["Советская музыка", 1954, N 8, стр. 97.]
   Дело доходило до абсурда: на периферии, например, категорически запрещали обучение и игру на аккордеоне. Боролись и против трубы новой конструкции. Старые преподаватели и трубачи утверждали, что новая, помповая вертикальная труба есть профанация искусства и что только педальная горизонтальная труба есть «истина» (потому что все они играли только на педальных трубах). И ни в одном оперном или симфоническом оркестре на помповых трубах играть не разрешалось. Эту трубу даже называли «джазовой шлюхой». А ведь она была лучше и по звучанию и по механике. И смотрите, что произошло. Сейчас педальную трубу вы уже, пожалуй, нигде и не встретите. Победа оказалась за… сами понимаете.
   Аккордеон тоже получил права гражданства. Кому сегодня придет в голову запрещать игру на этом инструменте?! А ведь все это надо было пережить, перестрадать… Терминология рецензий была столь бесцеремонна, что лишала спокойствия и сна. Это были больно колющие шипы.
   Ах, джаз, джаз, любовь моя — мой триумф и моя Голгофа. Быть бы мне немного прозорливее, я, может быть, не волновался бы так.
   Не волновался, если бы знал, что в «Советской культуре» всего несколько лет спустя я прочитаю такие строки: «Существует ли резкая граница между советской джазовой эстрадой и советской массовой песней? Нет. И лучший пример тому творческая практика оркестра Утесова… Оркестр Утесова вошел в музыкальную биографию миллионов советских людей». А вместо одного, негритянского, народного истока найдут сразу несколько: «…это искусство является не только негритянским… оно включает в себя элементы шотландской, французской, креольской, африканской, испанской народной музыки».
   Конечно, не волновался бы, если бы знал, что в 1967 году о многострадальном джазе в приложении к «Известиям» «Неделе» будут писать так: «Серьезные музыканты давно отказались от пренебрежительного отношения к джазу и не раз восхищались ритмическими, мелодическими и особенно гармоническими „прозрениями“ выдающихся импровизаторов… Это был замечательный фестиваль (имеется в виду посвященный пятидесятилетию Советской власти фестиваль джаза в Таллине. — Л. У.). Он был сопоставим с любым большим джазовым фестивалем в Европе и Америке, и это соответствовало тому факту, что сам наш джаз тоже полностью соизмерим с мировым уровнем. Не доморощенные подражатели, а сильные творческие индивидуальности выступали на помосте Спортхалл… „Мероприятие“, ставшее событием мирового масштаба».
   Но это будет сказано только через пятнадцать лет. А я не был провидцем — я переживал, мучился и старался отбиваться, защищать джаз, дело своей жизни. Я работал в разных «литературных жанрах».
   Я писал эпиграммы, в которых делал вид, что сдался:

 
"Борцы за джаз! Я джаза меч
На берегах Невы держал.
Но я устал, хочу прилечь
И я борьбы не выдержал".

 
   Я писал элегии, чтобы облегчить боль:

 
"Леса, луга, долины и поляны.
И через это все мой поезд мчится.
Гостиницы, вокзалы, рестораны —
И не пора ли мне остановиться?
И не пора ли мне сказать: «довольно»?
Я слишком долго по дорогам мчался,
С людской несправедливостью встречался,
И было мне обидно, тяжко, больно
Под куполом родного небосвода.
Я песни пел — пел сердцем и желаньем,
Но почему ж любовь ко мне народа
Считается в культуре отставаньем?
Что дураку горячий сердца пламень?
Во мне он видит только тему спора.
И надоело мне всю жизнь держать экзамен
На звание высокое актера".

 
   Я писал себе самоутешения:

 
"Судьба! Какой еще сюрприз преподнести мне хочешь?
Твои удары знаю я уже немало лет.
Их больше не боюсь. Напрасно ты хлопочешь. 
К ним появился у меня иммунитет.
Когда-нибудь твоя сподвижница с косою
Придет, чтоб за тебя со мною рассчитаться,
Возьмет меня и уведет с собою.
И я уйду, но песнь должна остаться.
А те, кто нынче юн, те будут стариками.
И будут говорить и внукам и сынам:
"Он запевалой был и песни пел он с нами,
Те песни жить и строить помогали нам".
И я готов простить тебе твои удары.
Я в песне вижу нового зарю.
Так вот за те слова, что юным скажет старый,
Судьба, я от души тебя благодарю".

 
   И, наконец, статью в «Литературную газету» которая опубликовала ее 19 января 1957 года.

 
   «Тургенев» и легкая музыка

   Нет одессита, которому за пятьдесят и который не знал бы «Тургенева». Плавал в начале века такой пароход «Тургенев». Был он коротенький, толстенький; две трубы, поставленные поперек, делали его еще короче, как костюм с поперечными полосами делает человека невысокого роста еще ниже. Далекое плавание этого «гиганта», рейс Одесса — Аккерман, совершалось ежедневно в оба конца. Шумно было и на пристани, и на борту, когда отваливал или приваливал он к родным берегам. Бури и штормы не пугали «Тургенева». Их не бывало на лимане, по которому пролегал путь корабля. «Могучий седой капитан», команда из нескольких отчаянных одесских морских волков были надежной гарантией безопасности грандиозного путешествия, тянувшегося… три-четыре часа.

   Теперь о пассажирах: бессарабские виноградари, привозившие виноград в Одессу и вывозившие из Одессы рыбу, бакалейные и гастрономические товары; мелкие торговцы, крестьяне — все они переполняли «Тургенева» и делали его похожим на плоскую жестяную банку, облепленную мухами. Мухи жались к левому борту, жужжали, переговариваясь, переругиваясь и пересматриваясь с мухами, стоявшими на пристани. Это было очень веселое и радостное прощание. Наконец раздавался третий могучий гудок — крики, возгласы, смех становились еще громче, и, покрывая этот веселый гам, старый капитан дребезжащим тенорком командовал: «Убрать сходни! Отдай носовой! Малый вперед!» И «Тургенев» под большим наклоном на левый борт отчаливал от пристани. Крен возникал от перегрузки левого борта пассажирами, прощавшимися с берегом, махавшими руками и оравшими напутствия и деловые пожелания. Крен был так велик, что грозил «Тургеневу» переворотом набок. И тут чудо-капитан, неистово размахивая кулаками и надрываясь, кричал: «Що вы делаете! Вы же перекинете пароход! Бежить на правый борт!» И масса в страхе и смятении бросалась к правому борту. «Тургенев» резко переваливался направо. «Шоб вы уси подохли! — орал капитан. — Бежить налево!» Все бросались налево, и «Тургенев» делал, что ему полагается, — он кренился налево. И так до самого Аккермана в штилевую погоду по гладкой поверхности лимана шел «Тургенев», переваливаясь слева направо, как океанский корабль в десятибалльный шторм…

   Не так ли и ты, наш корабль «Легкая музыка», плывешь, переваливаясь с борта на борт, под крики «бегите налево», «бегите направо», — от борта советской песни и музыки к борту американского джаза?

   Самодеятельные конъюнктурные капитаны из различных музыкальных организаций, взобравшись на мостик, выкрикивают команды, якобы подсказанные им искренностью чувств и убеждений, — и шарахается справа налево и обратно наш корабль «Легкая музыка».

   Не пора ли воспитать в себе нормальное, серьезное и искреннее отношение как к своим, так и к зарубежным явлениям в искусстве? Не пора ли ценить свое по достоинству и, не приходя в телячий восторг, по достоинству ценить чужое? Не пора ли отбирать все заслуживающее нашего внимания и отбрасывать все ненужное и вредное?

   Вот уж сколько лет приходится вести борьбу за право существования эстрадного оркестра. Одно слово «джаз» вызывало у некоторых ханжей и перестраховщиков испуг. Слова «саксофон», «аккордеон» ассоциировались чуть ли не со словом «капитализм». Исполнение зарубежной легкой музыки считалось ошибкой, достойной порицания. Студенты, молодые рабочие, желавшие организовать оркестр с наличием «порочных» инструментов, всячески прорабатывались.

   В своих нападках на легкую западную музыку ее противники ссылаются на высказывания М. Горького о «музыке толстых». Да, есть такая музыка. И мы вовсе не намерены ее пропагандировать. Но вся ли легкая эстрадная музыка, возникшая на Западе, — «музыка толстых»? В дни Всемирного фестиваля молодежи и студентов у нас будет звучать много легкой зарубежной му-зыки, и антагонисты этого жанра смогут убедиться, что исполняют и слушают ее далеко не «толстые» люди.

   Нападки вульгаризаторов на «легкую музыку» дали возможность нашим недругам за рубежом представить дело так, что джаз у нас чуть ли не официально запрещен. Так, например, в американском журнале «Сэтердей ревю» появилась статья некоего Ричарда Хэнсера, где он в подкрепление своих доказательств «гонений» на джаз в СССР привлек высказывания… Платона. Да, да, философа Платона, жившего почти 2400 лет тому назад. Платон, видите ли, сказал: «Наши старейшины должны сохранить в силе закон, никогда его не упускать из виду и всегда хранить его с большей тщательностью, чем другие. Мы должны уберечь наше общество от опасности в виде новых течений в музыке; потому что форма и ритмы в музыке никогда не изменяются без того, чтобы не произвести изменения в самых важных политических формах и путях».

   Много еще глупостей нагородил Хэнсер, вплоть до выражения мне соболезнования в том, что я якобы за свои джазовые убеждения большую часть жизни провожу в концлагере. Все это, конечно, очень забавно, но дискуссия в сторону отрицания всего западного в области легкой музыки привела в свое время к тому, что она перестала звучать на нашей эстраде.

   Однако я считаю, что советской песне за время ее существования — ни ей, ни ее исполнителям — не было посвящено достаточно внимания и заботы, хотя с этой песней советские люди жили, строили, воевали и побеждали, она была поддержкой в беде "и горе, спутницей в счастье и радости. Но ведь нельзя же считать проявлением серьезной заботы о развитии легкого жанра заклинание «только-только наше», которое повторялось, когда речь заходила об эстрадной, танцевальной музыке. Несоблюдение пропорций вызывало обратные явления, и сейчас молодые, способные исполнители на эстраде поют только-только «заграничные» песни, но если они хотят быть полезными своим трудом нашему делу, надо больше думать о своей Родине и воспевать труд, дела и победы советских людей. А когда следует, то и обрушиться едкой сатирой на недостатки и ошибки, все еще случающиеся на нашем трудном, великом пути.

   Я отнюдь не утверждаю, что надо отказаться от исполнения зарубежных песен и музыки. Наоборот, я за хороший джаз, за хорошую песню, пусть она будет зарубежной, но я против подражания и копирования даже хороших иностранных образцов. Мы за то, чтобы у нас создавалась своя оригинальная музыка, отвечающая нашим национальным традициям. Пусть у нас возникают маленькие эстрадные оркестры, большие оркестры, но пусть эти коллективы не кренятся то налево, то направо, напоминая пароход «Тургенев».

   В свое время Радиокомитет с поистине демьяновой настойчивостью кормил нас только хорами, оркестрами народной музыки и в крайнем случае песнями «избранных» советских композиторов. Легкая танцевальная музыка, песня с танцевальными ритмами, могущими вызвать, боже упаси, «джазовые эмоции», приводили руководителей Радиокомитета в трепет. Да и только ли Радиокомитет кричал с капитанского мостика «Бегите налево»? Были и помощники, и боцманы в различных организациях, ведающих курсом нашего музыкального корабля. Однообразие родило скуку. А это причиняло серьезный вред искусству легкой песни и музыки.

   Я помню начало пути советской песни. Первые песни эпохи гражданской войны. Расцвет советской песни, рожденный содружеством Дунаевского и Лебедева-Кумача, песнями Соловьева-Седого, Блантера и Богословского, и, наконец, период, когда Новиков, Туликов, Жарковский, Табачников, Мокроусов, Фрадкин и другие внесли, каждый по мере своих дарований, вклад в развитие советской песни. Ведь советская песня — новый жанр. Это не романс, не городская песня дореволюционного периода. Это форма, рожденная революцией, отображающая ее поступательное движение, ее борьбу за новую жизнь, за нового человека. Но значит ли, что, создав этот жанр, мы должны были отказаться от всех других жанров в легкой музыке? Конечно, нет. Утверждение единой формы в искусстве влечет за собой нежелательные последствия: скуку и равнодушие публики.

   Если проследить путь развития советской песни, то можно заметить, что на этом пути было достаточно радостей и огорчений. Было много хороших песен, но и немало плохих. Слишком много песен пишется в миноре, даже часто песни с жизнерадостным, веселым настроением в тексте получают минорное музыкальное оформление. Еще чувствуется у нас влияние старого псевдоцыганского романса и мещанской лирики. Это надо отнести к числу недостатков и огорчений. Но и радостей было немало. К примеру, в свое время Шостакович подарил нам две песни, которые получили широкую популярность, и обе они написаны в мажоре. «Песня о встречном», полная солнечной яркости и радости жизни. Песня «Фонарики». Ведь, казалось бы, о чем поется в ней: о войне, о затемнении — значит, о временах тяжелых, грустных, а сколько в ней оптимизма и веры в светлое будущее!

   Дунаевский — чудесный, радостный, веселый наш певец. Разве песни «Марш веселых ребят», «Песня о Родине» и многие другие его произведения, ставшие народными, написаны в миноре? Да и у других композиторов было немало веселых, жизнерадостных песен. Мажор, мажор, товарищи композиторы! Уравновесьте корабль, не давайте ему клониться на один борт. Пишите и мажорные и минорные песни. Иногда хочется взгрустнуть, иногда посмеяться. Но я бы сказал, что смеяться хочется больше.

   Надо бросить упрек и нашим поэтам-песенникам. Уж больно у них тексты ни о чем. Песни бывают разные: песня-рассказ, песня — музыкальная новелла, песня — музыкальная речь пропагандиста, песня любовная, песня-анекдот. Надо пользоваться этим огромным разнообразием.

   У нас часто любят определять качество песня по ее «массовости» — запел ее народ или нет. Мне кажется, что это не всегда правильно. Во-первых, важно, по каким каналам идет песня в массы. Хорошая песня может не попасть в кинофильм, на пластинку, на радио и обречена на гибель. Наконец, не всякая песня, подхваченная слушателями, хороша. Очень часто плохие песни получают широкую популярность.

   Нам необходимо создавать свою веселую танцевальную музыку. Это единственный путь борьбы с проникновением к нам скверной джазовой музыки. Свои фокстроты, свои танго. Вальс тоже не родился у нас, но есть же русский вальс, русская полька и другие танцы. Почему не быть русскому, украинскому, армянскому, азербайджанскому и так далее фокстротам, танго, построенным на национальных музыкальных особенностях? Я думаю, всем ясно, что веселая танцевальная музыка нисколько не противоречит принципам искусства социалистического реализма. Пусть наша молодежь танцует современные танцы, а не музейные па-де-катры и па-де-патинеры.

   Наш народ — народ-певец. Нам нужна разная музыка, разные песни. Нам нужны разные оркестры, от оркестра народных инструментов до джаз-оркестра. Нам нужны песни о жизни, о судьбах людей — наших, советских людей и людей другого мира, песни о любви, о радости жизни, о прекрасном мире, где должен царить мир.

   Больше музыки всякой, жизнерадостной, веселой, больше песен хороших и разных! Ведь нам «песня строить и жить помогает…»

   Сейчас, когда мы готовимся ко Всемирному фестивалю молодежи и студентов, очень нужно подумать о нашем музыкальном хозяйстве. Приедут молодые друзья из разных стран, привезут свои песни, свою музыку, ансамбли, оркестры. Зазвучит их танцевальная музыка, их песни. Должна зазвучать и наша музыка, наши песни. Друзья увезут к себе на родину то, что услышат У нас, мы же сохраним то, что они оставят как память о зарубежной молодежи.

   И пусть наш корабль «Легкая музыка» идет, не кренясь на одну сторону — сторону однообразия и скуки. Пусть звучит все, что не противоречит нашему восприятию жизни, что помогает укреплению нашей идеологии — идеологии людей, строящих коммунизм".


 
   Вскоре эти споры сами собой сошли на нет, потому что мы все энергично начали готовиться к Всемирному фестивалю молодежи и студентов который в 1957 году должен был проходить в Москве. Волнения улеглись, но я еще долго не мог успокоиться и продолжал размышлять о только что угасших спорах. И часто мне приходилось убеждаться, что размышляю не я один, многие заговорив о музыке, сразу же переключались на дискуссионный стиль, причем круг тем значительно расширился. Спорили уже вообще о музыке —серьезной, легкой, песенной, танцевальной. Вот пример одного из таких споров. В нем, как во всяком споре, выдвигаются иногда положения достаточно парадоксальные.
   …Собеседники сидят в парке на скамье, прислушиваясь к «Девятой симфонии» Бетховена, которая звучит из репродуктора. Один постарше, довольно тучный, с изрядно поседевшей головой. Пока он слушал музыку, глаза его оставались полузакрытыми. Иногда легкая усмешка проскальзывала на крупном лице.
   Другой помоложе. Движения нервные. Он то и дело привскакивает и тут же садится. Видимо, музыка прервала их беседу. Когда она умолкла, Молодой быстро заговорил:
   Молодой. Как вы можете это говорить? Вот мне, например, нравится симфоническая музыка. Я люблю ее, но слушать приходится редко, часто занят по вечерам, а радио — это не то.
   Старый. Что ж, ваше счастье, что вы ее любите и редко слушаете. Может быть, потому и любите.
   Молодой. Это что же — парадокс?
   Старый. Диалектика, молодой человек. И в музыке закон перехода количества в качество остается неизменным.
   Молодой. Простите, не понимаю.
   Старый. Сейчас объясню. С тех пор как появилось радио, люди все время слушают музыку. Есть такие, у которых радио никогда не выключается. Шестнадцать часов в сутки они слушают или, вернее, не слушают музыку. Они перестают ее замечать, как человек, живущий на шумной улице, перестает замечать шум городского транспорта. А стоит непривыкшему человеку попасть в такую квартиру, и он не сможет спать, пока у него не выработается своего рода иммунитет.
   Молодой. Что же общего между шумом и музыкой?
   Старый. Как — что? И к тому и к другому человек привыкает и перестает замечать. Для того чтобы любить музыку, надо ее слушать специально. Нужно быть внутренне готовым, нужно, наконец, особое настроение.
   Молодой. По-вашему, получается, что, чем больше слушаешь музыку, тем меньше ее любишь.
   Старый. Не совсем так. Чем менее внимательно ее слушаешь, тем более равнодушно ее воспринимаешь.
   Молодой. Не понимаю.
   Старый. Представьте себе, что все улицы нашего города вместо вывесок украшены картинами. Скажем, улица имени Репина. На ней копии всех его произведений. Улица Серова — тоже. Улица Айвазовского… И так далее. Проходя изо дня в день по этим улицам, вы перестаете замечать эти картины — и вдруг вас приглашают посетить Третьяковскую галерею. Пойдете?
   Молодой. Думаю, что да. Ведь там я увижу оригиналы этих картин.
   Старый. Возможно, вы правы, но восприятие будет очень ослабленное, утратится основное — новизна. Вам будет казаться, что вы идете по знакомым улицам, вам захочется чего-то другого, захочется свернуть в переулок, где не будет картин.
   Молодой. Вы думаете?
   Старый. Убежден. Я запомнил один забавный случай. Был у меня приятель, человек с юмором. Пошли мы с ним однажды на выставку собак. Выставка была большая. Собак много, и хороших. Они лаяли, рычали. Сначала мой приятель смотрел с интересом, но потом начал скучнеть и наконец сказал: «Пойдем отсюда». «Почему? — спросил я. — Вам не нравятся собаки?» «Нет, — отвечал он, — покажите мне уже хотя бы одну кошку!» Мы вышли на улицу. Приятель увидел лошадь и очень обрадовался: «Наконец-то хоть одна лошадь, слава богу!»
   Молодой. Это звучит как анекдот. Вы опять прибегаете к парадоксам. Кроме того, некоторые ваши сравнения, простите меня, просто нелепы. Я педагог и уже довольно давно изучаю вопросы воздействия музыки на воспитание человека. Наконец, по себе определяю это воздействие и…
   Старый. Погодите, не горячитесь. Расскажите, как вы стали заниматься своей профессией.
   Молодой. В общем-то я мечтал совсем о другом. В детстве я любил музыку. В пятнадцать лет начал учиться — и, как ни странно, на… трубе. К двадцати годам освоил этот очень трудный инструмент, но не слишком хорошо. Играл в симфоническом оркестре, будем честно говорить, не первую трубу. А потом решил переменить профессию, стал писать по музыкальным вопросам, а потом преподавать в музыкальной школе…
   Старый. Ваша откровенность мне нравится. Вы говорите, что я склонен к парадоксам, и вам это, очевидно, не нравится. Но вот вы склонны к самокритике, и мне это очень нравится. Скажите, успешно ли шли ваши занятия, когда вы начали учиться играть на трубе?
   Молодой. О да! Говорили, что я буду великолепным трубачом. А потом как-то остановился и дальше не пошел.
   Старый. Так часто бывает. Люди восхищаются: «Ах, вундеркинд!», а потом, глядишь, ему за сорок, а он все еще на уровне чудо-ребенка. Очевидно, развитие всякого дарования имеет свой предел.
   Молодой. Не хотите ли вы этим сказать, что каждый человек рождается с отпущенной ему на всю жизнь долей музыкальности?
   Старый. Пожалуй, да. И вот вам простой пример. Я и мой старший брат росли в одинаковых условиях. Это было в те отдаленные времена, когда не было ни радио, ни даже патефона. Но и тогда были люди, любившие музыку. Чтобы слушать ее, ходили на концерты, в театр, или в крайнем случае в парк, на бульвар, где играл неплохой духовой или струнный оркестр. Так вот, я жертвовал для музыки всем: игрой с товарищами, мальчишескими шалостями, приключениями в духе Тома Сойера, даже юношескими увлечениями романтического характера. Хорошая музыка доводила меня до какого-то экстаза. Я забывал все на свете. Наоборот, фальшь приводила меня в ужас. Заставляла меня страдать. Мне казалось, что я не переживу этого, что рушится мир. Я исступленно топал ногами и кричал: «Фальшь! фальшь!» Люди смотрели на меня и говорили: «Господи, такой молодой и такой сумасшедший!». Таким я был в детстве и в юности и почти таким как будто и остался. А вот мой брат, как я сказал, воспитанный со мной в одинаковых условиях, был к музыке почти равнодушен. Воспринимал ее весьма поверхностно, не замечая ни фальши, ни банальных мелодий, ни примитива гармонии.
   Молодой. Что же, он и по сей день плохо воспринимает музыку?
   Старый. Мне кажется, что да, хотя я не сказал бы, что он вовсе лишен музыкального восприятия.
   Молодой. Значит, вы считаете, что есть люди, от природы лишенные музыкального восприятия?
   Старый. Несомненно. Восприятие музыки — тоже дарование. Человек может быть им наделен в разной степени. Есть люди, воспринимающие музыку горячо и талантливо, есть средне, есть очень слабо ее чувствующие, и есть, наконец, такие, которые абсолютно лишены способности слушать музыку. Интересно также, что далеко не всегда это зависит от общей культуры. Мне приходилось встречать людей полуграмотных, и даже совсем неграмотных, которые воспринимали самую серьезную музыку восторженно, и, наоборот, людей с высшим образованием, воспринимавших только музыкальный примитив.
   Молодой. Любопытно. Талантливый слушатель, способный слушатель, бездарный слушатель!
   Старый. Да, да, да, именно так. А разве вы этого не замечаете, сидя на каком-нибудь концерте или спектакле? Ведь на оперных, опереточных и эстрадных спектаклях публика смешанная: от академика с высокой культурой до человека, мало разбирающегося в вопросах искусства.
   Молодой. И что же из этого следует?
   Старый. А то, что сценическое действие доступно пониманию каждого человека. Здесь конкретные образы, сюжет, взаимоотношения людей. Другое дело музыка. Талантливый или способный слушатель воспринимает ее в целом. Бездарный — улавливает лишь отдельные элементы. Скажем, в опере «Риголетто» его волнует трагедия горбуна. Музыка проходит мимо ушей и обращает на себя внимание только тогда, когда исполняется ария герцога «Сердце красавицы», кстати, далеко не шедевр музыкального творчества Верди, с примитивной, я бы сказал, шарманочной мелодией и со слабой гармонией.
   Молодой. Уж очень вы нападаете на бездарных — по вашей классификации — слушателей. Вот насчет «Сердца красавицы», пожалуй, верно. Но даже самый «бездарный» все-таки не может не заметить красоты всей музыки «Риголетто».
   Старый. Может быть, кое-что и заметит, но как-то мельком, попутно. Зато ничего, кроме «Сердца красавицы», не запомнит.
   Молодой. Неужели можно, по-вашему, запомнить целую оперу?
   Старый. Целую не надо, но чем больше, тем лучше. Вот ведь пишете же вы, музыковеды, что в такой-то новой опере нет запоминающихся мелодий, и это ее недостаток. Или в такой-то эстрадной программе нет песен — именно песен, во множественном числе, — которые зритель запомнит. Разве это не чрезмерное требование? Есть гениальные оперы, живущие столетие, а очень часто многие зрители знают из этих опер лишь отрывок одной, максимально двух мелодий. И то, как правило в искаженном виде. Попробуйте спросить среднего слушателя, что он помнит из оперы «Евгений Онегин». Вам споют, большей частью фальшиво, четыре начальные фразы из арии «Куда, куда вы удалились» или «Любви все возрасты покорны», которую вдобавок начнут с середины. Вот, пожалуй, все. А из других опер и того меньше.