– А разошлись почему? – Голос Бесстужева заметно дрогнул.
– Не люблю.
– А раньше-то?
– А раньше дура была. Окончила техникум, не успела одуматься, осмотреться. Приехал командир, в форме. Ухаживает, девчонки завидуют… Вышла замуж. Он в Средней Азии служил, два года с ним только и виделись, что в отпуску. А сюда вместе приехали. Старик он. Не возрастом, а душой старик. Смеяться не умеет. На двадцать лет вперед всю жизнь рассчитал, знает, когда и какое звание получит. И боится, как бы чего не вышло. Начальник на него хмуро посмотрит – три дня сумрачный ходит. И еще – морковные котлетки ест. Брр! – брезгливо повела плечами Полина. – Я девяносто четыре дня терпела. Днем отвлекусь – ничего. А вечером, как он вернется, хоть из дому беги… Ну, на девяносто пятый день я ему сказала: собирай свои блокноты агитатора и прочие первоисточники, отдай мне мои тряпки и в эту комнату – ни ногой.
– Так и сказала?
– Ага, – озорно улыбнулась Полина. – Его надо было ударить в лоб, ошеломить, чтобы растерялся. А то пришлось бы мне слушать лекцию о значении семьи в социалистическом обществе… С тех пор так и живем. У нас и коридоры разные. И, знаешь, давай не вспоминать о нем. Была черная страница, а теперь она вырвана.
– Вот и хорошо… Протяни руку, там сверток в шинели.
Полина привстала.
– Ой, духи! Мне? Ну, спасибо, – обрадовалась она, благодарно прижимаясь щекой к его плечу. – И как раз мои любимые… Ты шел только из-за книги, да?
– Нет, не только.
– Ты очень недогадливый, – серьезно сказала Полина. – Неужели ты ничего не замечал?
– Замечал, конечно. Но я думал, что это вообще… Кокетство, что ли… Ну, может, и с другими так…
– А ты видел?
– Пожалуй, нет.
– Пожалуй, – повторила она. – Я помню, как ты первый раз в библиотеку пришел. Смотришь строго, а сам такой молодой-молодой. Спросил у меня, как записаться, и покраснел.
– Это у меня часто бывает, кожа такая.
– Не храбрись. Покраснел – ладно. Но улыбнулся-то как! Потом эта улыбка мне весь день работать мешала. Хорошо улыбнулся, как спящий ребенок.
– Спасибо, – хмыкнул он.
– Нет, правда, так было. Потом Патлюк заявился. Спрашиваю: это в вашу роту новый мальчик прибыл? А он: гы-гы, хорош мальчик. Взводом командует…
– Времени-то двенадцать уже! – спохватился Бесстужев. – В роту пора.
– Среди ночи?
– Надо ведь.
– У меня места хватит.
– Дежурство проверю, – упрямился он, а самому очень не хотелось уходить.
Сидел бы и сидел так, ощущая на плече приятную тяжесть ее головы.
– Оставайся. Я на кухне лягу. Кушетка там у меня.
– Хорошо, – согласился Бесстужев, с трудом сдерживая нахлынувшую радость. – Ну, а свежим воздухом подышать можно?
– Дверь найдешь?
– Постараюсь.
Стоя на крыльце, он жадно курил папиросу, вдыхая вместе с дымом бодрящий, обжигающий горло воздух. Курил торопливо, хотелось скорей вернуться к Полине. Старался не думать ни о чем, гнал от себя все мысли. Пусть будет так, как должно быть.
Когда он возвратился в комнату, Полина возилась на кухне.
– Иди, – сказала она. – Там все готово.
Стол в комнате был уже убран, кровать раскрыта. Юрий снял сапоги, подвинул стул, аккуратно сложил гимнастерку и галифе. Лег, не погасив света. После жесткого матраца непривычно было на мягкой перине. Не шевелясь, напряженно ловил звуки, доносившиеся из кухни. Вот заплескалась вода, звякнуло что-то. Почудилось – всхлипнула Полина. Неужели плачет? Но почему? Хотел окликнуть, но не посмел.
На кухне наступила тишина. Бесстужев хотел уже подняться, загасить свет, когда послышались легкие, крадущиеся шаги.
Полина вошла осторожно. Длинная белая рубашка скрывала ее до самых пяток. Подняв полные руки с ямочками на локтях, потянулась вывернуть лампочку. На одну секунду увидел он плавный изгиб оголившегося плеча, смолянисто-черные волосы под мышкой.
Лампочка мигнула и погасла.
– Не уходи, – шепотом попросил Юрий.
– Двенадцать, – сказал Игорь.
– Двенадцать – чего?
– Подряд двенадцать колец.
Альфред сдвинул на лоб очки, прищурился.
– Твое поведение позволяет сделать некоторые выводы.
– Давай, послушаю.
– Прежде всего – данный субъект, а именно студент Булгаков, не отличается усидчивостью и трудолюбием. Второе – спокойствию данного субъекта накануне экзамена можно только позавидовать.
– Маркунин меня не завалит.
– А собственная совесть?
– Она подсказывает мне: отдохни, чтобы прийти на экзамен со свежей головой.
– Хорошая у тебя совесть, Игорь.
– Первый сорт.
– А я вот не могу так.
– Тебе и нельзя. Полез в аспирантуру звезды хватать, значит, терпи, гни горб богатырский.
– Я не усну спокойно, если не сделаю все, что наметил.
– Никогда не делай сегодня того, что можно сделать завтра.
– Сам придумал?
– Нет, Марк Твен, кажется.
– Не очень умно.
– Не все умное – правильно.
– Ты сегодня склонен философствовать. С чего бы?
– Поживешь с тобой – зафилософствуешь.
– Приятно слышать, – буркнул Альфред, наклоняясь над книгой.
– Слушай, ученый, закрой талмуд. Все равно заниматься не дам.
– Нельзя же так, Игорь! Опять проболтаем весь вечер.
– Все можно. Завтра уеду, вот тогда и сиди.
Альфред встал, потянулся, грузно переваливаясь, подошел к дивану. Он и сам любил порассуждать и был доволен, что нашел в Игоре терпеливого слушателя.
– Подвинься, – попросил он, садясь рядом. – Должен заявить, Игорь, что ты склонен к деспотизму.
– По отношению к тебе, что ли?
– Не только. К Насте, например. Она чудесная девушка и, вероятно, любит тебя.
– Может, и так.
– А что за отношение у тебя к ней? Она приходит в гости, а ты, вместо того чтобы занимать ее, посылаешь за папиросами.
– Не посылаю, а прошу.
– Хорошая просьба. «Настя, папирос принесла бы», – подражая Игорю, грубовато сказал Альфред.
– Ну и что? Она же одета была. Спустилась вниз, и дело в шляпе.
– Вообще, ты интересный индивидуум. Этакая завидная провинциальная непосредственность. Ты воспринимаешь мир в его первой философской категории.
– Что-то я такой категории не знаю.
– Естественно. Она существует в моей системе. Я пришел к выводу, что люди по своим восприятиям окружающего делятся на три группы.
– Разжуй.
– Постараюсь, если дашь спички.
– Держи, слушаю.
– Изволь. Человек просто воспринимает факты и явления такими, какими они возникают перед ним. Без анализа причин и следствий. Началась война, погасла спичка, в 1709 году была Полтавская битва, на улице идет снег, умерла Авдотья Филипповна. Ум фиксирует эти факты, и человек подступает, сообразуясь с ними. Если холодно – надевает пальто, принесли повестку – отправляется на военную службу, если скучно – пускает дым в потолок. Все просто и ясно.
– Это мне?
– Именно.
– Ну и врешь, – рассердился Игорь. – У меня до черта путаницы в голосе. Я вот дружу с Настей, а думаю о другой. И Настя знает о ком. Я хочу ей теплое слово сказать, да не получается. Настя это видит. Ей тяжело, и у меня кошки сердце царапают. Это, по-твоему, как?
– Ты говоришь о явлениях другого порядка. Тут превалирует инстинкт, а не философия. Но все-таки это в какой-то мере шаг ко второй категории восприятия, когда человек начинает видеть и понимать всю сложную взаимосвязь фактов и явлений. Это, дружище, самый тяжелый период. Понимаешь все и ничего не понимаешь. Ну, например, погасла спичка. Пустяк, да?
– Пустяк.
– А у меня это сразу вызывает серию вопросов и ассоциаций. Почему погасла? Плохо пропитана серой? Фабрика экономит. У хорошего дела – экономии материалов – появился другой конец и бьет по людям. Если хочешь, эта гаснущая спичка имеет даже политическое значение. В руках зарубежного пропагандиста она явится доказательством, что Советы неспособны делать даже хорошие спички… Возникает мысль, долго ли еще человечество будет пользоваться столь примитивным средством, чем и когда будут заменены спички; вспоминаются огромные пожары, возникшие от крохотного огонька и уничтожившие целые города…
– Хватит! – перебил Игорь. – Понес ты, как лошадь невзнузданная.
– Погоди, слушай. Самое главное, что я будто и не думаю обо всем этом. Все возникает мгновенно в различных клетках мозга. Возникает и пропадает, вытесняется другим. И так непрерывно.
– Ты это серьезно говоришь, а? – нахмурился Игорь.
– Вполне.
– Тогда мне просто, жалко тебя. Представляю, сколько у тебя возникает этих… ассоциаций, ежели действительно умрет какая-нибудь Авдотья Филипповна. Рой! Туча! С такой головой в желтый дом – прямая дорога.
– Вообще это очень трудно, – отозвался Альфред, протирая платком очки. – Но я доволен. Глубже осмысливается мир.
– Ну, а третья твоя категория – это уж, наверно, совсем гроб с музыкой? – предположил Игорь.
– Ошибаешься, наоборот. Люди третьей категории способны сразу воспринимать явления и в их простоте, и в их сложности. Понимаешь, человек познает факт. И без особых усилий сразу улавливает, определяет всю его многогранность, взаимосвязь с другими фактами и явлениями, ретроспективу и перспективу. Человек просто и без усилий воспринимает сложное и делает выводы. По-моему, это и есть достоинство великого ума.
– Ты-то лично как, дойдешь до жизни такой? – спросил Игорь.
– Откровенно говоря, не знаю. Пока что у меня в голове сумбур. Нет у меня духовной точки опоры, и в этом, видимо, вся беда. Раньше была идея: марксистское учение, построение коммунистического общества. А теперь и это стало для меня сложно и смутно.
– В комсомоле ты не был зря.
– Думаешь, помогло бы?
– Факт. Потерся бы среди ребят, подучился.
– Я учусь. И чем глубже забираюсь в дебри социальных вопросов, тем сильнее запутываюсь.
– Тогда не читай книги, а долби свою математику.
– Не могу. Мне вот предлагали: вступай в партию. А я не стал. Просто так, чтобы билет носить, вступать не хочу. Разберусь во всем, найду правду, тогда решу. Вступлю, если поверю в идею весь без остатка, и сердцем и головой.
– А если нет?
– Буду думать, искать.
– А чего искать? Надо, чтобы все люди были равны и всем жилось хорошо. Вот и правда.
– Слишком общо, Игорь. Это извечные идеи. Ты же знаешь, что еще Иисус Христос их проповедовал. Христианство потому и завладело умами на много столетий, что счастье и равенство обещало. Потом опошлили это учение, заставили служить корыстным целям.
– Тоже высказался. Христианство – это дым, мечта, рай на том свете. А наше учение на фактах стоит, на экономической основе. В нашей программе все ясно: и чего надо добиваться, и как добиваться.
– Счастье – его беречь надо, оно хрупкое, тонкое. Люди дерутся из-за него и не замечают, как топчут, ломают в азарте это самое счастье: и свое, и чужое.
– Что же ты предлагаешь?
– Не знаю я… Убедить бы людей и за границей, и наших. Жизнь человека коротка, надо, чтобы проходила она спокойно. Пусть люди отбросят жадность, корыстолюбие, злобу, будут добры и терпимы. Ведь земля велика, все могут жить в достатке.
– Ну, убеди, – насмешливо отозвался Игорь. – Гитлера убеди, Круппа, Рокфеллера.
– Нужно убедить, – тихо и горячо произнес Альфред, прижимая к пухлой груди руки. – Нужно, Игорь. Иначе не будет конца жестокости, войнам.
– Неправда! – рывком сел Игорь. – На жестокость – жестокость, на силу – силу. Не ты первый убеждать собрался. Пробовали и без тебя, да не вышло. Мы по-другому будем: кто не гнется – сломаем.
– Это кто – мы?
– Ну… – Булгаков смешался. – Мы вообще, комсомольцы, народ.
– Ты пойми, я же добра хочу.
– А я – зла? Мне тоже хочется, чтобы люди одевались красиво, музыку слушали, каждый день шоколад ели и работали по четыре часа. И чтобы на всей земле так. Захотел: поехал в Африку, древний Карфаген изучать. А там никаких колоний, все живут в свое удовольствие. И чтобы везде один язык был. Тогда совсем здорово.
– Вот, – вздохнул Альфред. – Цель у нас с тобой одна, а пути разные.
– Ничего, до третьей своей категории доберешься и путь найдешь. Совет дать?
– Ну?
– Мужчина ты здоровый, ноги и руки у тебя – во! Ешь много, двигаешься мало. Съездил бы в колхоз, повкалывал бы там. Мускулатуру набьешь, на людей посмотришь. Ты же, кроме Москвы да Крыма, не был нигде.
– А ты?
– Я хоть знаю, на чем хлеб растет.
– Это и мне известно.
– Ну, а манная крупа на чем?
– Гм! – Альфред почесал за ухом. – Раньше говорили, что с неба сыплется, – попробовал отшутиться он.
– С неба, тоже знаток, – презрительно скривился Игорь. – Мак видел? Черные зернышки в коробочке?
– Видел на даче.
– Вот и манная крупа так растет, только коробочки побольше да дырки покрупней.
– Правду говоришь?
– А ты энциклопедию посмотри.
– Обязательно, – сказал Альфред.
– Эх, разве вы живые люди тут, в городе? Одушевленные приборы, вот вы кто, – сердито ворчал Игорь, зашнуровывая ботинки. – Плесенью тут обрастешь с вами. Пойду хоть понюхаю, как свежий снег пахнет.
Настя оставалась на каникулы в Москве – не имела денег на билет. Игорю неловко было перед ней, старался поменьше говорить об Одуеве.
Уложив покупки в чемодан, долго сидели в комнате, не зажигая света. На батарее сушились Настины ботинки. Девушка, прижавшись лбом к стеклу, следила за снежинками, косо летевшими по ветру. Сказала негромко:
– У нас по пруду ребята сейчас на коньках бегают. А вербы белью, тихие, как заснули.
Игорь, облокотившись о подоконник, посмотрел на нее. У Насти на подбородке дрожала маленькая светлая капля. Сорвалась, упала, горячая, на руку Булгакова.
– Ты к нашим зайти не забудь,–сказала девушка. – Конфеты в кульке розовом, на самом дне.
– Ладно, – насупившись, буркнул Игорь. – Я бы и сам не поехал. Знаешь ведь, мать просит.
– Расскажешь потом про все. – Настя тесней придвинулась к нему. – Лучше бы куда-нибудь в другое место уезжал. Легче бы мне было.
– Да что ты в самом деле! Всего на двенадцать дней расстаемся. Разве это срок? Люди по три года в Арктике зимуют… В тюрьме по десять лет сидят…
– Ну и сидел бы, а я ждала…
– Какая же ты глупая! – засмеялся Игорь, обнимая ее. – Прямо форменная дуреха!
– Ты часто говоришь мне об этом.
– Не выношу умных.
– Мне лестно слышать.
– Не дуйся, а то поругаемся.
– Некогда нам ругаться, – через силу улыбнулась девушка. – На вокзал ехать пора.
Поезд с Курского уходил после полуночи. На обширной площади было безлюдно, стояли несколько засыпанных снегом такси. Постовой милиционер, согреваясь, топтался у фонаря. Под навесом тесной кучкой сбились носильщики.
Посадка уже началась. В вагоны лезли крикливые бабы в нагольных шубах, тащили мешки, деревянные чемоданы. Игорь пробился по коридору. Забросил на свободную полку вещи и вышел на перрон. Настя одиноко притулилась возле закрытого ларька, зябко поводила плечами. Платок был покрыт снегом, белые пушинки оседали на выбившиеся волосы.
– Совсем нет провожающих, – сказала она.
– Поезд недалеко идет, в Серпухове все сходят.
– Ты хоть вспоминай меня, Игорь.
– Конечно, чудачка!
Ему представилось, как пойдет сейчас усталая Настя в своем коротком холодном пальтишке по темным и скользким улицам, будет трястись в пустом промерзшем трамвае. Игорь завтра будет дома, среди своих. А она? Без него, наверно, не сходит даже в кино.
– Настенька!
– Что?
– Холодно тебе? – Он расстегнул пальто. – Давай согрею.
– Не надо, уже звонок был.
Игорь торопливо поцеловал ее, стиснул холодные руки и отпустил только тогда, когда лязгнули буфера, заскрипев, качнулись вагоны.
Он стоял на подножке набирающего ход поезда и махал шапкой, пока не скрылась из виду маленькая фигурка.
Короткие и однообразные, быстро пролетали зимние дни. По вечерам зажигались за обледенелыми, в причудливых узорах, стеклами желтые огоньки, манили в теплый, привычный уют. К ночи крепчал мороз, выкатывалась из-за леса большая луна, плыла среди холодного блеска звезд, окруженная золотистым туманным кольцом. В голубом сиянии пышных сугробов стыла глухая тишина. За три улицы слышен был скрип шагов запоздалого прохожего.
Жировали по ночам зайцы, забираясь в окраинные сады, нанизывали по оврагам путаную мережку следов. Из Засеки порой забегали волки, и тогда с хриплым лаем ярились до рассвета собаки.
Первые два дня Игорь мало бывал дома: бродил по улицам, навещал знакомых. Городок будто изменился с тех пор, как он уехал отсюда. Неказистыми, маленькими стали постройки, сонной и скучной представлялась ему провинциальная жизнь. Не было друзей, Сашки и Виктора, не с кем было пошататься вечерами, поспорить, потолковать.
От нечего делать забрел к Соне Соломоновой, жившей на втором этаже, над почтой. Учился с ней чуть ли не с первого класса, было что вспомнить. Не понравилось только, что мать Сони очень уж предупредительно ухаживала за ним, так и рассыпалась бисером, даже пальто Игоря повесила сама. «Как жениха встречает», – недовольно подумал он.
Соня, тихая девушка с большими печальными глазами и глянцевито-черными волосами, часто болела. В августе простудилась, слегла, в институт поступить не успела. Теперь скучала дома, дожидаясь лета. Расспрашивала о Насте Коноплевой и все время тягуче вздыхала – ведь и она собиралась туда же, в медицинский.
Мать ушла, сказав со значительной улыбкой, что дети теперь взрослые и она не опасается оставить их одних. Соня села к роялю. Играла она хорошо, но вещи все были старые – из детского альбома Чайковского. Игорь слышал их в этой комнате еще лет шесть назад.
У Сони очень бледные пальцы. Игорю они казались почему-то холодными, как у мертвеца. На лбу – припудренная засыпь прыщиков. В полутемной комнате пахло лекарствами и чесноком. Игорю стало муторно.
– Пойду я, – поднялся он. – Дома ждут.
На следующий день, в субботу, его уже не тянуло на улицу. До полудня провалялся в постели, потом возился с Людмилкой: делал ей бумажные кораблики и пускал в тазу. После обеда, взяв розовый кулек с конфетами, отправился в Стрелецкую слободу.
Прасковья Петровна, мать Насти, худая, по-мужски широкая в кости, с суровым лицом, встретила Игоря сдержанно. Стояла у печки, окрестив на груди руки, слушала его рассказ. Настин братишка сидел на печке за ситцевой занавеской, высовывал взъерошенную голову. Мать сняла его оттуда, голоногого, в короткой рубашонке, приказала надеть валенки и посидеть с дядей. Игорь взял его на колени. Мальчуган сопел и дичился.
– Ну, помнишь, как я летом приходил, ты тогда еще уток побежал смотреть?
– Я помню.
– Так чего же ты боишься меня?
– Я не боюсь, дяденька, я заробел.
– Ну вот и разобрались, – смеялся Игорь.
Прасковья Петровна вытащила из-за божницы четвертинку, поставила на стол соленые огурцы и картошку. Игорю налила рюмку, себе – в стакан. Выпили за Настю. Повеселевший Игорь принялся вспоминать, как ходили в театр, как жили у Ермаковых вместе, в одной комнате.
– Вы только не подумайте чего-нибудь, – смутился вдруг он. – Мы с Настей друзья.
– Я и не думаю, паренек. Может, оно и к лучшему, что все так. Я-то вот хворая стала, не знаю, дотяну ли, пока она выучится. На ее руках ребятенок останется…
– Что вы! Поболеете и пройдет.
– Не успокаивай, сама знаю, – сурово сказала она. – Ты уж не бросай там Настьку-то. Девке в чужой стороне трудней, чем парню. Присоветуй ей, коли что, успокой.
За разговором не заметили, как наступили сумерки. Игорь посидел бы еще, но дома должны были собраться гости: сегодня день рождения отца.
Вечер, морозный и тихий, светлой синевой подернул сугробы, и синева эта с каждой минутой сгущалась, темнела. Кое-где в домах затеплились уже огоньки. Над базарной площадью, возле колокольни Георгиевской церкви, с криком кружили галки. Стены церкви будто седые – белым мхом наросли на кирпич пушистые пучки инея.
Выпитая водка согревала Игоря. Шагал расстегнувшись, весело поглядывая по сторонам. Из переулка впереди появилась женщина в белом платке, шла не оборачиваясь, спиной к нему. Пальто плотно облегало полные бедра, оставляло открытыми почти до колен красивые ноги в резиновых ботиках. У Игоря горячим комком сорвалось в груди сердце. «Ольга!»
Перелез по сугробам на другую сторону улицы, пошел быстрей, почти побежал, стараясь заглянуть в лицо.
Нет, это была не она. Чужой, незнакомый профиль. Игорь почувствовал вдруг усталость и безразличие. Прислонившись спиной к гудящему телеграфному столбу, машинально вытащил папиросу, прикурил. Дальше побрел, не поднимая головы.
Дома собрались уже учителя, товарищи отца по охоте. Мужчины курили возле открытой форточки, женщины смотрели альбомы с фотографиями. Шел общий, волновавший всех разговор – от первой или второй жены дети у нового райвоенкома.
Игоря сразу затормошили, засыпали вопросами. Толстый, с грубым, обветренным лицом лесничий Брагин навалился огромным животом, обнял за плечи, потянул к окну, заполнив комнату гудением могучего баса, рождавшегося в глубине его обширных недр.
– А ну, сынку, поворотись к людям, поглядим, как жилось тебе на столичных харчах…
Среди гостей оказалась и Соня Соломонова. Заботливая Антонина Николаевна пригласила ее, чтобы не скучно было Игорю среди взрослых. Игорь даже засмеялся – никого другого мама найти не могла! С Соней только и веселиться! Недаром же еще в школе про нее говорили: если Соломонова улыбнулась, значит, в Засеке медвежонок родился.
Гостей пригласили к столу, началось перемещение из одной комнаты в другую. Воспользовавшись этим, Игорь ускользнул на кухню, к дяде Ивану. О том, что он приехал, догадался еще во дворе, увидев под навесом сани с поднятыми оглоблями.
Дядя Иван выглядел празднично. Чисто выбрит, волосы подстрижены в скобку. Под узковатым в плечах пиджаком – синяя сатиновая рубаха с белыми пуговицами. Солдатские брюки заправлены в кирзовые начищенные сапоги.
Разом вспомнились Игорю летние беззаботные дни в деревне. Крепко обняв дядю, теребил за рукав, расспрашивал радостно:
– Как вы там? Тетя Лена здорова? А галчата твои?
– Все слава богу, – улыбнулся дядя Иван. – Алена кланяться велела.
– Чего же не приехала?
– Хозяйство не на кого оставить. Тебя в гости ждет. Малины, значит, вот прислала сушеной… Василису-то помнишь? Красивой она теперь девкой стала.
На кухню пришел Григорий Дмитриевич, позвал в столовую. У дяди Ивана сразу угасла улыбка.
– Я, Гриш, лучше тут посижу. Дюже у тебя народ серьезный. Я бы пропустил маленькую с Марфой Ивановной и спать. На базар спозаранку.
– Идем, – строго сказал Григорий Дмитриевич. – Там лесничий тебе место держит.
Дядя Иван одернул пиджачок, пригладил рукой волосы, сутулясь, пошел за братом.
В столовой был раздвинут большой стол, покрытый хрустящей, накрахмаленной скатертью. Со всего дома собрали сюда стулья. Закуска была приготовлена славная. По центру стола одна возле другой стояли глубокие обливные миски. В них кислая капуста – красная и белая, моченые яблоки, пупырчатые огурцы своего посола: с перцем, чесноком и листом смородины. В салатницах пламенел рубиновый от свеклы винегрет. Оттаивая, запотевали графины с водкой, только что принесенные из холодных сеней.
Жирные каспийские селедки, нарезанные крупными кусками, лежали в стеклянных лотках, открыв рты с пучками зеленого лука его выращивал на окне Славка). Рядом заливная рыба в светлом желе. Тесно стояли тарелки с закуской из магазина – сыром и колбасой. Для любителей был тут и белый, влажный, недавно натертый хрен, и густая горчица.
На маленьком столике возле двери дожидались своей очереди запеченный окорок с розовой корочкой, большие блюда с холодцом и вареное мясо в чашках.
– Вот это по-нашему, по-российски, – басил Брагин, усаживаясь на стул, скрипевший под его тяжестью. – Такой стол и трогать жалко, а ведь придется. Верно, Марфа Ивановна?
Бабка, причесанная по-праздничному, в голубой поплиновой кофте с буфами на плечах, в черной со множеством сборок юбке, будто помолодела, с лукавинкой поглядывала из-под платка.
– Не люблю.
– А раньше-то?
– А раньше дура была. Окончила техникум, не успела одуматься, осмотреться. Приехал командир, в форме. Ухаживает, девчонки завидуют… Вышла замуж. Он в Средней Азии служил, два года с ним только и виделись, что в отпуску. А сюда вместе приехали. Старик он. Не возрастом, а душой старик. Смеяться не умеет. На двадцать лет вперед всю жизнь рассчитал, знает, когда и какое звание получит. И боится, как бы чего не вышло. Начальник на него хмуро посмотрит – три дня сумрачный ходит. И еще – морковные котлетки ест. Брр! – брезгливо повела плечами Полина. – Я девяносто четыре дня терпела. Днем отвлекусь – ничего. А вечером, как он вернется, хоть из дому беги… Ну, на девяносто пятый день я ему сказала: собирай свои блокноты агитатора и прочие первоисточники, отдай мне мои тряпки и в эту комнату – ни ногой.
– Так и сказала?
– Ага, – озорно улыбнулась Полина. – Его надо было ударить в лоб, ошеломить, чтобы растерялся. А то пришлось бы мне слушать лекцию о значении семьи в социалистическом обществе… С тех пор так и живем. У нас и коридоры разные. И, знаешь, давай не вспоминать о нем. Была черная страница, а теперь она вырвана.
– Вот и хорошо… Протяни руку, там сверток в шинели.
Полина привстала.
– Ой, духи! Мне? Ну, спасибо, – обрадовалась она, благодарно прижимаясь щекой к его плечу. – И как раз мои любимые… Ты шел только из-за книги, да?
– Нет, не только.
– Ты очень недогадливый, – серьезно сказала Полина. – Неужели ты ничего не замечал?
– Замечал, конечно. Но я думал, что это вообще… Кокетство, что ли… Ну, может, и с другими так…
– А ты видел?
– Пожалуй, нет.
– Пожалуй, – повторила она. – Я помню, как ты первый раз в библиотеку пришел. Смотришь строго, а сам такой молодой-молодой. Спросил у меня, как записаться, и покраснел.
– Это у меня часто бывает, кожа такая.
– Не храбрись. Покраснел – ладно. Но улыбнулся-то как! Потом эта улыбка мне весь день работать мешала. Хорошо улыбнулся, как спящий ребенок.
– Спасибо, – хмыкнул он.
– Нет, правда, так было. Потом Патлюк заявился. Спрашиваю: это в вашу роту новый мальчик прибыл? А он: гы-гы, хорош мальчик. Взводом командует…
– Времени-то двенадцать уже! – спохватился Бесстужев. – В роту пора.
– Среди ночи?
– Надо ведь.
– У меня места хватит.
– Дежурство проверю, – упрямился он, а самому очень не хотелось уходить.
Сидел бы и сидел так, ощущая на плече приятную тяжесть ее головы.
– Оставайся. Я на кухне лягу. Кушетка там у меня.
– Хорошо, – согласился Бесстужев, с трудом сдерживая нахлынувшую радость. – Ну, а свежим воздухом подышать можно?
– Дверь найдешь?
– Постараюсь.
Стоя на крыльце, он жадно курил папиросу, вдыхая вместе с дымом бодрящий, обжигающий горло воздух. Курил торопливо, хотелось скорей вернуться к Полине. Старался не думать ни о чем, гнал от себя все мысли. Пусть будет так, как должно быть.
Когда он возвратился в комнату, Полина возилась на кухне.
– Иди, – сказала она. – Там все готово.
Стол в комнате был уже убран, кровать раскрыта. Юрий снял сапоги, подвинул стул, аккуратно сложил гимнастерку и галифе. Лег, не погасив света. После жесткого матраца непривычно было на мягкой перине. Не шевелясь, напряженно ловил звуки, доносившиеся из кухни. Вот заплескалась вода, звякнуло что-то. Почудилось – всхлипнула Полина. Неужели плачет? Но почему? Хотел окликнуть, но не посмел.
На кухне наступила тишина. Бесстужев хотел уже подняться, загасить свет, когда послышались легкие, крадущиеся шаги.
Полина вошла осторожно. Длинная белая рубашка скрывала ее до самых пяток. Подняв полные руки с ямочками на локтях, потянулась вывернуть лампочку. На одну секунду увидел он плавный изгиб оголившегося плеча, смолянисто-черные волосы под мышкой.
Лампочка мигнула и погасла.
– Не уходи, – шепотом попросил Юрий.
* * *
Игорь развалился на диване, задрав на валик ноги в ботинках, выталкивал изо рта дым, чтобы получались кольца, и лениво следил, как сизые круги, расширяясь и колеблясь, поднимаются к потолку. В комнате было полусумрачно, наступал вечер. Снег на крыше дома через улицу казался фиолетовым. За столом, вполоборота к Игорю, сидел Альфред Ермаков, сосредоточенно шевелил толстыми губами, читая книгу, выписывал что-то. Работал он в нижней рубашке, рассеянно почесывал белую, пухлую грудь. На глазах очки с массивными выпуклыми стеклами.– Двенадцать, – сказал Игорь.
– Двенадцать – чего?
– Подряд двенадцать колец.
Альфред сдвинул на лоб очки, прищурился.
– Твое поведение позволяет сделать некоторые выводы.
– Давай, послушаю.
– Прежде всего – данный субъект, а именно студент Булгаков, не отличается усидчивостью и трудолюбием. Второе – спокойствию данного субъекта накануне экзамена можно только позавидовать.
– Маркунин меня не завалит.
– А собственная совесть?
– Она подсказывает мне: отдохни, чтобы прийти на экзамен со свежей головой.
– Хорошая у тебя совесть, Игорь.
– Первый сорт.
– А я вот не могу так.
– Тебе и нельзя. Полез в аспирантуру звезды хватать, значит, терпи, гни горб богатырский.
– Я не усну спокойно, если не сделаю все, что наметил.
– Никогда не делай сегодня того, что можно сделать завтра.
– Сам придумал?
– Нет, Марк Твен, кажется.
– Не очень умно.
– Не все умное – правильно.
– Ты сегодня склонен философствовать. С чего бы?
– Поживешь с тобой – зафилософствуешь.
– Приятно слышать, – буркнул Альфред, наклоняясь над книгой.
– Слушай, ученый, закрой талмуд. Все равно заниматься не дам.
– Нельзя же так, Игорь! Опять проболтаем весь вечер.
– Все можно. Завтра уеду, вот тогда и сиди.
Альфред встал, потянулся, грузно переваливаясь, подошел к дивану. Он и сам любил порассуждать и был доволен, что нашел в Игоре терпеливого слушателя.
– Подвинься, – попросил он, садясь рядом. – Должен заявить, Игорь, что ты склонен к деспотизму.
– По отношению к тебе, что ли?
– Не только. К Насте, например. Она чудесная девушка и, вероятно, любит тебя.
– Может, и так.
– А что за отношение у тебя к ней? Она приходит в гости, а ты, вместо того чтобы занимать ее, посылаешь за папиросами.
– Не посылаю, а прошу.
– Хорошая просьба. «Настя, папирос принесла бы», – подражая Игорю, грубовато сказал Альфред.
– Ну и что? Она же одета была. Спустилась вниз, и дело в шляпе.
– Вообще, ты интересный индивидуум. Этакая завидная провинциальная непосредственность. Ты воспринимаешь мир в его первой философской категории.
– Что-то я такой категории не знаю.
– Естественно. Она существует в моей системе. Я пришел к выводу, что люди по своим восприятиям окружающего делятся на три группы.
– Разжуй.
– Постараюсь, если дашь спички.
– Держи, слушаю.
– Изволь. Человек просто воспринимает факты и явления такими, какими они возникают перед ним. Без анализа причин и следствий. Началась война, погасла спичка, в 1709 году была Полтавская битва, на улице идет снег, умерла Авдотья Филипповна. Ум фиксирует эти факты, и человек подступает, сообразуясь с ними. Если холодно – надевает пальто, принесли повестку – отправляется на военную службу, если скучно – пускает дым в потолок. Все просто и ясно.
– Это мне?
– Именно.
– Ну и врешь, – рассердился Игорь. – У меня до черта путаницы в голосе. Я вот дружу с Настей, а думаю о другой. И Настя знает о ком. Я хочу ей теплое слово сказать, да не получается. Настя это видит. Ей тяжело, и у меня кошки сердце царапают. Это, по-твоему, как?
– Ты говоришь о явлениях другого порядка. Тут превалирует инстинкт, а не философия. Но все-таки это в какой-то мере шаг ко второй категории восприятия, когда человек начинает видеть и понимать всю сложную взаимосвязь фактов и явлений. Это, дружище, самый тяжелый период. Понимаешь все и ничего не понимаешь. Ну, например, погасла спичка. Пустяк, да?
– Пустяк.
– А у меня это сразу вызывает серию вопросов и ассоциаций. Почему погасла? Плохо пропитана серой? Фабрика экономит. У хорошего дела – экономии материалов – появился другой конец и бьет по людям. Если хочешь, эта гаснущая спичка имеет даже политическое значение. В руках зарубежного пропагандиста она явится доказательством, что Советы неспособны делать даже хорошие спички… Возникает мысль, долго ли еще человечество будет пользоваться столь примитивным средством, чем и когда будут заменены спички; вспоминаются огромные пожары, возникшие от крохотного огонька и уничтожившие целые города…
– Хватит! – перебил Игорь. – Понес ты, как лошадь невзнузданная.
– Погоди, слушай. Самое главное, что я будто и не думаю обо всем этом. Все возникает мгновенно в различных клетках мозга. Возникает и пропадает, вытесняется другим. И так непрерывно.
– Ты это серьезно говоришь, а? – нахмурился Игорь.
– Вполне.
– Тогда мне просто, жалко тебя. Представляю, сколько у тебя возникает этих… ассоциаций, ежели действительно умрет какая-нибудь Авдотья Филипповна. Рой! Туча! С такой головой в желтый дом – прямая дорога.
– Вообще это очень трудно, – отозвался Альфред, протирая платком очки. – Но я доволен. Глубже осмысливается мир.
– Ну, а третья твоя категория – это уж, наверно, совсем гроб с музыкой? – предположил Игорь.
– Ошибаешься, наоборот. Люди третьей категории способны сразу воспринимать явления и в их простоте, и в их сложности. Понимаешь, человек познает факт. И без особых усилий сразу улавливает, определяет всю его многогранность, взаимосвязь с другими фактами и явлениями, ретроспективу и перспективу. Человек просто и без усилий воспринимает сложное и делает выводы. По-моему, это и есть достоинство великого ума.
– Ты-то лично как, дойдешь до жизни такой? – спросил Игорь.
– Откровенно говоря, не знаю. Пока что у меня в голове сумбур. Нет у меня духовной точки опоры, и в этом, видимо, вся беда. Раньше была идея: марксистское учение, построение коммунистического общества. А теперь и это стало для меня сложно и смутно.
– В комсомоле ты не был зря.
– Думаешь, помогло бы?
– Факт. Потерся бы среди ребят, подучился.
– Я учусь. И чем глубже забираюсь в дебри социальных вопросов, тем сильнее запутываюсь.
– Тогда не читай книги, а долби свою математику.
– Не могу. Мне вот предлагали: вступай в партию. А я не стал. Просто так, чтобы билет носить, вступать не хочу. Разберусь во всем, найду правду, тогда решу. Вступлю, если поверю в идею весь без остатка, и сердцем и головой.
– А если нет?
– Буду думать, искать.
– А чего искать? Надо, чтобы все люди были равны и всем жилось хорошо. Вот и правда.
– Слишком общо, Игорь. Это извечные идеи. Ты же знаешь, что еще Иисус Христос их проповедовал. Христианство потому и завладело умами на много столетий, что счастье и равенство обещало. Потом опошлили это учение, заставили служить корыстным целям.
– Тоже высказался. Христианство – это дым, мечта, рай на том свете. А наше учение на фактах стоит, на экономической основе. В нашей программе все ясно: и чего надо добиваться, и как добиваться.
– Счастье – его беречь надо, оно хрупкое, тонкое. Люди дерутся из-за него и не замечают, как топчут, ломают в азарте это самое счастье: и свое, и чужое.
– Что же ты предлагаешь?
– Не знаю я… Убедить бы людей и за границей, и наших. Жизнь человека коротка, надо, чтобы проходила она спокойно. Пусть люди отбросят жадность, корыстолюбие, злобу, будут добры и терпимы. Ведь земля велика, все могут жить в достатке.
– Ну, убеди, – насмешливо отозвался Игорь. – Гитлера убеди, Круппа, Рокфеллера.
– Нужно убедить, – тихо и горячо произнес Альфред, прижимая к пухлой груди руки. – Нужно, Игорь. Иначе не будет конца жестокости, войнам.
– Неправда! – рывком сел Игорь. – На жестокость – жестокость, на силу – силу. Не ты первый убеждать собрался. Пробовали и без тебя, да не вышло. Мы по-другому будем: кто не гнется – сломаем.
– Это кто – мы?
– Ну… – Булгаков смешался. – Мы вообще, комсомольцы, народ.
– Ты пойми, я же добра хочу.
– А я – зла? Мне тоже хочется, чтобы люди одевались красиво, музыку слушали, каждый день шоколад ели и работали по четыре часа. И чтобы на всей земле так. Захотел: поехал в Африку, древний Карфаген изучать. А там никаких колоний, все живут в свое удовольствие. И чтобы везде один язык был. Тогда совсем здорово.
– Вот, – вздохнул Альфред. – Цель у нас с тобой одна, а пути разные.
– Ничего, до третьей своей категории доберешься и путь найдешь. Совет дать?
– Ну?
– Мужчина ты здоровый, ноги и руки у тебя – во! Ешь много, двигаешься мало. Съездил бы в колхоз, повкалывал бы там. Мускулатуру набьешь, на людей посмотришь. Ты же, кроме Москвы да Крыма, не был нигде.
– А ты?
– Я хоть знаю, на чем хлеб растет.
– Это и мне известно.
– Ну, а манная крупа на чем?
– Гм! – Альфред почесал за ухом. – Раньше говорили, что с неба сыплется, – попробовал отшутиться он.
– С неба, тоже знаток, – презрительно скривился Игорь. – Мак видел? Черные зернышки в коробочке?
– Видел на даче.
– Вот и манная крупа так растет, только коробочки побольше да дырки покрупней.
– Правду говоришь?
– А ты энциклопедию посмотри.
– Обязательно, – сказал Альфред.
– Эх, разве вы живые люди тут, в городе? Одушевленные приборы, вот вы кто, – сердито ворчал Игорь, зашнуровывая ботинки. – Плесенью тут обрастешь с вами. Пойду хоть понюхаю, как свежий снег пахнет.
* * *
И вот сдан, наконец, последний зачет. Игорь съездил в институт, простился с ребятами. Потом до самого вечера ходил с Настей по магазинам, покупал пуговицы, крупу, шапку для Славки – все, что просила в письме мама. Для отца – охотничий нож. Людмилке – цветные карандаши.Настя оставалась на каникулы в Москве – не имела денег на билет. Игорю неловко было перед ней, старался поменьше говорить об Одуеве.
Уложив покупки в чемодан, долго сидели в комнате, не зажигая света. На батарее сушились Настины ботинки. Девушка, прижавшись лбом к стеклу, следила за снежинками, косо летевшими по ветру. Сказала негромко:
– У нас по пруду ребята сейчас на коньках бегают. А вербы белью, тихие, как заснули.
Игорь, облокотившись о подоконник, посмотрел на нее. У Насти на подбородке дрожала маленькая светлая капля. Сорвалась, упала, горячая, на руку Булгакова.
– Ты к нашим зайти не забудь,–сказала девушка. – Конфеты в кульке розовом, на самом дне.
– Ладно, – насупившись, буркнул Игорь. – Я бы и сам не поехал. Знаешь ведь, мать просит.
– Расскажешь потом про все. – Настя тесней придвинулась к нему. – Лучше бы куда-нибудь в другое место уезжал. Легче бы мне было.
– Да что ты в самом деле! Всего на двенадцать дней расстаемся. Разве это срок? Люди по три года в Арктике зимуют… В тюрьме по десять лет сидят…
– Ну и сидел бы, а я ждала…
– Какая же ты глупая! – засмеялся Игорь, обнимая ее. – Прямо форменная дуреха!
– Ты часто говоришь мне об этом.
– Не выношу умных.
– Мне лестно слышать.
– Не дуйся, а то поругаемся.
– Некогда нам ругаться, – через силу улыбнулась девушка. – На вокзал ехать пора.
Поезд с Курского уходил после полуночи. На обширной площади было безлюдно, стояли несколько засыпанных снегом такси. Постовой милиционер, согреваясь, топтался у фонаря. Под навесом тесной кучкой сбились носильщики.
Посадка уже началась. В вагоны лезли крикливые бабы в нагольных шубах, тащили мешки, деревянные чемоданы. Игорь пробился по коридору. Забросил на свободную полку вещи и вышел на перрон. Настя одиноко притулилась возле закрытого ларька, зябко поводила плечами. Платок был покрыт снегом, белые пушинки оседали на выбившиеся волосы.
– Совсем нет провожающих, – сказала она.
– Поезд недалеко идет, в Серпухове все сходят.
– Ты хоть вспоминай меня, Игорь.
– Конечно, чудачка!
Ему представилось, как пойдет сейчас усталая Настя в своем коротком холодном пальтишке по темным и скользким улицам, будет трястись в пустом промерзшем трамвае. Игорь завтра будет дома, среди своих. А она? Без него, наверно, не сходит даже в кино.
– Настенька!
– Что?
– Холодно тебе? – Он расстегнул пальто. – Давай согрею.
– Не надо, уже звонок был.
Игорь торопливо поцеловал ее, стиснул холодные руки и отпустил только тогда, когда лязгнули буфера, заскрипев, качнулись вагоны.
Он стоял на подножке набирающего ход поезда и махал шапкой, пока не скрылась из виду маленькая фигурка.
* * *
Глубоким снегом завалила зима городок, намела косые сугробы возле домов и заборов, белыми шапками прикрыла от мороза кусты, серебряной пылью инея припорошила деревья. Утонув по окна в снегу, осели дома, придавленные отяжелевшими крышами. На улицах протоптаны глубокие извилистые тропинки, тянутся чуть заметные следы полозьев. В камень смерзлись черные кругляши конского навоза. От случая к случаю проедет в санях крестьянин, провезет дрова или картошку в мешках, сверху накрытых сеном.Короткие и однообразные, быстро пролетали зимние дни. По вечерам зажигались за обледенелыми, в причудливых узорах, стеклами желтые огоньки, манили в теплый, привычный уют. К ночи крепчал мороз, выкатывалась из-за леса большая луна, плыла среди холодного блеска звезд, окруженная золотистым туманным кольцом. В голубом сиянии пышных сугробов стыла глухая тишина. За три улицы слышен был скрип шагов запоздалого прохожего.
Жировали по ночам зайцы, забираясь в окраинные сады, нанизывали по оврагам путаную мережку следов. Из Засеки порой забегали волки, и тогда с хриплым лаем ярились до рассвета собаки.
Первые два дня Игорь мало бывал дома: бродил по улицам, навещал знакомых. Городок будто изменился с тех пор, как он уехал отсюда. Неказистыми, маленькими стали постройки, сонной и скучной представлялась ему провинциальная жизнь. Не было друзей, Сашки и Виктора, не с кем было пошататься вечерами, поспорить, потолковать.
От нечего делать забрел к Соне Соломоновой, жившей на втором этаже, над почтой. Учился с ней чуть ли не с первого класса, было что вспомнить. Не понравилось только, что мать Сони очень уж предупредительно ухаживала за ним, так и рассыпалась бисером, даже пальто Игоря повесила сама. «Как жениха встречает», – недовольно подумал он.
Соня, тихая девушка с большими печальными глазами и глянцевито-черными волосами, часто болела. В августе простудилась, слегла, в институт поступить не успела. Теперь скучала дома, дожидаясь лета. Расспрашивала о Насте Коноплевой и все время тягуче вздыхала – ведь и она собиралась туда же, в медицинский.
Мать ушла, сказав со значительной улыбкой, что дети теперь взрослые и она не опасается оставить их одних. Соня села к роялю. Играла она хорошо, но вещи все были старые – из детского альбома Чайковского. Игорь слышал их в этой комнате еще лет шесть назад.
У Сони очень бледные пальцы. Игорю они казались почему-то холодными, как у мертвеца. На лбу – припудренная засыпь прыщиков. В полутемной комнате пахло лекарствами и чесноком. Игорю стало муторно.
– Пойду я, – поднялся он. – Дома ждут.
На следующий день, в субботу, его уже не тянуло на улицу. До полудня провалялся в постели, потом возился с Людмилкой: делал ей бумажные кораблики и пускал в тазу. После обеда, взяв розовый кулек с конфетами, отправился в Стрелецкую слободу.
Прасковья Петровна, мать Насти, худая, по-мужски широкая в кости, с суровым лицом, встретила Игоря сдержанно. Стояла у печки, окрестив на груди руки, слушала его рассказ. Настин братишка сидел на печке за ситцевой занавеской, высовывал взъерошенную голову. Мать сняла его оттуда, голоногого, в короткой рубашонке, приказала надеть валенки и посидеть с дядей. Игорь взял его на колени. Мальчуган сопел и дичился.
– Ну, помнишь, как я летом приходил, ты тогда еще уток побежал смотреть?
– Я помню.
– Так чего же ты боишься меня?
– Я не боюсь, дяденька, я заробел.
– Ну вот и разобрались, – смеялся Игорь.
Прасковья Петровна вытащила из-за божницы четвертинку, поставила на стол соленые огурцы и картошку. Игорю налила рюмку, себе – в стакан. Выпили за Настю. Повеселевший Игорь принялся вспоминать, как ходили в театр, как жили у Ермаковых вместе, в одной комнате.
– Вы только не подумайте чего-нибудь, – смутился вдруг он. – Мы с Настей друзья.
– Я и не думаю, паренек. Может, оно и к лучшему, что все так. Я-то вот хворая стала, не знаю, дотяну ли, пока она выучится. На ее руках ребятенок останется…
– Что вы! Поболеете и пройдет.
– Не успокаивай, сама знаю, – сурово сказала она. – Ты уж не бросай там Настьку-то. Девке в чужой стороне трудней, чем парню. Присоветуй ей, коли что, успокой.
За разговором не заметили, как наступили сумерки. Игорь посидел бы еще, но дома должны были собраться гости: сегодня день рождения отца.
Вечер, морозный и тихий, светлой синевой подернул сугробы, и синева эта с каждой минутой сгущалась, темнела. Кое-где в домах затеплились уже огоньки. Над базарной площадью, возле колокольни Георгиевской церкви, с криком кружили галки. Стены церкви будто седые – белым мхом наросли на кирпич пушистые пучки инея.
Выпитая водка согревала Игоря. Шагал расстегнувшись, весело поглядывая по сторонам. Из переулка впереди появилась женщина в белом платке, шла не оборачиваясь, спиной к нему. Пальто плотно облегало полные бедра, оставляло открытыми почти до колен красивые ноги в резиновых ботиках. У Игоря горячим комком сорвалось в груди сердце. «Ольга!»
Перелез по сугробам на другую сторону улицы, пошел быстрей, почти побежал, стараясь заглянуть в лицо.
Нет, это была не она. Чужой, незнакомый профиль. Игорь почувствовал вдруг усталость и безразличие. Прислонившись спиной к гудящему телеграфному столбу, машинально вытащил папиросу, прикурил. Дальше побрел, не поднимая головы.
Дома собрались уже учителя, товарищи отца по охоте. Мужчины курили возле открытой форточки, женщины смотрели альбомы с фотографиями. Шел общий, волновавший всех разговор – от первой или второй жены дети у нового райвоенкома.
Игоря сразу затормошили, засыпали вопросами. Толстый, с грубым, обветренным лицом лесничий Брагин навалился огромным животом, обнял за плечи, потянул к окну, заполнив комнату гудением могучего баса, рождавшегося в глубине его обширных недр.
– А ну, сынку, поворотись к людям, поглядим, как жилось тебе на столичных харчах…
Среди гостей оказалась и Соня Соломонова. Заботливая Антонина Николаевна пригласила ее, чтобы не скучно было Игорю среди взрослых. Игорь даже засмеялся – никого другого мама найти не могла! С Соней только и веселиться! Недаром же еще в школе про нее говорили: если Соломонова улыбнулась, значит, в Засеке медвежонок родился.
Гостей пригласили к столу, началось перемещение из одной комнаты в другую. Воспользовавшись этим, Игорь ускользнул на кухню, к дяде Ивану. О том, что он приехал, догадался еще во дворе, увидев под навесом сани с поднятыми оглоблями.
Дядя Иван выглядел празднично. Чисто выбрит, волосы подстрижены в скобку. Под узковатым в плечах пиджаком – синяя сатиновая рубаха с белыми пуговицами. Солдатские брюки заправлены в кирзовые начищенные сапоги.
Разом вспомнились Игорю летние беззаботные дни в деревне. Крепко обняв дядю, теребил за рукав, расспрашивал радостно:
– Как вы там? Тетя Лена здорова? А галчата твои?
– Все слава богу, – улыбнулся дядя Иван. – Алена кланяться велела.
– Чего же не приехала?
– Хозяйство не на кого оставить. Тебя в гости ждет. Малины, значит, вот прислала сушеной… Василису-то помнишь? Красивой она теперь девкой стала.
На кухню пришел Григорий Дмитриевич, позвал в столовую. У дяди Ивана сразу угасла улыбка.
– Я, Гриш, лучше тут посижу. Дюже у тебя народ серьезный. Я бы пропустил маленькую с Марфой Ивановной и спать. На базар спозаранку.
– Идем, – строго сказал Григорий Дмитриевич. – Там лесничий тебе место держит.
Дядя Иван одернул пиджачок, пригладил рукой волосы, сутулясь, пошел за братом.
В столовой был раздвинут большой стол, покрытый хрустящей, накрахмаленной скатертью. Со всего дома собрали сюда стулья. Закуска была приготовлена славная. По центру стола одна возле другой стояли глубокие обливные миски. В них кислая капуста – красная и белая, моченые яблоки, пупырчатые огурцы своего посола: с перцем, чесноком и листом смородины. В салатницах пламенел рубиновый от свеклы винегрет. Оттаивая, запотевали графины с водкой, только что принесенные из холодных сеней.
Жирные каспийские селедки, нарезанные крупными кусками, лежали в стеклянных лотках, открыв рты с пучками зеленого лука его выращивал на окне Славка). Рядом заливная рыба в светлом желе. Тесно стояли тарелки с закуской из магазина – сыром и колбасой. Для любителей был тут и белый, влажный, недавно натертый хрен, и густая горчица.
На маленьком столике возле двери дожидались своей очереди запеченный окорок с розовой корочкой, большие блюда с холодцом и вареное мясо в чашках.
– Вот это по-нашему, по-российски, – басил Брагин, усаживаясь на стул, скрипевший под его тяжестью. – Такой стол и трогать жалко, а ведь придется. Верно, Марфа Ивановна?
Бабка, причесанная по-праздничному, в голубой поплиновой кофте с буфами на плечах, в черной со множеством сборок юбке, будто помолодела, с лукавинкой поглядывала из-под платка.