Уилок быстро вышел из квартиры. Стоя на площадке в ожидании лифта, он тяжело вздохнул. Потом вспомнил, что не выключил свет. «Пускай горит, — подумал он. — Пусть себе светит, окаянный. Пусть мои деньги хоть раз прольют свет во тьму, вместо того чтобы нагонять мрак».
   Уилоку было страшно вернуться в пустую квартиру.

 

 
   Спустившись вниз, Уилок вызвал такси и сказал шоферу адрес своей квартиры в центре. По дороге он передумал и велел отвезти себя на Парк авеню. Потом сказал шоферу, чтобы он вез его на Сорок девятую улицу, угол Бродвея.
   Шофер обернулся и посмотрел на него.
   — Не беспокойтесь. — Уилок рассмеялся. — Рано или поздно мы куда-нибудь приедем. — Он прислонился к спинке и положил ноги на откидное сиденье. «А ну его к черту, — подумал он. — Плевал я на него, и на то, что он думает, и почему он думает, и зачем он думает. И кто он такой, чтобы думать, и вообще, какого черта он думает!»
   Уилок решил, что Бродвей сам о нем позаботится. «Там каждый может получить то, что ему нужно, — думал он. — Даже глубокий, крепкий сон». Теперь, когда он с облегчением откинулся на спинку сиденья, ему внезапно вспомнилась Дорис. Уилок совсем не думал о ней с того странного вечера, который они провели вместе в день Благодарения, почти две недели назад. Но, вероятно, он подумал о ней минутой раньше. Обозрение «Чья возьмет!» давали в театре на углу Сорок девятой улицы и Бродвея. Нет, решил Уилок, какой смысл? Чем она отличается от любой танцовщицы, каких сотни в Нью-Йорке? Найдется сколько угодно лучше нее. Телефонная книга битком набита ими. Потому, вероятно, эта книга такая и пухлая, что там их полным-полно.
   Генри вышел из машины на углу Сорок девятой улицы и Бродвея, постоял с минуту, решая, куда ему пойти, и отправился разыскивать Дорис, думая по дороге, что он идиот, она уморит его со скуки, ему будет тошно с ней, и он сам себе будет тошен, потому что она будет лезть к нему, и это слишком легкая победа, и она слишком молода, и в ней нет никакого шика, и она глупа, пуста и невежественна, и лицо без выражения, и фигура угловатая, как у подростка, и нужно быть расслабленным старикашкой, чтобы соблазниться ею, и вообще она слишком то и слишком это, и в ней нет того и нет другого, и, в конце концов, стоит ему спуститься в метро, и он тут же найдет что-нибудь получше. Он думал все это, продолжая идти туда, где была Дорис, и смеялся над собой, что идет туда, и злился на себя и говорил себе: «Что на меня напало? Рехнулся я, что ли? Мне и без нее тошно». И все же продолжал идти.
   У входа для артистов Уилок увидел знакомого швейцара, и тот сказал, что мисс Дювеналь недавно ушла с другими герлс и, вероятно, они сейчас сидят в аптекарском магазине «Большой Белый Путь» на Седьмой авеню.
   — Там кладут два шарика мороженого в шоколад гляссэ, — объяснил он, — поэтому девушки и любят ходить туда.

 

 
   Аптекарский магазин был так ярко освещен, что свет больно резал глаза Уилоку. Он увидел длинную комнату, расположенную в форме буквы «Г», со столиками в глубине. Оттуда доносился щебет девичьих голосов и легкий шорох шагов, и Уилок медленно пошел на этот щебет, мигая и щурясь.
   Девушки, по-видимому, чувствовали себя здесь, как дома. В то время как Уилок подходил к ним, одна из девушек, обнаружив на прилавке губную помаду новой марки, громко взвизгнула, и остальные девушки обступили ее со всех сторон, желая посмотреть, что она нашла, и тоже подняли визг, тесня друг друга и наваливаясь всем телом на прилавок, ограждавший от них двух юных фармацевтов. Они наперебой кокетничали с равнодушно ухмылявшимися молодыми людьми и старались перевизжать друг друга, и строили глазки, и надували губки, и охали, что помада такая дорогая, и вертелись во все стороны, и хихикали, подталкивая друг друга.
   «Они практикуются на этих юнцах», — подумал Уилок. Он стоял поодаль со шляпой в руке. Лицо его было бледно. Волосы слиплись на лбу, а на макушке встали торчком. Щека снова дергалась. Уилок увидел Дорис: надув губки, гримасничая, она стояла в самой гуще шумной толпы у прилавка. Уилок приложил руку к щеке. Тик не прекращался. Он прыгал под пальцами, точно живой.
   Дорис перестала гримасничать. Она направилась к своему столику, соблазнительно раскачиваясь на ходу, села, громко засмеялась чему-то, пососала шоколад через соломинку, подняла голову, чтобы позвать кого-то из девушек, все еще толпившихся у прилавка, и увидела Уилока. Генри заставил свои губы раздвинуться в широкой приветственной улыбке. Он старался унять тик. Дорис не улыбнулась ему в ответ. Она сидела и смотрела на него, не двигаясь, слегка приподняв голову, с пузырьками шоколада на губах. Генри медленно подошел к ней. Он все так же держал шляпу в руке, и на усталом лице застыла широкая улыбка.
   Дорис давно рассказала подругам про Уилока.
   — Я знаю эту породу мужчин, — сказала одна из девушек. — Я бы на твоем месте не стала заходить с ним слишком далеко. — Она сказала это очень серьезно, словно знала что-то такое, о чем не хотела говорить. А впрочем, девушки ведь вообще любят делать вид, что знают больше, чем им известно.
   — Я ни о чем даже не заикалась, — сказала Дорис. — Я просто сидела в машине, а он сам выскакивал и все покупал. Я не вижу, что тут дурного, если человеку так хочется.
   — Да, но какому человеку? Вся штука в том — какой человек!
   В конце концов выяснилось, что подруга видела Уилока как-то раз в ночном кафе, и ей сказали, что это адвокат крупной шайки гангстеров.
   — Не вижу ничего плохого в том, что он адвокат, — сказала Дорис. Но все же она была смущена. В кинофильмах такие адвокаты вели себя ничуть не лучше, чем сами гангстеры.
   Вот почему Дорис сидела неподвижно, смотрела на Уилока во все глаза и не знала, что ей говорить и что делать. Девушки притихли, когда Генри начал пробираться между ними. Он остановился перед Дорис.
   — Я заглянул сюда, чтобы выпить стаканчик содовой, — сказал он, — а мне преподносят персик.
   — Так я вам и поверила.
   Ее голос раздражал Уилока. В нем звучало самое дешевое жеманство, и притом он был очень высокий, и писклявый, и бесцветный, и все слова казались эхом чьих-то пустых фраз. Уилок досадливо оглянулся на ее подруг. Одна из них присела к столику рядом с Дорис, а остальные стояли поодаль, старательно делая вид, что не замечают Уилока.
   — Пойдемте куда-нибудь, — сказал Генри.
   — Я устала, — сказала Дорис. — Всю неделю каждый вечер где-нибудь бываю. Мне нужно пойти домой и выспаться.
   — Да ведь сегодня только вторник.
   Дорис посмотрела на него растерянно. Она спутала дни.
   — И потом я совсем не одета, — сказала она.
   — А мы пойдем куда-нибудь, где, чем меньше надето, тем лучше.
   — Фу, мистер Уилок! — Лицо ее вспыхнуло. — Прошу вас!
   Генри не слушал ее. Он старался представить себе ее обнаженные ноги, и мягкий белый живот, и груди, которые он видел раз в ревю, — и не мог. Видение это не удерживалось у него в мозгу — оно улетучивалось так же быстро, как алкоголь.
   Он не мог ни о чем думать, не мог ничего чувствовать, кроме клокочущего беспокойства в груди.
   — Идем! — сказал он. Голос его прозвучал резко и повелительно. Он услышал свой голос и, принудив себя улыбнуться, добавил с расстановкой: — Вы только зря тратите драгоценное время.
   Дорис начала было говорить, что этак не годится, надо предупреждать заранее, но Генри сунул руку в карман и вытащил объемистую пачку денег.
   — Где ваш счет? — спросил он.
   Дорис встала и запахнула на себе пальто. Генри заметил, что на ней было то же самое пальтишко с дешевым меховым воротником, что и в прошлый раз. Она молча протянула Генри счет. Ей еще никогда не приходилось видеть, чтобы у человека было столько денег в руках.
   Девушки проводили ее прощальными возгласами; одна из них сказала:
   — Смотри, не делай ничего такого, чего бы я не стала делать на твоем месте.
   И Дорис ответила:
   — Не могу себе представить, киска, что бы это могло быть.
   Другая девушка, та, что предостерегала Дорис против Уилока, потому что он гангстеровский адвокат, крикнула звонко и язвительно:
   — Гляди в оба, как бы тебе не подсунули фальшивую монету!
   Дорис ничего не ответила.
   Уилок, кивая и улыбаясь, помахал девушкам на прощанье рукой, но, в сущности, он их почти не видел. Он не воспринимал их как людей — это были просто контуры, пятна, звуки.

 

 
   Сначала они стояли у стойки в баре и толковали о том, куда пойти. Дорис выпила только стакан хересу. Она потягивала его маленькими глотками, пока Генри торопливо, стакан за стаканом, пил виски — то неразбавленное, то с водой — и говорил, что поведет Дорис в одно фешенебельное место, где собираются сливки общества, чтобы послушать модного певца, который поет грязные песенки на изысканный манер, аккомпанируя себе на рояле. Генри сказал, что все эти люди из высшего круга просто-таки обсасывают певца глазами, и Дорис запротестовала. Она заявила, что никогда не поверит, чтобы настоящие светские люди могли себя так вести.
   — А вы загляните в Великосветский справочник, — сказал Генри. — Там все, все, как на ладони. Браки, разводы — браки, чтобы развестись, разводы, чтобы вступить в брак, — все там. — Кто-то должен же их подхлестывать, — объяснял он, — чтобы они могли все это проделывать, еще и еще раз проделывать веете же утомительные процедуры, снова и снова проделывать их, и все с теми же партнерами или с достойными копиями все тех же партнеров. Светские женщины не могут побудить мужчин своего круга ни к браку, ни к разводу, а светские мужчины не могут побудить к этому светских женщин. — Слишком хорошо воспитаны, — сказал Генри. — Слишком утонченны. Не могут ни любить друг друга, ни бросить, могут только потворствовать друг другу.
   — Все вы это выдумали, — сказала Дорис. Потом прибавила: — Но рассказывайте дальше, пожалуйста, — и поднесла стакан к губам, шутливо передернувшись как бы от предвкушения чего-то жуткого и захватывающего.
   — Нет, нет, — сказал Генри, — все это истинная правда, напечатанная черным по белому. Я куплю вам этот справочник — посмотрите сами. Впрочем, — прибавил он, — какой смысл читать о чем-то в сухой, скучной старой книге, когда стоит пройти один квартал и свернуть за угол, и можно увидеть, как все это делается в жизни. Светские люди, все очень изысканно одетые, мужчины с пудрой на щеках, женщины с ароматом духов на груди, очень утонченно ведут беседу, ожидая, когда появится певец и начнет обрабатывать их. И нечто вроде… как бы это сказать… нечто вроде нервного предвкушения охватывает все это сборище, и они становятся похожими на тех юнцов, которые оправляют галстуки и застегивают на все пуговицы пиджаки, дожидаясь, когда появятся девицы в гостиной этого, ну как его… как у вас это называется…
   — Ну, а у вас? — храбро и непринужденно сказала Дорис. — У вас как это называется?
   — У нас? У нас это называется бордель.
   — О! — Дорис сконфузилась. — Я не поняла… я думала… Однако…
   — Вы видите, что получается, — сказал Генри, глядя на нее без улыбки. — Я стараюсь найти слово, которое бы вас не смутило, а вы не хотите мне помочь. Я из кожи вон лезу для вас, а вы не хотите мне помочь. Ну, как бы то ни было, — картина вам ясна. Вы видите юнцов в гостиной, оправляющих галстуки, застегивающих на все пуговицы пиджаки в ожидании девиц, которые явятся, чтобы их искалечить. Искалечить! Да, да, они искалечат их, искалечат их изнутри и снаружи, да, да, и изнутри тоже! Сдерут с них одежду и вывернут им суставы. Вот как.
   — Господи, неужто так бывает!
   — Да, так бывает.
   Глаза у Генри возбужденно блестели, пока он говорил, но как только его взгляд упал на Дорис, возбуждение его сразу прошло, и он сказал презрительно:
   — Не старайтесь храбриться передо мной. Вы же ребенок, вы сами это знаете. К чему же стараться разыгрывать передо мной взрослую женщину? — Он увидел, как ее напускная веселость померкла, и добавил вкрадчиво: — Ведь вы моя любовная песенка. Помните? Маленькая любовная песенка, слов которой я никак не способен понять.
   Он положил ладонь на ее руку и медленно, нежно пожал ее. Дорис с минуту глядела на их сплетенные пальцы, потом с нарочитой решительностью высвободила руку. Генри расхохотался. Он наклонился к ней смеясь, смеясь обнял ее за талию и, все продолжая смеяться, привлек к себе.
   — Вы чудесная девушка, Дорис! — воскликнул он. — Вы — прелесть! Как раз то, что мне нужно. Вы знаете это?
   Она решительно высвободилась из его объятий и, отодвинувшись от него, одернула пальто и поправила шляпку. На лице у нее было довольное выражение.
   — Да, вы, как видно, не любите терять время даром, мистер Уилок, — сказала она.
   Ее слова смутили и даже слегка встревожили Генри. Он не думал о ней, когда его рука обнимала ее за талию. Генри неуверенно рассмеялся. Но смех не разогнал тревоги. Обнимая Дорис, Генри не испытывал никакого волнения. Он ощутил ее тело под пальто, но его рука лежала мертвая на ее теле, и его тело тоже осталось мертвым. Это было неестественно, ненормально. Ненормально быть таким. Чувство одиночества камнем легло ему на сердце.
   — Что это такое! — громко воскликнул он. — Что со мной? — У Дорис лицо исказилось от испуга.
   — Я хочу сказать, — проговорил Генри поспешно, — что никому, кроме вас, еще никогда не удавалось сбить меня с толку, если уж я примусь о чем-нибудь рассказывать. — Она так легко пугается, подумал он. Должно быть, боится меня. Вероятно, слышала что-нибудь. Впрочем, ерунда, что она могла слышать? Где? Нет, нет, все это бредни. Он все нафантазировал себе, больше ничего. Он сам выдумал весь этот страх и тревоги — все это одни фантазии. — Особенно, — продолжал он, — когда я рассказываю занятную историю, занятно описываю что-нибудь, и все так занятно получается, как сейчас вот — о высшем свете, которым я так восхищаюсь и который я обожаю и почитаю хребтом нации, я бы сказал, крестцом, седалищем нации, позволяющим ей расположиться с удобствами и чувствовать себя уютно.
   — Ну вот, вы опять поехали.
   — Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.
   — Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?
   — Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.
   — Нет уж, и не подумаю.
   — Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.
   Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:
   — Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.
   Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.
   — Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.
   Лицо Дорис сморщилось от отвращения.
   — Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.
   Генри рассмеялся.
   — Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.
   — Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?
   — Вы так думаете? — сказал Генри. Он посмотрел на нее с усмешкой. Едва заметная усмешка все время скользила по его лицу. — Да, — повторил он, — я вижу, что вы в самом деле так думаете. Но это только потому, что вы еще дитя и не знаете, что это не так просто — быть плохим. Это самая трудная вещь на свете. Я хочу сказать, по-настоящему плохим, до конца, до предела. На это нужна целая жизнь. Совратить, украсть, убить — это еще не то. Это еще не совсем плохое.
   — Для начала сойдет.
   — Нет, дитя! — выкрикнул вдруг Генри. Казалось, он внезапно потерял рассудок и кричит самому себе. — Плохое — это не то. Это еще не совсем плохое — отнять у человека жену или жизнь, или плюнуть в лицо своему отцу. Да, да, даже это, даже плюнуть, от самого сердца плюнуть в лицо своему отцу. В жизни каждого человека может быть секунда, даже неделя, даже месяц, год, когда он попадает в такое положение, вынести которое он не в силах, и тогда с ним может случиться что-то плохое. В каждом это есть, и нужно просто несчастное стечение обстоятельств, чтобы это вышло наружу. По-настоящему плохое, до конца, до предела плохое — то, что делается против собственной природы, что разлагает человека изнутри… На это нужна целая жизнь.
   Казалось, что Генри уже не замечал больше присутствия Дорис. Он старался подавить слезы, прихлынувшие к глазам. Дорис с минуту смотрела на него растерянно, потом в смущении отвела глаза. «Он, должно быть, болен, — подумала она. — Верно, у него лихорадка или еще что-нибудь, если он мелет всю эту чепуху и не может остановиться».
   Генри огромным усилием воли взял себя в руки. Он увидел, что Дорис не смотрит на него, и стиснул рукой ее плечо.
   — Посмотрите, — сказал он настойчиво. — Посмотрите, посмотрите, посмотрите на меня. Забудем о светском обществе, о хронике светской жизни. Я поведу вас в одно солидное буржуазное заведение, где собираются жирные, здоровые люди — солидные, крупные буржуа. Знаете, куда мы пойдем? В этот самый… как он называется, где поет Лейла Орр и обед стоит два доллара?
   — Фэмос Палас.
   — Вот, правильно. Она изумительна, как, по-вашему?
   — Я очень люблю ее исполнение.
   — Ребенок. Тело ребенка, и лицо, и голое ребенка, и эти худые, угловатые руки, которые она простирает к публике.
   — В горле у нее такой первоклассный инструмент — дай бог каждому.
   — Да, да, голос льется у нее из горла и стекает вдоль рук. Такой высокий, дремотно-детский голосок, и он убаюкивает вас, и вы сидите словно в полусне, а потом пробуждаетесь, и вам кажется, что она прикорнула у вас на коленях.
   — Она умеет себя подать. Это кое-что значит. Если у вас это есть — если вы умеете себя подать, — тогда у вас есть все, что нужно для сцены.
   — Да, да! Вы так думаете? Это как раз то, что в ней есть. Она умеет так подать себя, что каждому из слушателей кажется, будто она сидит у него на коленях, прикорнула у него на коленях, и жмется, и ластится, и воркует, как маленькая девочка, которой та-ак хо-о-о-оочется спа-а-а-ать. Ну, а потом? Потом? Ведь вы же понимаете — этого недостаточно. Почтенные буржуа могут отправиться домой и получить там все эти удовольствия бесплатно. Ради этого им совсем нет смысла платить два доллара за обед с несварением желудка в придачу. И поэтому потом… вы знаете, что происходит потом?. Она принимается за дело. Делает свой бизнес.
   — Кто? Лейла Орр?
   — Да, да. Я видел ее. Она поддает им жару. Поет детские песенки с непристойным смыслом и обсасывает этот смысл — высасывает его из каждого слова своим маленьким детским язычком. Это ужасно, вы знаете? Вам кажется, что вас облили экскрементами. Она спекулирует на идеалах детства, чтобы взобраться к вам на колени, а потом, пока она нежится и воркует, как сонная маленькая девочка, которой пора в постельку, вы вдруг замечаете, что она делает свое дело, принимается за свой бизнес.
   — Господи боже мой! Мистер Уилок! Пожалуйста, перестаньте! Неужели вам всегда все кажется таким неприличным?
   — Что именно?
   — Я знаю, как работает Лейла. Послушать вас, так на свете вообще нет ничего приятного.
   — Приятного? О, конечно, это очень приятно, весьма приятно, когда у вас все железы внутренней секреции начинают вдруг работать — вдруг все сразу, точно Тосканини взмахнул палочкой — и оркестр заиграл.
   — Да это вовсе не так. Я ее сто раз слышала и знаю, что это совсем не так. Просто вы не можете поверить, что на свете есть что-нибудь хорошее.
   — Нет, не могу, — сказал Генри.
   Дорис молчала.
   — Да, не могу, — повторил он. — Это же самая простая истина. Никто никому на свете не делал ничего хорошего. Никому — ни другим, ни самому себе. Этого не бывает в нашем мире.
   Дорис продолжала молчать.
   — Вы слышите, что я говорю? — закричал Генри. — Вы понимаете, что я говорю?
   — Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответила она тихо. — Чего, собственно, хотите вы добиться?
   — Я? Хочу добиться?
   — Да. Чего вы хотите от меня добиться?
   — От вас? От вас? Ничего. Можете мне поверить. Ничего. Решительно ничего. Я хочу дать вам все и ничего не попрошу у вас взамен.
   — Я, кажется, уже хочу спать, — сказала Дорис. — Пожалуй, я пойду домой.
   — Вас пугает такой вид порочности?
   — Нет, но уже поздно. Второй час уже.
   Генри сразу принял покаянный вид.
   — Мы только зайдем в одно место, поглядим представление, и все, — сказал он.
   — Нет, уж, пожалуй, не стоит, — Дорис слегка отстранилась от него.
   Он придвинулся к ней ближе.
   — Вы должны позволить мне это, — попросил он нежно.
   — Позволить? Что?
   — Позволить быть с вами. Мы ведь еще так мало были вместе.
   — Но вы больны. Вам тоже нужно домой.
   — А вы все подмечаете, несмотря на вашу… я хотел сказать, на ваш такой невинный вид. Но вы не учли одного. У меня нет дома; нет, нет у меня дома. Так что пойдемте, поглядим хоть одно представление, и все.
   — Хорошо, но только одно.
   — Я вижу, что вы, как настоящая женщина, не в силах противостоять логике, — сказал Генри, сопровождая свои слова обворожительной улыбкой.

 

 
   Уилок сделал над собой усилие и постарался быть как можно очаровательнее. Они посмотрели одно обозрение, потом второе и третье. Уилок возил Дорис из ресторана в ресторан. Ему нравилось проходить через вестибюль, ощущать вокруг себя ночную атмосферу большого отеля с ее сонной тишиной, пустыми мягкими креслами, пустыми письменными столиками и бледными невозмутимыми портье. Ему нравилось проходить мимо конторок, где он мог взять комнату для себя и для жены, медленно, очень медленно проходить мимо белых, словно застывших в ожидании регистрационных карточек, и черных, тоже словно ждущих, ручек, и поглядывать на портье, и поглядывать на Дорис, которая всегда смотрела в сторону, и в конце концов входить в шумное, переполненное людьми помещение, где прожигают ночь.
   Ощущение ночи и сна обступало эту комнату со всех сторон и задерживалось в распахнутых дверях на пороге. Оно не могло проникнуть дальше. Барабанщик преграждал ему путь. Он все ниже и ниже склонялся над барабаном и скалил зубы, и все быстрее и быстрее бил своими палочками, и тогда ночь и сон останавливались перед звуками барабана и замирали на пороге. Но вот барабан умолкал, и ночь и сон проникали в раскрытые настежь двери и надвигались на людей, и уже казалось, что все сейчас встанут и уйдут домой спать. Но как только оживал барабан, ночь и сон отступали, и вот снова никому как будто не хотелось больше спать, даже пьяным, которые дремали, положив голову на стол. Все внезапно становились похожи на барабанщика и все ближе и ближе склонялись друг к другу, и скалили зубы, и били друг другу словами в барабанные перепонки, лопоча все быстрее и быстрее.
   Потом Генри и Дорис уже не смотрели представлений, а только пили — вернее, пил Генри, а Дорис разглядывала публику и делала немудреные замечания по поводу лиц и туалетов. Генри пил беспрерывно, с жадным упорством, как тяжелобольной ловит ртом воздух. Он вскоре бросил танцевать с Дорис. Он слишком устал, и ноги его не слушались. Дорис боялась, что он захмелеет, и уговаривала его съесть что-нибудь, но Генри не хотел есть и, казалось, совсем не пьянел. Но сколько бы он ни пил, как бы ни был утомлен, как бы плохо ни слушались его ноги, он не мог усидеть на месте. Их затянувшееся на всю ночь путешествие по увеселительным местам Нью-Йорка превратилось в бег по конвейеру какой-то фабрики аттракционов.