Сонные люди выходили из автобуса. Снаружи оказалось неожиданно холодно: со стороны пустыни дул сильный ветер. Было странное ощущение: воздух теплый, но ветер до каждого сантиметра продувал человека, если он стоял некоторое время без движения.
Возле кафе скопилось большое количество автобусов. И толпа туристов – вероятно, со всех прибрежных отелей Египта – устремилась с коробками сухого завтрака в здание кафе. По этим коробкам в руках можно было определить статус людей: от элегантных фирменных упаковок с логотипом пятизвездочных отелей до мятой картонки из-под соуса «Хайнц» в моих руках. Люди двигались молча, похоже, что ветер мешал им говорить. Продвигаясь в толпе, я чувствовал себя внутри общего исхода – как недавно в аэропорту. Неужели я только три дня назад прилетел? А кажется, что прошло дней десять.
Мы влились в кафе. Внутри стояло множество столов, за которые рассаживались люди. Слева толпилась очередь за пятифунтовым чаем. Некоторые туристы, стоя прямо посреди зала, раскрывали свои коробки и ели.
Я вышел наружу. Во дворе за высокими столами без стульев завтракали те, кому не нашлось место в кафе. Отыскав свободное место, я поставил на стол свою коробку и стал ее распаковывать.
Передо мной, сразу за шоссейной дорогой, уходила к горизонту пустыня с похожими на карьерные разработки холмами. Двое египетских солдат стояли на краю шоссе лицом к нам. Их одежда шевелилась от ветра, надувалась пузырями и хлопала по ногам и рукам. У одного солдата «Калашников» был за плечами, второй опустил его стволом вниз. Оба лениво, устало смотрели перед собой.
Ветер дул мне в лицо. Он забирался под одежду, холодными пузырьками осыпал кожу. И при этом все вокруг было неподвижно: автобусы, жующие люди, солдаты. Земля тоже не шевелилась – казалось, она состоит из тяжелых глиняных комьев, приросших друг к другу.
Коричневая тишина и прозрачный ветер. Стоящая рядом со мной седая иностранка с морщинистой шеей пила чай из пластикового стаканчика, зажимая длинную юбку коленями между ног. Пять минут назад, полуобернувшись, я видел, как она подходит ко мне со своей коробкой под мышкой: ветер несколько раз взметал вверх ее юбку, открывая белые худые ноги, вместе с треугольником нижнего белья вверху, а иностранка улыбалась, открывая зубы, закатывала в ироничном изумлении глаза и словно произносила: «Хо-хо!»
«Мэрилин Монро…» – подумал я.
Мы поглощали каждый свой завтрак. Я очистил два вареных яйца, намазал пластмассовым ножиком джем на разрезанную булочку. Глотнул минеральной воды из пластиковой бутылки. Я чувствовал, как в моем солнечном сплетении съеживается и замирает душа – кажется, ветер пробирал холодом и ее. Мэрилин Монро, раскрывая рот и морща щеки, откусывала большими кусками многослойные сэндвичи. Ее душа молча смотрела сквозь плоский, тренированный в спортзале живот с дряблой кожей. Мы ели и вчетвером смотрели в пустыню, над которой вставал бледно-желтый рассвет.
Один из солдат, стоявших на краю шоссе, повернулся и отошел, исчез за автобусом. Второй бросил окурок и тоже ушел. Вероятно, сейчас где-то далеко впереди едут по коричневой потрескавшейся земле бедуины. В их сумках, болтающихся на верблюжьих боках, лежат гранаты, связанные девушки, пакеты со свежими человеческими органами и гашишем.
Я вспомнил песню Джима Моррисона «Испанский караван».
И вдруг подумал: а что, если прямо сейчас, доев яйцо и дожевав хлеб с джемом – неторопливо пойти прямо к этой пустыне? Обойти стоящий на пути автобус и быстро зашагать прямо в сердце коричневой пустоты, навстречу прозрачному ветру – такому холодному и свежему, словно там, в середине безжизненных песков, разлит океан. Никто и опомниться не успеет, как я буду уже далеко, перевалю за первый коричневый холм, потом за второй, третий… Кто побежит за мной – туда?
Мне почему-то показалось, что и жующая рядом пожилая европейка тоже что-то подобное чувствует. Зов пустыни? Или – смерти? Нет, не то… Это было другое: похожее на разлившиеся чернила желание исчезнуть, пропасть – вот, наверное, точнее. Казалось – если подчиниться ему, впереди ждет что-то невероятно привлекательное, но одновременно и страшное.
И еще я чувствовал: где-то должен быть еще один, такой же, похожий зов – но другой: чистый, чарующий. Как остров, на котором не существует понятий «направо» и «налево», где живут Рыбы-шары. По закону противоположностей такого второго зова просто не может не быть! Как две двери – для входа и выхода.
Пустыня смотрит на тебя глазами исполинской кобры.
Толпа наконец шевельнулась и хлынула вязким потоком к автобусам.
– Никто не потерялся? – с дежурной улыбкой спрашивал автобусный гид, считая нас всех про себя и указывая на каждое сиденье пальцем.
Спереди и сзади автобусную колонну замкнули два джипа с пулеметами на крышах.
Дальше мы ехали часа два. А может, и больше.
– Если террористы атакуют сразу с двух сторон, что эта охрана на джипиках сможет сделать? – сыто разглагольствовал впереди мужской голос.
Женщина ему поддакивала и соглашалась. Я едва их слышал, потому что вновь погрузился в сон.
Живые и мумии
Подарок на день рождения
Возле кафе скопилось большое количество автобусов. И толпа туристов – вероятно, со всех прибрежных отелей Египта – устремилась с коробками сухого завтрака в здание кафе. По этим коробкам в руках можно было определить статус людей: от элегантных фирменных упаковок с логотипом пятизвездочных отелей до мятой картонки из-под соуса «Хайнц» в моих руках. Люди двигались молча, похоже, что ветер мешал им говорить. Продвигаясь в толпе, я чувствовал себя внутри общего исхода – как недавно в аэропорту. Неужели я только три дня назад прилетел? А кажется, что прошло дней десять.
Мы влились в кафе. Внутри стояло множество столов, за которые рассаживались люди. Слева толпилась очередь за пятифунтовым чаем. Некоторые туристы, стоя прямо посреди зала, раскрывали свои коробки и ели.
Я вышел наружу. Во дворе за высокими столами без стульев завтракали те, кому не нашлось место в кафе. Отыскав свободное место, я поставил на стол свою коробку и стал ее распаковывать.
Передо мной, сразу за шоссейной дорогой, уходила к горизонту пустыня с похожими на карьерные разработки холмами. Двое египетских солдат стояли на краю шоссе лицом к нам. Их одежда шевелилась от ветра, надувалась пузырями и хлопала по ногам и рукам. У одного солдата «Калашников» был за плечами, второй опустил его стволом вниз. Оба лениво, устало смотрели перед собой.
Ветер дул мне в лицо. Он забирался под одежду, холодными пузырьками осыпал кожу. И при этом все вокруг было неподвижно: автобусы, жующие люди, солдаты. Земля тоже не шевелилась – казалось, она состоит из тяжелых глиняных комьев, приросших друг к другу.
Коричневая тишина и прозрачный ветер. Стоящая рядом со мной седая иностранка с морщинистой шеей пила чай из пластикового стаканчика, зажимая длинную юбку коленями между ног. Пять минут назад, полуобернувшись, я видел, как она подходит ко мне со своей коробкой под мышкой: ветер несколько раз взметал вверх ее юбку, открывая белые худые ноги, вместе с треугольником нижнего белья вверху, а иностранка улыбалась, открывая зубы, закатывала в ироничном изумлении глаза и словно произносила: «Хо-хо!»
«Мэрилин Монро…» – подумал я.
Мы поглощали каждый свой завтрак. Я очистил два вареных яйца, намазал пластмассовым ножиком джем на разрезанную булочку. Глотнул минеральной воды из пластиковой бутылки. Я чувствовал, как в моем солнечном сплетении съеживается и замирает душа – кажется, ветер пробирал холодом и ее. Мэрилин Монро, раскрывая рот и морща щеки, откусывала большими кусками многослойные сэндвичи. Ее душа молча смотрела сквозь плоский, тренированный в спортзале живот с дряблой кожей. Мы ели и вчетвером смотрели в пустыню, над которой вставал бледно-желтый рассвет.
Один из солдат, стоявших на краю шоссе, повернулся и отошел, исчез за автобусом. Второй бросил окурок и тоже ушел. Вероятно, сейчас где-то далеко впереди едут по коричневой потрескавшейся земле бедуины. В их сумках, болтающихся на верблюжьих боках, лежат гранаты, связанные девушки, пакеты со свежими человеческими органами и гашишем.
Я вспомнил песню Джима Моррисона «Испанский караван».
И вдруг подумал: а что, если прямо сейчас, доев яйцо и дожевав хлеб с джемом – неторопливо пойти прямо к этой пустыне? Обойти стоящий на пути автобус и быстро зашагать прямо в сердце коричневой пустоты, навстречу прозрачному ветру – такому холодному и свежему, словно там, в середине безжизненных песков, разлит океан. Никто и опомниться не успеет, как я буду уже далеко, перевалю за первый коричневый холм, потом за второй, третий… Кто побежит за мной – туда?
Мне почему-то показалось, что и жующая рядом пожилая европейка тоже что-то подобное чувствует. Зов пустыни? Или – смерти? Нет, не то… Это было другое: похожее на разлившиеся чернила желание исчезнуть, пропасть – вот, наверное, точнее. Казалось – если подчиниться ему, впереди ждет что-то невероятно привлекательное, но одновременно и страшное.
И еще я чувствовал: где-то должен быть еще один, такой же, похожий зов – но другой: чистый, чарующий. Как остров, на котором не существует понятий «направо» и «налево», где живут Рыбы-шары. По закону противоположностей такого второго зова просто не может не быть! Как две двери – для входа и выхода.
Пустыня смотрит на тебя глазами исполинской кобры.
Толпа наконец шевельнулась и хлынула вязким потоком к автобусам.
– Никто не потерялся? – с дежурной улыбкой спрашивал автобусный гид, считая нас всех про себя и указывая на каждое сиденье пальцем.
Спереди и сзади автобусную колонну замкнули два джипа с пулеметами на крышах.
Дальше мы ехали часа два. А может, и больше.
– Если террористы атакуют сразу с двух сторон, что эта охрана на джипиках сможет сделать? – сыто разглагольствовал впереди мужской голос.
Женщина ему поддакивала и соглашалась. Я едва их слышал, потому что вновь погрузился в сон.
Живые и мумии
Дальше все было желтым, песчаным. Каир встретил столпотворением людей на тротуарах и обгоняющими автомобильные пробки велосипедистами, держащими одной рукой на голове подносы со свежеиспеченными лепешками, а другой правившими рулем. Они были похожи на черных ящериц, эти велосипедисты. Странные дома цвета песка. Национальный музей – многоэтажный саркофаг. Всыпающихся в него туристов не хватало, чтобы заполнить его под завязку – стены саркофага, казалось, медленно расширялись. Внутри прохлада, в которой бродят люди и лежат мумии. Мумии большие, маленькие, микроскопические, средние, гигантские, лежащие и стоящие в гробах-ладьях, склепах, на полках под стеклом. А вокруг – разглядывающие их люди. Отстав от экскурсии, я бродил по гулким залам музея. Случайно наткнулся на вывеску: «Тутанхамон». У входа – дежурящие полицейские, внутри, возле выставленных за пуленепробиваемым стеклом золотых украшений не протолкнуться из-за туристов-японцев. Поверх их чернявых стриженых голов я бросил взгляд на маску Тутанхамона. Ожившая картинка с почтовой марки, которая когда-то давно, в моем ясном и солнечном детстве, хранилась в кляссере. Вспыхнуло в памяти мороженое за двадцать две копейки, магазин с надписью «Хлеб», новогодние игрушки в ящиках с ватой. Золото маски Тутанхамона за стеклом было тусклым и немного помятым, словно ее использовали как головной убор где-то в быту. И главное – оно было совершенно живым. Более живее этого мертвого предмета я в жизни никогда не видел.
Автобус ехал по серо-желтым окраинам Каира, опоясанным недостроенными домами, из верхних этажей которых торчали прутья металлической арматуры. На первых и вторых этажах на балконах сушилось белье. На земле высились конусообразные кучи цветного мусора, возле которых копошились дети.
– Многие наши граждане, переехавшие в Каир из провинции, купили здесь земельные участки и специально недостраивают свои дома, – интеллигентно объяснял в микрофон Альвар, – таким образом до конца жизни они могут не платить налог за построенное жилье.
На кривом горизонте показались три освещенные солнцем пирамиды. Саркофаги для мумий фараонов Хеопса, Хефрена и Микерена. Гигантские усыпальницы издали были похожи на угольные терриконы в шахтерском городке, где я жил в детстве – только светлые. Черные терриконы памяти и блестящие на солнце древние пирамиды. И еще цветные пирамиды мусора возле навсегда недостроенных домов здесь, наяву.
Автобус выехал на пыльную каменную равнину и остановился.
Мы вышли.
Пирамиды не оказались большими. Наверное, в моем мозговом экране отпечатались московские высотки, Останкинская и Эйфелева башни, фотографии небоскребов Америки. Нью-йоркцам, вероятно, эти пирамиды кажутся игрушечными.
Но они не были и маленькими. Ветра нет, тишина. Солнце светит размыто, глаза не слепит. Если вслушаться, можно уловить какой-то внутренний, едва слышимый глубокий звук. Шелест то ли песка, то ли волн. Словно где-то далеко под ногами, что-то движется, проворачивается. Может – Земля вертится?
Пирамиды были средними. Но это было то «среднее», что медленно плывет в сторону величия. Туристы с задранными головами, полицейские в белых одеждах, бедуины в цветных халатах и чалмах, ведущие верблюдов под уздцы – все они, как камешки, тихо перекатывались по сферической земле, на которой высились три белесо-желтые пирамиды.
Я подошел ближе. Дотронулся до нижнего камня саркофага Хеопса. Стал на выщерблину в каменном блоке, сделал еще шаг вверх.
– Эй! – раздался сзади окрик. Ко мне вразвалку подходил полицейский в белой форме.
– Ноу! – ослепительно улыбаясь, поднял руку он.
Я спрыгнул вниз. Краем глаза я заметил, как один из туристов – кажется, тот, что ехал впереди меня в автобусном кресле – сует полицейскому деньги, и тот, оглянувшись, машет рукой: давай, мол, быстро. Мужчина в белой майке и шортах вскарабкивается на два метра вверх по пирамиде, а его спутница – брюнетка в цветной юбке – снимает его на видео.
– Инаф! – машет полицейский рукой.
– А я? – растерянно улыбается спутница.
Мужчина лезет в карман.
Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах теплится жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей, глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением – я со всем этим джентльменским набором живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной груды бело-желтых камней.
В открытом ресторане с видом на Сфинкса и пирамиду Хеопса были накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и кока-колу. Я взял с подноса бутылку ледяной колы. Налил в стакан, отпил, стал понемногу есть: салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина. Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинувшись на стуле, смотрел на пирамиду. Кажется, на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И люди по-прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы, придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода, равенство, братство».
«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?
В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее: это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой. Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же встала и стала уходить. Наверное, мне показалось, что она улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить? Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало, высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как 25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась огромная глинистая масса действительности.
Мир, что был перед моими глазами, наклонился, как от удара, сдвинулся и стал стремительно падать. Он падал вместе с высившейся передо мной желтой пирамидой, полицейскими, туристами, рождением, матерью, отцом, школой, армией, институтом, женой, нерожденным ребенком, работой, говорящей рыбой, Анной, Сидом, «Адаптацией». Все было к черту – или к чему-то еще, что означало конец. Это было разрушение созданного когда-то света. Из хрустального шара с Красным морем и человеческими душами он, мой шар Земли, превращался в завихрение сухой коричневой пыли. Сотворение наоборот. Возвращение в грязь. Меня когда-нибудь спросят: «Зачем ты таскаешь с собой этот кусок засохшей пыли?» «Ну что вы? – весело и немного возмущенно отвечу я, – эта пыль раньше была самой прекрасной планетой на свете!» «Вы шутите? – насмешливо скажут мне. – Ну что ж, не хотите говорить, не надо…» Нет ничего. Нет даже желания умереть. Остановить дыхание здесь, среди мертвого песка и камней? Худшего места для смерти не найти. Здесь умирали лишь залитые коричневым солнцем фараоны, которым ставили памятники в виде собственных гробов. А остальные сгнивали, высыхали и превращались в песок. Я встал и, едва переставляя ноги, поплелся к своему автобусу.
Автобус ехал по серо-желтым окраинам Каира, опоясанным недостроенными домами, из верхних этажей которых торчали прутья металлической арматуры. На первых и вторых этажах на балконах сушилось белье. На земле высились конусообразные кучи цветного мусора, возле которых копошились дети.
– Многие наши граждане, переехавшие в Каир из провинции, купили здесь земельные участки и специально недостраивают свои дома, – интеллигентно объяснял в микрофон Альвар, – таким образом до конца жизни они могут не платить налог за построенное жилье.
На кривом горизонте показались три освещенные солнцем пирамиды. Саркофаги для мумий фараонов Хеопса, Хефрена и Микерена. Гигантские усыпальницы издали были похожи на угольные терриконы в шахтерском городке, где я жил в детстве – только светлые. Черные терриконы памяти и блестящие на солнце древние пирамиды. И еще цветные пирамиды мусора возле навсегда недостроенных домов здесь, наяву.
Автобус выехал на пыльную каменную равнину и остановился.
Мы вышли.
Пирамиды не оказались большими. Наверное, в моем мозговом экране отпечатались московские высотки, Останкинская и Эйфелева башни, фотографии небоскребов Америки. Нью-йоркцам, вероятно, эти пирамиды кажутся игрушечными.
Но они не были и маленькими. Ветра нет, тишина. Солнце светит размыто, глаза не слепит. Если вслушаться, можно уловить какой-то внутренний, едва слышимый глубокий звук. Шелест то ли песка, то ли волн. Словно где-то далеко под ногами, что-то движется, проворачивается. Может – Земля вертится?
Пирамиды были средними. Но это было то «среднее», что медленно плывет в сторону величия. Туристы с задранными головами, полицейские в белых одеждах, бедуины в цветных халатах и чалмах, ведущие верблюдов под уздцы – все они, как камешки, тихо перекатывались по сферической земле, на которой высились три белесо-желтые пирамиды.
Я подошел ближе. Дотронулся до нижнего камня саркофага Хеопса. Стал на выщерблину в каменном блоке, сделал еще шаг вверх.
– Эй! – раздался сзади окрик. Ко мне вразвалку подходил полицейский в белой форме.
– Ноу! – ослепительно улыбаясь, поднял руку он.
Я спрыгнул вниз. Краем глаза я заметил, как один из туристов – кажется, тот, что ехал впереди меня в автобусном кресле – сует полицейскому деньги, и тот, оглянувшись, машет рукой: давай, мол, быстро. Мужчина в белой майке и шортах вскарабкивается на два метра вверх по пирамиде, а его спутница – брюнетка в цветной юбке – снимает его на видео.
– Инаф! – машет полицейский рукой.
– А я? – растерянно улыбается спутница.
Мужчина лезет в карман.
Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах теплится жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей, глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением – я со всем этим джентльменским набором живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной груды бело-желтых камней.
В открытом ресторане с видом на Сфинкса и пирамиду Хеопса были накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и кока-колу. Я взял с подноса бутылку ледяной колы. Налил в стакан, отпил, стал понемногу есть: салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина. Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинувшись на стуле, смотрел на пирамиду. Кажется, на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И люди по-прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы, придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода, равенство, братство».
«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?
В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее: это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой. Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же встала и стала уходить. Наверное, мне показалось, что она улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить? Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало, высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как 25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась огромная глинистая масса действительности.
Мир, что был перед моими глазами, наклонился, как от удара, сдвинулся и стал стремительно падать. Он падал вместе с высившейся передо мной желтой пирамидой, полицейскими, туристами, рождением, матерью, отцом, школой, армией, институтом, женой, нерожденным ребенком, работой, говорящей рыбой, Анной, Сидом, «Адаптацией». Все было к черту – или к чему-то еще, что означало конец. Это было разрушение созданного когда-то света. Из хрустального шара с Красным морем и человеческими душами он, мой шар Земли, превращался в завихрение сухой коричневой пыли. Сотворение наоборот. Возвращение в грязь. Меня когда-нибудь спросят: «Зачем ты таскаешь с собой этот кусок засохшей пыли?» «Ну что вы? – весело и немного возмущенно отвечу я, – эта пыль раньше была самой прекрасной планетой на свете!» «Вы шутите? – насмешливо скажут мне. – Ну что ж, не хотите говорить, не надо…» Нет ничего. Нет даже желания умереть. Остановить дыхание здесь, среди мертвого песка и камней? Худшего места для смерти не найти. Здесь умирали лишь залитые коричневым солнцем фараоны, которым ставили памятники в виде собственных гробов. А остальные сгнивали, высыхали и превращались в песок. Я встал и, едва переставляя ноги, поплелся к своему автобусу.
Подарок на день рождения
– Как пирамиды, друг? – вальяжно спросил Муххамед, дымя сигаретой. – Был час ночи, я только что вернулся из Гизы. Бармен был трезв.
– Величественные, удивительные гробы, – кивнул я.
– Гробы? – не понял Муххамед.
– Гробы, – кивнул я. Бармен рассмеялся.
– Слушай, Муххамед, – сказал я, – мне хочется выпить. Желательно водки.
– Водки, конечно! – он снял с полки бутылку «Финляндии». – Сколько налить?
Я пояснил, что мне нужна вся бутылка. Муххамед заулыбался, вжал голову в плечи и назвал тройную цену. Я не стал торговаться.
Когда я пил у себя в номере эту водку, оказавшуюся дрянной подделкой, а не «Финляндией», то позвонил вниз и пригласил Муххамеда подняться ко мне. Мы выпили с ним граммов по сто пятьдесят, а может, и по двести. Курили, произносили обрывочные фразы о Египте, России, Европе, о женской любви и о трудностях заработка денег.
Он нежно рассказывал мне о своей шведской любовнице, с которой занимался сексом в немыслимых позах здесь, в этом номере, три месяца назад, и теперь шведка, кажется, вновь собирается в Египет. Ее зовут Ингрид. Прислала длинное сообщение на мобильный, – Муххамед мне его показал, бережно листая телефон, словно разматывая папирусный свиток.
«Мой дорогой, нежный, красивый фараон, я думаю только о тебе, ночами не могу спать, вспоминаю, что жила с тобой в сексуальной сказке. Как поживает твой каменный цветок? Не завял ли? Он так прекрасен, так нежно благоухает, что я, северная пчела, не в силах противиться этому запаху, лечу через тысячи километров к нему…» – писала Ингрид.
У западного человека от его иррациональности остался, кажется, только секс. Мечты о каменных цветках и хрустальных пещерах. Секс, который хуже всего поддается утилизации в виде брачных договоров, расписаний половых контактов, рекламной продукции, возбуждающей, но не предполагающей реального слияния двух тел. И поэтому все, что вспыхивает в воображении едущей в отпуск западной женщины – это мощный, как удар боксера-тяжеловеса, величественный, как рыцарская башня, эрегированный мужской член. В Египте (говорят, еще и в Турции) таких ждущих и изнывающих от желания членов полно. Иная ситуация в Таиланде, где мужчин, тоже мечтающих о необремененном либеральными предрассудками соитии, ждут юные покорные женские влагалища и рты. Но если европейки в Египте становятся в основном самками, низводя всю свою многослойную, добившуюся колоссальных прав в западном мире женскую суть просто до жаждущего ласки влагалища, – то западные мужчины, приехавшие в Таиланд, ищут не только оргазмический секс, а еще и утерянное у себя на родине внимание к себе как к главному полу, мужчине-главе, самцу-повелителю.
В общем-то, неплохо, что есть такие женские и мужские места, куда оба пола могут поехать и слить свою нереализованную половую суть. Может быть, как писал Уэльбек, стоит эту систему эротического слива официально легализовать и зарабатывать на ней деньги? Но тогда, пожалуй, потерялась бы важная составляющая человеческой жизни. То, о чем говорил Платон, в идеальном государстве которого поэты переставали писать стихи после того, как задумывались: «А почему цветок красив?». Секс, окончательно организованный, перестает быть каменным цветком и становится частью системы «Аll inclusive».
Хотя, собственно, что же здесь плохого? – с легким неискренним недоумением говорит адаптированная часть меня.
Пить едва прохладную водку здесь, в этом номере с неработающим кондиционером, было не очень приятно. «У меня сегодня день рождения», – сообщил я по-русски. Муххамед опрокинул в рот очередную рюмку и ответил по-английски: «Что мы так сидим? Включим телевизор?» Я включил. На экране шла раскрашенная в стиле индийских фильмов драма. «Мне тридцать восемь лет, – сказал я, – и это огромный отрезок жизни. Например, если представить, что сейчас 1900 год, начало нового века, а потом сразу возникает 1938 год. Огромная разница! Мировая война, потом Гражданская, потом…»
Муххамед с прищуренными улыбающимися глазами смотрел телевизор. «Это наша звезда, наша!» – восторженно говорил он, указывая на экран, где пела и танцевала беловолосая актриса с большой грудью. «Я пишу книгу», – сказал я по-английски. «У тебя есть журналы?» – интересуется он. «Журналы? Какие журналы?» – «С сексом, с девушками», – пояснил Муххамед. «А… нет…»
Мы курили, окутывая дымом несказанные слова. Он заметно опьянел, и я тоже. Нам обоим, в общем-то, было не о чем говорить и приходилось напрягаться, чтобы выдавить хоть слово.
Было душно. Я отдал остатки водки Муххамеду, объяснил, что это презент. Он бережно завернул бутылку в полотенце, нежно пожал мне руку, несколько раз произнеся с чувством: «Друг, друг…» Посетовал, что теперь ему нельзя выходить из отеля – пьяных граждан Египта на улице может остановить полиция и посадить в тюрьму – поэтому он заночует в подсобке. И ушел, как законспирированный подпольщик в начале прошлого века, с бомбой в полотенце под мышкой.
– Величественные, удивительные гробы, – кивнул я.
– Гробы? – не понял Муххамед.
– Гробы, – кивнул я. Бармен рассмеялся.
– Слушай, Муххамед, – сказал я, – мне хочется выпить. Желательно водки.
– Водки, конечно! – он снял с полки бутылку «Финляндии». – Сколько налить?
Я пояснил, что мне нужна вся бутылка. Муххамед заулыбался, вжал голову в плечи и назвал тройную цену. Я не стал торговаться.
Когда я пил у себя в номере эту водку, оказавшуюся дрянной подделкой, а не «Финляндией», то позвонил вниз и пригласил Муххамеда подняться ко мне. Мы выпили с ним граммов по сто пятьдесят, а может, и по двести. Курили, произносили обрывочные фразы о Египте, России, Европе, о женской любви и о трудностях заработка денег.
Он нежно рассказывал мне о своей шведской любовнице, с которой занимался сексом в немыслимых позах здесь, в этом номере, три месяца назад, и теперь шведка, кажется, вновь собирается в Египет. Ее зовут Ингрид. Прислала длинное сообщение на мобильный, – Муххамед мне его показал, бережно листая телефон, словно разматывая папирусный свиток.
«Мой дорогой, нежный, красивый фараон, я думаю только о тебе, ночами не могу спать, вспоминаю, что жила с тобой в сексуальной сказке. Как поживает твой каменный цветок? Не завял ли? Он так прекрасен, так нежно благоухает, что я, северная пчела, не в силах противиться этому запаху, лечу через тысячи километров к нему…» – писала Ингрид.
У западного человека от его иррациональности остался, кажется, только секс. Мечты о каменных цветках и хрустальных пещерах. Секс, который хуже всего поддается утилизации в виде брачных договоров, расписаний половых контактов, рекламной продукции, возбуждающей, но не предполагающей реального слияния двух тел. И поэтому все, что вспыхивает в воображении едущей в отпуск западной женщины – это мощный, как удар боксера-тяжеловеса, величественный, как рыцарская башня, эрегированный мужской член. В Египте (говорят, еще и в Турции) таких ждущих и изнывающих от желания членов полно. Иная ситуация в Таиланде, где мужчин, тоже мечтающих о необремененном либеральными предрассудками соитии, ждут юные покорные женские влагалища и рты. Но если европейки в Египте становятся в основном самками, низводя всю свою многослойную, добившуюся колоссальных прав в западном мире женскую суть просто до жаждущего ласки влагалища, – то западные мужчины, приехавшие в Таиланд, ищут не только оргазмический секс, а еще и утерянное у себя на родине внимание к себе как к главному полу, мужчине-главе, самцу-повелителю.
В общем-то, неплохо, что есть такие женские и мужские места, куда оба пола могут поехать и слить свою нереализованную половую суть. Может быть, как писал Уэльбек, стоит эту систему эротического слива официально легализовать и зарабатывать на ней деньги? Но тогда, пожалуй, потерялась бы важная составляющая человеческой жизни. То, о чем говорил Платон, в идеальном государстве которого поэты переставали писать стихи после того, как задумывались: «А почему цветок красив?». Секс, окончательно организованный, перестает быть каменным цветком и становится частью системы «Аll inclusive».
Хотя, собственно, что же здесь плохого? – с легким неискренним недоумением говорит адаптированная часть меня.
Пить едва прохладную водку здесь, в этом номере с неработающим кондиционером, было не очень приятно. «У меня сегодня день рождения», – сообщил я по-русски. Муххамед опрокинул в рот очередную рюмку и ответил по-английски: «Что мы так сидим? Включим телевизор?» Я включил. На экране шла раскрашенная в стиле индийских фильмов драма. «Мне тридцать восемь лет, – сказал я, – и это огромный отрезок жизни. Например, если представить, что сейчас 1900 год, начало нового века, а потом сразу возникает 1938 год. Огромная разница! Мировая война, потом Гражданская, потом…»
Муххамед с прищуренными улыбающимися глазами смотрел телевизор. «Это наша звезда, наша!» – восторженно говорил он, указывая на экран, где пела и танцевала беловолосая актриса с большой грудью. «Я пишу книгу», – сказал я по-английски. «У тебя есть журналы?» – интересуется он. «Журналы? Какие журналы?» – «С сексом, с девушками», – пояснил Муххамед. «А… нет…»
Мы курили, окутывая дымом несказанные слова. Он заметно опьянел, и я тоже. Нам обоим, в общем-то, было не о чем говорить и приходилось напрягаться, чтобы выдавить хоть слово.
Было душно. Я отдал остатки водки Муххамеду, объяснил, что это презент. Он бережно завернул бутылку в полотенце, нежно пожал мне руку, несколько раз произнеся с чувством: «Друг, друг…» Посетовал, что теперь ему нельзя выходить из отеля – пьяных граждан Египта на улице может остановить полиция и посадить в тюрьму – поэтому он заночует в подсобке. И ушел, как законспирированный подпольщик в начале прошлого века, с бомбой в полотенце под мышкой.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента