Отсмотрев примерно четверть фильма, я уже собрался уходить, но в это время услышал прямо перед своим креслом до странности громкий, прямо-таки издевательский смех. Было ощущение, что смеется невидимка – ведь даже макушки человека, сидящего передо мной, не было видно. Это был даже не смех, а заливистый, похожий на интенсивное хихиканье хохот – так смеяться мог только человек, который, с одной стороны, хочет намеренно привлечь к себе внимание, а с другой, совершенно искренне, с вкусной издевкой обхохатывает эпизоды, которые он видит на экране, причем обхохатывает так, словно осмеивает их поддельную значительность. Слушая этот почти беспрерывный, с порциями взрывов и с редкими затуханиями смех, я поймал себя на мысли, что хохот невидимого человека вовсе не раздражает меня, а даже немного веселит. Ведь там, где ржал хохотун, по сюжету вовсе не следовало смеяться – на экране из глаз героев чуть ли не слезы наворачивались, они говорили друг другу эпические слова, обещали наказать вселенских злодеев, спасти мир, оплакивали смерть верного друга и пр. – а тут, как удар резиновой дубиной по балаганному измерителю силы, раздавался взрыв веселого хохота. Казалось, сами экранные герои на белой ткани, несмотря на мощнейший звук фильма, слышали этот издевательский смех и недовольно, едва заметно кривились – вот это и было особенно забавно.
   Посмеиваясь, я остался сидеть, ожидая с любопытством, что же будет дальше. К любопытству примешивалась тревога – я понимал, что этот громкий смех наверняка злит и раздражает сидящую в кинотеатре публику, а я как бы тоже причастен к нему, ведь и мне же было смешно! Наконец в рядах началось шевеление. Слева и справа, впереди и сзади по всей VIP-зоне начали вытягиваться и оборачиваться, приподнимались, раздраженно шептались друг с другом. Смех становился громче, циничней и нахальней. Я приподнялся и заглянул вперед: там торчали упершиеся в кресельную спинку длинные колени худого парня в джинсах и видна была его обмотанная черной банданой волосатая голова. Он хохотал все пронзительней, тряся коленями и плечами, словно вызывая огонь на себя. Пожалуй, если бы в зале сидела публика попроще – какие-нибудь замученные выживанием учителя из провинции, то они бы, скорее всего, только повозмущались бы словесно, но вряд ли решились бы подойти. Другое дело публика, что собралась здесь. Сначала, вероятно, они полагали, что вот-вот подойдет охрана и выведет наглеца из зала. Напрасное ожидание. В таком уважаемом среднеклассовом кинотеатре зал не нуждался в защите – охранники находились снаружи. А те женщины-билетерши, что помогали находить места, в первые минуты, вероятно, растерялись и не знали, что делать, полагая, что это один из посетителей просто так заразительно смеется. Но парень в бандане дико хохотал уже и над теми местами, где по задумке сценаристов должно было быть действительно смешно – а в это время весь зал неестественно мрачно молчал. Знали бы создатели «Звездных войн», что когда-нибудь в одном московском кинотеатре их детище так провалится!
   Но расплата наконец перестала заставлять себя ждать. Справа от меня, мест за пять или шесть, одновременно поднялись двое мужчин – один из них очень крупный, второй просто высокий – и прошествовали к креслу, где сидел хохотун. Шли они по рядам вежливо, неторопливо, повернувшись лицом к сидящим, как это и положено по этикету. Но дойдя до хохотуна, они быстро и как-то ловко выдернули его из кресла – словно растение из рыхлой земли, – смех тут же оборвался на самой заливистой ноте. Уже не заботясь об этикете, двое мужчин быстро протащили нарушителя спокойствия по ряду. Зрители, давая дорогу, понимающе вскакивали с сидений. Хохотуна выволокли на открытое пространство и поволокли к выходу. Я почти не видел его – парня сильно пригнули к полу, закрутив за спину руки. Послышался один раз только его полустон-полувскрик: «Ай, да рука же, блин…» Билетерша у выхода из зала услужливо отодвинула тяжелую портьеру, открыла дверь, вспыхнул и сразу исчез желтый свет – вновь наступила темнота.
   Фильм продолжался. На экране как раз вспыхнуло космическое сражение враждующих цивилизаций и в зал на бреющих полетах понеслись звездолеты-бомбардировщики. А у меня сильно забилось сердце: я чувствовал, что сидеть дальше в зале глупо и даже бессовестно. Я пробрался мимо сидящих пар и вышел через тот же выход, через который вывели хохотуна. Фойе было пустым, у двери скучали двое охранников. Я заметил табличку «туалет» и ноги сами понесли туда. Все было как в голливудском боевике. Подходя к мужскому туалету, я едва не столкнулся с выходящим оттуда здоровяком – одним из тех двоих, что выводили хохотуна – оборачиваясь, он вяло договаривал: «…да пошли, блин, Серега, самое кайфовое пропустим…» Из туалета в ответ донеслось: «Сейчас! Я этого перца только обмою малость…» Войдя в туалетную комнату, я подошел к умывальнику, нажал на клавишу пуска воды. Краем глаза я видел, как высокий мужчина в белом свитере, толкнув ногой сидящего у стены скрюченного парня в бандане, расстегивает ширинку: «Ну что, еще не понял, как надо в приличном месте себя вести, петух? – назидательно, словно учитель на уроке, говорил он. – На-ка, остудись…» В какие-то полсекунды я догадался, что сейчас тот, что в белом свитере, начнет мочиться на парня в бандане, как это делают на зонах. Мои ноги сами сделали несколько шагов и я оказался за его спиной. Он как раз приспустил брюки и немного расставил ноги – вероятно, чтобы не забрызгаться – и вывалил наружу свой член вместе с яйцами. Тут я и ударил его сзади ногой. Но попал не очень точно. Мой ботинок задел торчащий носок кроссовки парня в бандане и удар получился смазанный, но все же чувствительный. Мужчина в белом свитере с придыханием обернулся, засипел, одной рукой придерживая штаны, а другую стал поднимать, сжав в кулак, – но я ударил его снова, на этот раз ногой в середину груди и попал, похоже, в солнечное сплетение. Мужчина присел, закрывая гениталии руками и быстро, кривя лицо, со стонами задышал. Я схватил парня в бандане за руку, дернул на себя и потащил из туалета. Бормоча что-то и держась за челюсть, он семенил за мной. Мы быстро пересекли фойе, прошли мимо охранников и выскочили на улицу. Держа парня за рукав джинсовой куртки, я дотащил его до Тверской. Там поднял руку – сразу же остановилась «девятка».
   – Прямо, тут недалеко… – выдохнул я, втаскивая следом за собой парня. Машина поехала.
   Сидя рядом со мной, хохотун некоторое время молчал, ощупывая челюсть, затем начал завязывать вокруг волос спавшую бандану. Но передумал, скомкал ее и засунул в карман. Лицо его недовольно и в то же время как-то жалобно кривилось.
   – Если бы я был Савонаролой, – вдруг послышался его вялый, несколько равнодушный голос – при этом парень двигал челюстью так, словно ощупывал языком поврежденные зубы, – и узнал, что на свете существует такая страна Америка… – тут он дважды коротко, с кислым выражением лица, хохотнул, – которая делает такие фильмы, я бы обложил эту страну хворостом и поджег.
   После этих слов возникла пауза. На парня бросили взгляды одновременно я и таксист. А он смотрел перед собой с легкой скептической улыбкой. Потом повернулся ко мне и сказал – медленно, но уже менее равнодушно:
   – Я вам признателен, – и протянул руку: – Меня зовут Сид.

Мир поймает и поджарит

   Так мы познакомились. Оказалось, что Сид действительно живет неподалеку, в одном из староарбатских переулков. Когда мы подъехали к его дому, он расплатился с водителем и предложил заглянуть к нему, как он выразился, «в офис на чашку кубинского мате с ромом». Я не возражал, в пустоту своей съемной квартиры возвращаться не хотелось.
   Квартира Сида была на втором этаже и напоминала художественную студию: большая гостиная с барной и одновременно кухонной стойкой, длинный коридор и три отдельные комнаты. Над арочным входом в гостиную висела снятая, вероятно, с двери какого-то реального делового заведения, табличка с надписью большими серебристыми буквами: «Офис». Позже, когда я спросил его, почему он здесь ее повесил, Сид пояснил: «Да девки знакомые достали, что это, мол, я всегда домой еду, а они в это время по делам куда-то спешат, в офисы или на встречи. Вот я и стал говорить, что тоже еду в офис. Чтобы не врать, табличку здесь повесил. Теперь не придерешься: офис, он ведь и в тундре офис…»
   В «Офисе» стояли три мягких гигантских кресла и пара плетеных кресел-качалок. Посередине – низкий сервировочный столик на колесиках. На стенах висели большие застекленные черно-белые фотографические пейзажи Старой Гаваны, парижских кафе, портреты Джима Моррисона, Далиды, Годара, Ромэна Гари, Джин Сиберг. «Моя мать их любит», – коротко сказал Сид. «А ты?» – поинтересовался я. «Я тоже, но как-то не так».
   – Посмотри, – пояснил он, указывая на фотографии, – они в нимбе каком-то, словно подретушированы, такие вдохновенные, даже Моррисон с печатью романтика на челе. Мать так их видит. А я бы для контраста повесил здесь протопопа Аваккума и Башлачева, их невозможно отретушировать. Но они здесь не приживутся.
   – Ты знаешь Башлачева? – удивился я, имея в виду, конечно, песни.
   – Знаю, – кивнул Сид. – Отец меня брал однажды совсем маленького на квартирник, он там пел.
   – Когда это было?
   – Году в восемьдесят седьмом.
   – А в восемьдесят восьмом он выпрыгнул из окна, – сказал я.
   – Да, – кивнул Сид, – у отца тогда случился первый приступ депрессняка.
   – У тебя есть его песни?
   – Есть. Но я их давно не слушаю, потому что сразу начинаю плакать, – ответил Сид так незатейливо искренне, что я ему легко поверил.
   Удобно рассевшись в креслах – я в огромном и неподвижном, он в качалке – мы стали пить мате и курить сигары «кохиба», которыми, как сказал Сид, снабжает его нынешний любовник матери, осевший в Москве кубинец Сиро. Выпили мы и граммов по сто темного рома «Habana Club». Сид рассказал, что обитает в этой престижной квартире в центре города благодаря матери, которая, как он выразился, «пожертвовала для ребенка своей праздной жизнью»: ушла в начале девяностых прошлого века из переводчиц иностранной литературы в косметологи, когда их бросил отец и стало не хватать денег. Мать Сида организовала свою фирму и заработала за шесть лет работы на две квартиры в центре Москвы. Вторую, двухкомнатную, в районе Баррикадной, Марина, – Сид часто называл свою мать по имени, – сдает сейчас каким-то иностранным бизнесменам за полторы тысячи долларов в месяц, а сама живет за городом.
   – Вот так я и живу на этом свете, – улыбаясь лишь глазами, рассказывал Сид. – Доучиваюсь в РГГУ, английский и испанский языки, на ниве капитализма пахать не собираюсь. Стал бы реальным хиппи – но, к сожалению, сегодня не шестидесятые. Съездил как-то на Гоа – там одни наркоманы из среднего класса, косящие под хиппи, но не хиппи. Ну, иппи еще есть – социальные хиппи, тоже не то. В идеале хочу стать бессмертным и жить в Раю, но пока что живу здесь на деньги матери. Ей нравится, что я читаю книги и думаю над смыслом жизни. Ваши родители, если не ошибаюсь, тоже не особенно напрягались при Брежневе, чтобы обеспечить семью? И вы, их дети, могли, как греческие философы, предаваться праздности, чтобы совершенствовать свои души и умы. Без праздности мир давно бы превратился в стаю собак, которые загрызли бы друг друга…
   Так говорил Сид. Его замечание о сущности моего поколения было второй (после Башлачева) зацепкой, почему меня удивил и заинтересовал этот человек. Нас ведь всегда влечет к людям, которые хотя бы немного нас понимают.
   В тот день я собирался пробыть в квартире Сида не больше часа, а вышло, что досидел до ночи. Мы говорили на разные темы так же, наверное, непринужденно и свободно, как занимались бы сексом два прекрасно знающих и влюбленных друг в друга любовника: когда любая поза, любой эксперимент, любое действие или бездействие оцениваются легко, дружелюбно и тут же находят отклик. Мы говорили о староверах, Эпикуре, Гомере, инках, Колумбе, о богах египтян, римлянах, византийцах, «Поэтике» Аристотеля, американских протестантах, Шпенглере, Ницше, Марксе, Ленине, рок-группах шестидесятых и современной музыке, о Достоевском, Уэльбеке, Кафке, Алане Прайсе и Томе Уэйтсе, о философии Отто Вейненгера, о книге Гитлера «Майн кампф», о войне в Югославии и в Ираке и о том, как белух в Северном море ловят белые медведи – Сид сравнивал этот способ охоты с жизнью в человеческом обществе. Когда я уже собрался уходить, он стал показывать мне в одной из соседних комнат свою библиотеку, где на стенах были прилеплены скотчем или приколоты кнопками листки бумаги с разными любопытными надписями. Например: «Нельзя делать святых из отбросов». И подпись внизу: Генрих Мюллер.
   – Это какой Мюллер? – спросил я, – писатель? Я помню только Генри Миллера…»
   – Нет, это шеф нацистского гестапо, – ответил Сид. – В конце войны он сбежал из Берлина в Швейцарию. Позже его взяли на работу американские спецслужбы. В одной из бесед с агентом ЦРУ, который обвинил Мюллера в том, что нацисты презирали святость прав человека, Мюллер сказал, что они, наци, уничтожали неполноценных людей, отбросы общества. «Да вы погрузите всех этих цыган, бомжей, бродяг, бездельников, которые не умеют и не хотят вливаться в мировую культуру, на несколько пароходов и отправьте в вашу Америку, – сказал Мюллер цэрэушнику, – дайте им все ваши права и посадите на главные должности в ваших высотных офисах. И через месяц все ваши офисы завоняются и зашевелятся от вшей, а ваши биржи и рынки ценных бумаг рухнут. Не стоит делать святых из отбросов», – вот что он сказал.
   Беседа с Сидом, во время которой мы дважды выходили из квартиры на улицу в поисках рома и закуски (не нашли кубинский ром и купили ямайский), затянулась до глубокой ночи. Он рассказывал, совершенно не напрягаясь, о своей жизни, о том, как его мать, Марина, в семнадцать лет в маленьком городке под Мелитополем родила его от заезжего студента донецкой консерватории, как через пять лет она увезла сына в Москву, где уже жил его отец, который выступал в симфонических оркестрах, а мать устроилась работать в журнал «Иностранная литература» переводчицей. А потом началась перестройка, страна развалилась, отец перестал зарабатывать в оркестре, пытался играть в ресторанах, в уличных переходах – но у него ничего не получалось, мать тоже зарабатывала копейки, их семья нищенствовала, и однажды отец, которого звали Игорь, исчез, оставив записку, что просит его простить и не искать, что он не умер, жив – но уезжает туда, где его никогда не найти. Марина все же пробовала разыскать мужа – но безрезультатно.
   Я тоже немного рассказал Сиду о своей жизни. О том, что был женат, что занимаюсь сейчас шоу-продукцией на ТВ, что работу свою не люблю, но не знаю, чем бы мог зарабатывать еще, что живу, как живется. О том, что пишу «Адаптацию», не сказал. Родственной душе сообщить про «Адаптацию» труднее, чем симпатичной девчонке в ялтинской гостинице «Ореанда». Я сказал еще, что зашел в этот день в кинотеатр «Кодак», потому что от меня ушла девушка и мне просто хотелось убить время. На что Сид ответил, что, по его мнению, время убивать опасно, потому что убийцы времени наказываются разными сроками тюремного жизненного заключения, или в особо тяжких случаях – если человек убивает особенно драгоценное время, данное ему для осуществления своего предназначения, – такого преступника могут и казнить. «Как?» – поинтересовался я. «Например, усреднят, – ответил Сид, – обрубят все лишнее, что высовывается наружу, духовно колесуют – и ты станешь окончательно средним: не высоким и не низким, не большим, не маленьким, не горячим и не холодным». «Средним, – сказал я, – middle class». Сид кивнул. И сообщил, что отправился в этот день в «Кодак-Киномир» как в свое обычное странствие по миру – в данном случае, по Москве. Такие бездумные, интуитивные путешествия: куда кривая или прямая выведет – и были главными главами его живого романа, который он писал наяву. «Когда же ты закончишь свой роман?» – поинтересовался я. «Не знаю, может, со смертью, – подумав, ответил Сид, – а может, после женитьбы и появления детей. Я думаю, что когда-нибудь я все-таки женюсь, потому что с возрастом дух человека слабеет и одиночество становится его личным врагом, которого надо побеждать. Знаешь, мне кажется, что мир – это огромный китайский повар с раскаленной сковородой; мы летим мимо, а он ловит нас по одному на эту сковороду и жарит живыми. Кому-то удается пролететь мимо, кому-то нет». – «Вот интересно, – удивился я, – почему же повар китайский?» «Не знаю, – ответил Сид, – может, потому что китайцы все на свете едят. Молодость кончится, рай не наступит, мир поймает меня на сковородку, Саша, поджарит, сделает глазунью с беконом и сожрет».
   – Почему же ты думаешь, что мир все-таки поджарит тебя? – спросил я. – Потому что все бунтари рано или поздно становились усредненными буржуа?
   – Это факт, – пожал он плечами.
   – Факт, – подтвердил я, – но есть альтернатива. Во-первых, можно пойти по пути Че Гевары и отдать концы молодым. Во-вторых, стать седым романтичным чудиком, над которым будут посмеиваться. И в-третьих, можно прославиться в какой-нибудь творческой профессии – хотя, пожалуй, это слабое утешение.
   – Слабое, – согласился Сид, – потому что должно быть что-то еще.
   – Еще – что?
   – Знаешь, это не так уж плохо, перестать бунтовать, – сказал Сид, опустив голову и глядя на свои шевелящиеся в носках пальцы ног (в одном его носке была дырка, протертая ногтем большого пальца), – если только… если только соблюдать одно условие, главное условие, которое стоит дороже всех этих отстойных путей.
   – Какое же?
   – Без этого условия мир был и останется гнилым отстойником.
   – Какое условие, Сид?
   – Полагаю, что любить, – сказал Сид, совсем опустив голову.
   – Любить, – повторил я и внутренне улыбнулся.
   – Понимаешь, – серьезно сказал Сид, – я пишу дипломную работу о трансформации этого чувства, ведь там, в любви, по моим расчетам, кое-что изменилось за последние полвека… ну ладно, на эту тему у меня тумены мыслей вертятся, но я их не собрал еще воедино и поэтому не буду говорить. Знаешь, у меня одна тайна есть, о которой я тебе пока не скажу, она очень странная, эта тайна, скорее то, для чего я сам являюсь тайной… но об этом лучше потом.

Женщина в конце

   В конце концов я все-таки распрощался с ним – хотя Сид предлагал остаться, говоря, что ночами все равно не спит, систематизирует свои и чужие мысли, набрасывает эскизы глав своего живого романа, а с интересными собеседниками ему в кайф общаться хоть сутками, и я могу остаться до утра или поспать в другой комнате. Но я поблагодарил его, оставил свой номер телефона и вышел на освещенный фонарями темный пустой Старый Арбат.
   Было часа три ночи, подмораживало. Слева, на втором этаже желтого здания я увидел за окнами вспыхивающие цветные огни и подрагивающие тени людей. Над входом висела табличка: «Рюмочная у Гоголя». Я бездумно поднялся по деревянной лестнице, вошел в гудящий пьяными голосами зал. Решил, что выпью рюмку рома и все – усталости не было, возвращаться в пустое жилье по-прежнему не хотелось. Снял куртку, положил ее на стул возле незанятого стола. Рядом со мной сразу же возникла из темноты совершенно пьяная, а может, и под кайфом, высокая девица лет тридцати. Она была стройна и длинноволоса, с дымным взглядом прищуренных глаз. Девица схватила меня за руку и потащила танцевать в центр танцпола, где стала сильно прижиматься лобком к моим гениталиям, при этом как-то по-арлекински, словно на дворе стояли авангардные годы двадцатого века, закатывала глаза и бормотала какие-то стихи – кажется, собственного сочинения. А мне было призрачно и легко после освежающих бесед с Сидом, кубинского рома, мате, кохибы. Я стал уже забывать красивую и временами добрую ко мне Инну, с которой мы прожили вместе полгода и которая всерьез собиралась стать моей женой. Когда мы расставались, Инна, сидя, как школьница со сложенными руками за столом, говорила с мучительной болью в глазах: «Я ведь всерьез, ставила на тебя Саша, всерьез. Я даже написала своему англичанину по Интернету, что встретила и полюбила тебя. Я ставила на тебя – но ты подвел, я ошиблась…»
   Сейчас, танцуя под медленную музыку «Нирваны» рядом с пьяным и гибким, похожим на осьминога телом неизвестной мне женщины, я воочию представил лошадиные бега, трибуны, Инну среди зрителей и себя в упряжи, бьющего по песчаной дорожке ногой – белозубого, сильного, гордого. Старт! Лошади-люди рванули с места. Нет, думал я, танцуя с ползающей по мне, благоухающей вином женщиной, которая облапила меня, как головоногое морского собрата, – нет, мне не хватало сегодня чего-то еще, последнего, влажно-чувственного, может быть, даже подводного, с выбросами чернильной спермы – секса с этой морепродуктной женщиной. Но что-то останавливало меня – я понимал, что девица трется о меня своим телом не потому, что действительно меня хочет, а потому, что искусственно, из-за какого-то личного хаоса развернула свою душу к миру задницей и отчаянным враньем пытается себя от чего-то личного излечить.
   Это ее внутреннее вранье клокотало в ее теле, с которым я танцевал, я чувствовал эту неправду даже сквозь длинное, облегающее фигуру платье. Когда мы вернулись к столику, мои ощущения подтвердили две возникшие из темноты фигуры ее подруг. Обе девушки были в верхней одежде и одна из них держала в руках третье пальто.
   – Молодой человек, нам нужно ее от вас забрать, – представительно, как стюардесса, протараторила одна из них.
   – Конечно… – я сделал шаг в сторону, но рука моей спутницы тут же вцепилась в мою кисть. Девица плюхнулась на стул и потащила меня следом – я вынужден был опуститься на соседний стул.
   – Наташа, вставай, одевайся, нам надо ехать, – старательно-пьяно выговорила вторая подруга и тронула ее за плечо.
   – Отстаньте от меня! – грубо бросила Наташа, резко сбрасывая ее руку с плеча и отпуская мою. – Я остаюсь, ясно?
   – Молодой человек, вы должны отпустить ее, – со стюардесским акцентом уважительно обратилась ко мне ее первая подруга с пальто в руках.
   – Я ее не держу, пардон, дамы, – сказал я. Затем встал и быстро ушел в темноту мимо танцующих людей. Возле барной стойки я заказал порцию текилы с лимоном. Поставил рюмку рядом и, сидя на высоком табурете, достал сигарету. Но внезапно прохладное осминожье тело ткнулось в меня сзади, крепкие щупальца обвили со спины. Я обернулся и заглянул ей в глаза: они были пьяными и умными одновременно, и совершенно чужими: с каким-то маниакальным упорством эта женщина продолжала видеть во мне того, кем я не был даже в прошлых рождениях.
   Вскоре из темноты выплыли и обе ее подруги. Я взял с барной стойки свою рюмку текилы и мы вчетвером вернулись к столику. Я усадил Наташу на стул. Она взяла из моих рук рюмку с текилой и опрокинула себе в рот.
   – Сядь! – сипло приказала она мне, указывая пальцем на стул рядом. Меня развозило от смеха и алкоголя, и я сел.
   – Что дальше? – спросил я. Но она уже смотрела хмуро и брезгливо куда-то в сторону.
   Подруги с пальто в руках колыхались рядом. Мы были на дне, и люди-водоросли, извиваясь, росли из дощатого пола.
   – Молодой человек, можно вас все-таки на минутку? – произнесла наконец одна из них, стюардесса.
   Я встал. Наташа, кажется, этого не заметила – в решительно-гордом трансе она с расширенными глазами смотрела в танцующую толпу. Казалось, она гипнотизировала ее. Или сходила с ума.
   Играла «Нирвана». Курт Кобейн был мертв, а голос его жил. Мы отошли со стюардессой метра на три от столика.
   – Понимаете, молодой человек, – горячо, с легкой примесью вежливости, сказала стюардесса, – у Наташи прекрасный муж, он хороший семьянин, и ребенок у них есть маленький, но что-то в семье не ладится, такое бывает, понимаете? Она позвонила сегодня нам, своим подругам, попросила встретиться, излила душу. Мы придумали, что у меня день рождения, чтобы вытащить ее из дома. Но у Наташки крышу сносит, такое бывает с ней, очень редко, но бывает, понимаете? Теперь она напилась, домой ехать не хочет. Но у нее ведь и ребенок маленький есть… Она такая, если ее переклинит, то все! Но нам тоже необходимо ехать, у нас ведь тоже семьи, поэтому мы оставляем Наташу на вас.
   – На меня? – кажется, я даже икнул.
   – Как вы не понимаете, – укоризненно сказала подруга, – Наташка если не захочет чего, то ее краном подъемным не сдвинешь! Ну, на кого же еще ее здесь оставлять? Обещайте, что с ней ничего не случится, и вы отправите ее домой на такси.
   Я кивнул и сказал: «Обещаю».
   Кажется, ничего другого мне не оставалось. Но, пожалуй, Наташиной подруге этой вынужденной жертвенности было мало.