за такси. Может быть, все это шутка, на которую его подбила одна из герлс. Они ведь постоянно друг друга разыгрывали.
   Но Генри почти тотчас вернулся с целой охапкой цветов. Розы, африканские маргаритки, гардении, три белые орхидеи — все это он бросил ей на колени. В другой руке у него были булавки.
   — Да вы с ума сошли, — сказала она.
   Он примостился на краю сиденья и с жаром стал объяснять, что не знал, какие цветы она захочет приколоть к пальто. Такси покатило дальше, а Дорис стала перебирать цветы. Мое пальто, думала она, вероятно, стоит меньше, чем эти орхидеи.
   — Таких я еще никогда не видела, — и она указала на африканские маргаритки. — Что это такое?
   — Не знаю, цветы. Но они достаточно красивы, чтобы назвать их Дорис Дювеналь.
   Она не улыбнулась и все глядела на цветы.
   — Глупо, — рассеянно пробормотала она.
   И гардении, думала она, и розы на длинных стеблях. Тут цветов не меньше чем на двадцать пять долларов. В конце концов Дорис остановилась на орхидеях. Перед ними она не могла устоять. Таких цветов у нее никогда еще не было.
   Генри был разочарован. Ему казалось, что ей следовало бы выбрать розы. Они бы лучше подошли к ее внешности школьницы. И вдруг он понял, почему она остановилась на орхидеях. Он обрадовался, что видит ее насквозь и поэтому может понять ее волнение и сочувствовать ему. Он схватил ее руку и крепко сжал:
   — У вас превосходный вкус.
   Она высвободила руку, погрозила ему пальцем и сказала:
   — Ну-ну, мистер Уилок! — И заметила, что ему это не понравилось. Она не без гордости опустила глаза на приколотые к груди орхидеи. — Хоть и нехорошо себя хвалить, — сказала она, — но вкус у меня всегда был неплохой. Еще у нас дома мама разрешила мне обставить мою комнату, как я хотела, а потом все подруги стали просить, чтобы я им помогла.
   Прежде чем она успела договорить, досада, которую вызвал в Генри ее предостерегающе поднятый палец, улетучилась. Ее непонимающий банальный ответ рассеял шевельнувшийся в нем страх, что она может стать для него загадкой.
   — Ручаюсь, что вы были председательницей комиссии по украшению зала на выпускном вечере.
   — И была бы, — лицо ее приняло сперва условно горделивое, а потом условно грустное выражение, — если бы закончила среднюю школу. К сожалению, моим родителям это было не по средствам.
   «Ну вот, теперь придется выслушать всю ее биографию», — подумал со злостью Генри и тут же нашел способ от этого избавиться.
   — Как вас не поцеловать, когда вы так хороши, — сказал он и кротко улыбнулся.
   Лицо Дорис стало напряженным. Она слегка отодвинулась.
   — Мистер Уилок!
   — Я хочу сказать, что вы очень красивы с орхидеями и цветами на коленях. — Он рассмеялся, и лицо ее немного смягчилось. — И, — добавил он, — у вас такой крохотный ротик, как конфетка, которую хочется отведать.
   — Довольно, довольно, мистер Уилок! — сказала она и опять предостерегающе подняла палец.

 

 
   Прошел час, а Генри продолжал исполнять свои прихоти. В голове у него словно звенели струны. Собственное поведение казалось ему странным, чуть ли не патологическим, но подчиняться каждому звуку и каждому трепету этих струн было для него облегчением и отдыхом. Из прихоти он купил Дорис коробку шоколада за 15 долларов. Другая его прихоть заставила ее гневно вскинуть подбородок. Третья — наделила ее игрушечной обезьянкой и коробкой печенья из венской кофейни на Сентрал Парк Саут.
   Они долго сидели за кофе со взбитыми сливками в экзотической атмосфере иностранной кофейни, и тут Уилоком овладел новый каприз: он уже не хотел разыгрывать из себя кого-то перед Дорис или чего-нибудь от нее добиться, он просто смотрел на нее. Он глядел ей прямо в лицо и изучал его; видел его ребячливость, детскую неприступность, которая была только безотчетной и ненадежной защитой от него, а под этой неприступностью — скрытое разочарование девушки, которая притворяется, что ей безразлично, ухаживают ли за ней или нет. А под всем этим таилась скука, скука ребенка, который ждал чего-то необыкновенного, боялся, вдруг оно не случится, и теперь, почти совсем разуверившись, хочет в повседневных, избитых переживаниях найти что-нибудь, что могло бы его утешить и вознаградить. Таким было лицо Дорис. Но глаза у нее были мудрые. Они как будто не имели ничего общего с лицом. Они казались произведением искусства. Напрасно Генри себя убеждал, что они «как студень», что это «слизняки, студенистая масса, противная на ощупь», все же они оставались непостижимыми, бездонными, обособленными, жили своей жизнью, думали свои думы и повелевали.
   — Вы милый ребенок, — сказал он ей вдруг. — Почему же вы хотите, чтобы я скверно с вами поступил?
   — Боже мой, — испуганно вскрикнула она, — откуда вы это взяли?
   — Нет, я не то хотел сказать. Я хочу сказать, почему вы непременно ждете от меня чего-то гадкого? Это вам щекочет нервы? И почему вы разочаровались, увидев, что я не такой?
   — Не понимаю, с чего вы это взяли. Толкуете что-то, я даже не пойму — что.
   — Вы сами раскрыли мне свои мысли, я прочел их у вас на лице. Но вы ребенок и не знаете, что такое развращенность. Может быть, именно поэтому вам и хочется увидеть, поиграть этим, вы ведь не знаете, с чем играете.
   — Вы что-то для меня слишком глубоки, мистер. Как это вы сразу сумели отрастить себе бороду?
   — Нет, — вскрикнул он, озаренный внезапной мыслью. — Это вы слишком глубоки для меня. Вы любовная песнь, которую я не способен ни понять, ни услышать, я, как глухой, чувствую лишь ее вибрацию в ушах.
   — Любовная песнь? Тра-ля-ля? — И она игриво покрутила пухлыми детскими пальчиками в воздухе.
   — Вы гадкая. — Он нагнулся к ней. На лице его блуждала еле приметная улыбочка. Глаза были жестки и оживленно блестели. — Ведь вы на самом деле гадкая, злая и испорченная, отравленная и ядовитая самка, с губами, как когти, и со смертоносной слюной во рту.
   — Это какой-то бред, мистер Уилок. Ради бога, о чем вы говорите?
   — О том, что вы развращены, что ваша плоть корчится от желания, чтобы я с вами дурно поступил, поиграл с вами, опрокинул, смял, взял всю вашу чистоту и заполнил пустое место жемчугом, золотом, грехом. А это развращенность, это настоящая развращенность.
   — У вас грязное воображение, но не думайте, что на такую напали, — сердито сказала она. — Вы говорите как из книги, из грязной книги. Лучше я пойду.
   — Нет, постойте. Знаете вы, что такое настоящая развращенность? Если бы я сейчас взял и вытащил из кармана рубин, рубин стоимостью в миллион долларов, и преподнес его вам, просто так, только потому, что вы красивы и совсем еще ребенок, преподнес, не требуя ничего взамен, это была бы, по-вашему, развращенность?
   — А где ваш рубин?
   Он рассмеялся.
   — Рубина нет. Но сочли бы вы меня развращенным, если бы я это сделал, дал бы вам рубин и ничего бы не потребовал взамен?
   — Вы куда-то гнете, мистер Уилок. Только не туда, куда нужно. На эту приманку меня не поймаешь.
   Она засмеялась, но он возвысил голос и заглушил ее смех.
   — Вот видите, — закричал он, — вы не знаете. Но ведь это же чистейший разврат так поступать, не хотеть ничего взамен. Это извращение. Разве вы не понимаете? Это же неестественно? Вы тратите большие деньги, терпите большие лишения, желая чего-то достичь. Это естественно. И вот наконец вы у цели. Остается только протянуть руку и взять. Это было бы вполне естественно и нормально. Но находить удовольствие в том, чтобы в последнюю минуту отказать себе, намеренно лишить себя удовольствия, обойтись без этого и ничего не взять — простите, но в таком человеке непременно есть что-то дурное, иначе он так бы не поступал.
   — Это для меня чересчур сухая материя, — сказала Дорис и снова засмеялась.
   Генри ее не слышал. Он вдруг вспомнил о Тэккере, который с досадой отвернулся от человека, потерявшего сознание, когда ему засунули в рот динамит. С досадой! Этого Макгинесу ввек не придумать. Значит, все это действительно было!
   Генри с минуту сидел неподвижно. Потом у него задергались веки, и он крепко зажмурил глаза.
   — Нет, — сказал он надтреснутым голосом, все еще не открывая глаз, — вы ребенок. Вы не знаете, сколько дурного таится в человеке и только ждет случая, чтобы прорваться.
   Дорис нерешительно взглянула на него и тут же опустила голову. Лицо Уилока было такое странное, что она почувствовала себя неловко.

 

 
   Уилок внезапно решил отделаться от нее. Он сказал, что, к сожалению, приглашен на обед, но по пути завезет ее домой, чтобы она могла оставить там свои свертки. Дорис дала адрес роскошного отеля «Рандолф» на Пятьдесят четвертой улице. Одна из звезд «Театра обозрений» жила там, и Дорис решила, что это будет звучать внушительнее.
   Генри молча смотрел, как она выходила из машины. В одной руке Дорис держала завернутые в бумагу цветы, в другой шоколад и коробку с печеньем. Игрушечную обезьянку она зажала под мышкой. Три орхидеи были приколоты к пальто. Она походила на ребенка, возвращающегося с праздника, где его наделили игрушками и сластями. Он простился с ней, даже не спросив, когда можно будет снова с ней встретиться.
   На углу Уилоком овладела новая прихоть. Он велел шоферу обогнуть квартал и вернуться назад. Он знал, что Дорис не по средствам жить в отеле «Рандолф», и собирался уличить и унизить ее. Он сидел на краешке сиденья, пока такси медленно и с трудом продвигалось по запруженным улицам. Да, думал он, когда мы поровняемся с ней, я высуну голову из машины и крикну: «Ууу». Но на улице было очень тесно от машин, и он уже начал бояться, что не нагонит ее.
   Когда он снова увидел Дорис, она почти дошла до угла. Она направлялась в кафетерий, где условилась встретиться с товарками. Руки ее по-прежнему были заняты свертками. Белые орхидеи покачивались при каждом шаге. В вечернем сумраке они светились холодным фосфорическим светом. Прохожие оборачивались и смотрели на цветы. Она шла быстро, высоко подняв голову, выпрямившись и расправив плечи. Лицо было бесстрастно. Генри, выглядывавшего из окна машины, она не заметила.
   «Лгунишка этакая, дуреха», — думал он. Его душил злобный смех.
   Он все еще сидел на краю сиденья, держась за ручку дверцы. Лицо у нее очень подвижное. Он представлял себе, как оно дрогнет от изумления, когда она его увидит, и тут же сморщится от стыда. Стиснутое со всех сторон такси остановилось. Он слышал, как гуляет в темноте вечерний ветер. Ветер хлестал по мостовой, по машинам и крышам домов, поднимая шум, похожий на топот убегающих ног.
   Машина снова тронулась, нагнала Дорис, проехала мимо, и Генри отодвинулся от дверцы. Он не остановил ни машины, ни Дорис. Видимо, последняя из его мрачных прихотей оказалась ему не по силам или же он нашел достаточное удовлетворение в том, что мысленно исполнил ее.



Часть четвертая

«Те, о ком не подумали»




1


   В четверг, в праздник Благодарения, Лео пустился на хитрость. Из денег Тэккера он выплатил всем, кто выиграл на номер 527, а в пятницу его никто не мог доискаться. Джо понимал, какой у брата расчет. Чем дольше другие банкиры будут изворачиваться, не имея денег для выплаты клиентам, тем больше клиентов отойдет к Лео. Конечно, Лео выгодно было потомить их подольше. Джо считал, что брат имеет на это право, поскольку его банк потерпел большой ущерб от налета, и не торопил его. Уилок хотел, чтобы Джо нажал на брата, но Джо отговаривался тем, что не может его разыскать: Лео, видимо, поехал за город. Тогда Тэккер сам позвонил Джо и сказал, чтобы Лео был у себя в конторе в субботу утром и в тот же день начал переговоры о слиянии с другими банками. Никаких отговорок он слушать не станет. Тэккер тоже понимал, какой у Лео расчет.
   Тем игра Лео и кончилась. Переговоры начались и субботу утром и продолжались целый день, все воскресенье и большую часть понедельника. Происходили они то в конторе Лео, то у Джо, иногда у Уилока, а ночью у Уилока на квартире. Но где бы они ни происходили и кто бы в них ни участвовал, протекали они совершенно одинаково. Менялись только лица и цвет кожи. Среди держателей лотерей и их бухгалтеров попадались и друзья Лео. Но был ли цвет кожи черный, бронзовый, белый, красный или смешанный, были ли они друзья, враги или чужие, — все они говорили одно и то же, преследовали одну и ту же цель и применяли одну и ту же тактику. И все они устилали путь, по которому, наподобие гигантского катка, двигалась машина бизнеса. И как они ни топорщились, как ни корчились и ни извивались, сколько бы ни прятались в канавах и рытвинах, все под конец ложились плашмя и покорно устилали собой путь.
   Все входили с независимым видом, словно говоря: почему бы и не послушать интересное предложение и не принять его, если оно выгодно. Но глаза их при этом были прикованы к Лео. Когда же он сообщал им последнее слово Тэккера, они всегда отвечали: «нет». Они нарочно возвышали голос, но голос же и выдавал их, потому что в нем звучала мольба. После этого Лео мог не тратить времени на уговоры. Они вставали с тем, чтобы уйти. Захлопывали книги, складывали бумаги, а Лео молча наблюдал за ними. Потом они направлялись к двери и возвращались, или даже выходили на улицу, но только за тем, чтобы вернуться. Так или иначе, они все приходили обратно. Были ли это старики, молодые, или люди средних лет, были ли они лавочники, до того как стать лотерейщиками, коммивояжерами или бандитами, домовладельцами, спекулянтами или торговцами, — все поступали совершенно одинаково; приходили, выслушивали, говорили: «нет», а потом возвращались, потому что, кем бы они сами по себе ни были и во что бы их ни превратила жизнь, машина бизнеса теперь всех сравняла.
   Торговаться было утомительно, и Лео устал. Один раз, в самый разгар спора, ему стало дурно. Он, потянувшись, закинул голову назад — и вдруг почувствовал сильное головокружение. Ощущение было такое, будто мозг завертелся за глазными яблоками, сами же глаза оставались на месте. Комната и сидевшие перед ним люди тоже оставались на месте, а в голове кружилось. Потом комната стала вращаться вокруг людей, люди же сидели неподвижно и глядели на него. Он так побледнел, что они испугались. Все подались вперед, вытаращив глаза и раскрыв рот, словно собираясь что-то сказать. Потом и они стали вращаться. Все вращалось в разных направлениях: комната в одну сторону, люди — в другую, а мозг его — в третью. Он зажмурился — головокружение усилилось. Тогда он нащупал край стола, ухватился за него и остался сидеть с закрытыми глазами.
   — Лео! — вскрикнул Джо. — Что с тобой?
   Слова Джо еле доходили до Лео, прорываясь сквозь головокружение. Потом кружение замедлилось и, наконец, вовсе прекратилось.
   — Тебе нехорошо? — спрашивал Джо.
   Лео раскрыл глаза. Джо стоял, наклонившись над ним, с таким лицом, словно увидел смерть.
   — Неправильно питаюсь, — сказал Лео и рукой надавил на живот. Лица окружающих выражали то же, что и лицо Джо. Кто-то подал Лео воды. Он отпил немного, громко глотая, тыльной стороной руки вытер губы и покачал головой. — Да, — сказал он, — не сплю и не питаюсь как надо.
   Призрак смерти медленно покидал комнату. А бизнес тотчас снова вступил в свои права, и все пошло по-прежнему. Лео слушал и говорил. Он расстраивал планы своих противников, предлагал взамен собственные и при этом все время думал: начнется ли опять головокружение, если откинуть голову, и нагибал голову вперед до тех пор, пока у него не заломило шею. Тогда он немного приподнял голову, потом еще немного и еще чуть-чуть, но тут головокружение началось снова, и он поспешил ее опустить. «Кто может вынести такую жизнь?» — подумал он.

 

 
   Гроза надвигалась. Тучки, предвещавшие бурю, сталкивались, сливались в одну грозовую тучу. Беда следовала за бедой.
   — На что это похоже? — сказал Лео Бауеру, когда тот снова появился в конторе. — Я дал вам возможность отдохнуть ради пользы дела, а вы ухитрились еще больше устать.