Авторское присутствие в эпопее многообразно. В первую очередь автор проявляет себя как писатель, опирающийся на силу воображения, художническую интуицию, догадку, ощущение. Он активно использует символы и метафоры в показе действительности. Это нашло отражение как в самом названии произведения, так и в обозначении его частей и конкретных глав: «Тюремная промышленность», «История нашей канализации», «Персты Авроры», «Корабли Архипелага», «Архипелаг дает метастазы», «Мужичья чума», «Душа и колючая проволока» и т. п.
   Автор выступает в роли историка, летописца, публициста, комментатора, моралиста. Кроме того, он присутствует в произведении и как реальная личность, Александр Исаевич Солженицын – бывший артиллерийский капитан, арестованный за вольнодумство в переписке. Изображение судьбы биографического автора, его духовного становления, составляет одну из сквозных сюжетных линий всего повествования. По мнению В. Астафьева, «Архипелаг ГУЛАГ» велик потому, что весь «пронизан самоиронией, которая всегда была свойственна великой русской литературе… Автор прежде всего самоироничен. Александр Исаевич себя просто не щадит»[34].
   И действительно, автор откровенно вспоминает о собственных слабостях и ошибках: просил, например, уголовников согнать с нижних нар таких же зеков, как он сам; в особлаге пытался стать «придурком», чтобы освободиться от общих работ; неудачно руководил бригадой блатных и т. п. «В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо…» И только на «гниющей тюремной соломке» многое было понято, Солженицын ощутил в себе «первое шевеление добра» (6, 516). Вот почему автор «Архипелага ГУЛАГ», удивляя многих, заявляет: «Благословение тебе, тюрьма!» (6, 517). Как верно заметил В. Сендеров, «Архипелаг ГУЛАГ» можно назвать «средневековой мистерией о ввержении человеческой души в ад и победе над ним»[35].
   В «лагерной» прозе Солженицына важное место занимает роман «В круге первом», имеющий семь редакций. Работа над произведением была начата еще в ссылке в 1955 г., а завершена в 1958 г. (3-я редакция). В 1964 г. писатель, надеясь опубликовать роман в «Новом мире», предложил журналу его «облегченный» вариант (5-я редакция), однако попытка не удалась. В 6-й, восстановленной редакции, «В круге первом» был опубликован на русском языке в США (1968). В том же году появилась 7-я, окончательная, редакция романа в составе 96 глав.
   Действие произведения разворачивается в конце 1949 г. в течение почти трех суток. Опираясь на принцип достоверности, писатель отражает реальные события тех лет.
   В «Круге первом» несколько ключевых сюжетных линий. Одна из них связана с судьбой дипломата Володина. Располагая информацией о том, что советская разведка в Нью-Йорке должна получить секрет производства атомной бомбы и считая, что сталинский тоталитаризм несет опасность всему миру, дипломат звонит в посольство США и предупреждает о готовящейся акции. Звонок Володина является сюжетной завязкой. Он записан сотрудниками МГБ на магнитофонную ленту, которая передается в акустическую лабораторию тюремного НИИ (Марфинскую «шарашку») с целью определить звонившего по голосу. Основные сюжетные события так или иначе связаны с «шарашкой», куда доставлены из различных лагерей лучшие интеллектуалы для разработки по заданию МГБ и самого Сталина секретной звукоаппаратуры.
   Сделав эпицентром событий спецтюрьму Министерства госбезопасности, Солженицын перемещает действие на дачу Сталина, в кабинет министра МГБ Абакумова, в квартиру московского прокурора Макарыгина, в комнату свиданий Лефортовской тюрьмы, в общежитие аспирантов МГУ, в домик «тверского дядюшки» Володина Авенира, в подмосковную деревню Рождество. Писатель намеренно раздвигает рамки повествования, стремясь показать жизнь советского общества в целом, представителей его основных слоев – от «вождя всех народов» до простого крестьянина.
   В композиционном отношении роман «В круге первом» – на редкость стройный. Солженицыну удалось найти такие сюжетные линии, которые позволили запечатлеть соединяющиеся друг с другом «круги» сталинской действительности конца 1940-х годов: черную работу МГБ, аскетическое бытие интеллектуалов марфинской «шарашки», горестные ожидания их жен, чиновников МИДа, тихую провинциальную жизнь и т. д.
   В жанровом отношении это разновидность идеологического романа с особым в нем значением диалога и спора. Основные герои повествования – Нержин, Рубин, Сологдин – предстают духовно и мировоззренчески сложившимися личностями, которые обрели истину и в своих практических действиях руководствуются ею. Это отчетливо выраженные «идеологи», носители определенного мировоззрения, реализующие, утверждающие себя «прежде всего через выражение своих идеологических позиций»[36].
   Перед каждым из них стоит проблема нравственного выбора: первый путь – подчиниться властям и отдать свои способности тоталитарной системе и таким образом обеспечить себе место в относительно благополучной подмосковной «шарашке»; второй путь – не запятнав совести, сохранив внутреннюю свободу, решительно отказаться от сотрудничества с системой насилия, что автоматически влечет за собой отчисление из спецтюрьмы, пересылку в один из лагерей ГУЛАГа с гибельными условиями существования.
   Нержину – автобиографическому персонажу, за которым во многом стоит сам Солженицын, – делают заманчивое предложение, и в случае успешного выполнения важного задания МГБ ему обещают досрочное освобождение, чистый паспорт, квартиру в Москве. Однако герой решительно отказывается, чем обрекает себя на общий лагерь, а возможно, и на смерть. Свое человеческое достоинство сохраняют также заключенные Бобынин, Хоробров, Герасимович и другие.
   Иной путь избрал Лев Рубин (за ним стоит реальная фигура – друг Солженицына, в последующем диссидент Лев Копелев). Будучи человеком порядочным и талантливым, он вместе с тем оказался фанатичным приверженцем марксизма, коммунистических идеалов. Поэтому герой осознанно, из «идейных» соображений работает на тех, кто арестовал его самого. Своим нравственным долгом он считает изловить всех извратителей и врагов социализма. Вот почему он увлеченно, со старанием берется «вычислить» дипломата, позвонившего в американское посольство.
   Иной точки зрения придерживается Сологдин. Как и его прототип инженер Дмитрий Панин, он является верующим человеком, противником советской власти: именно в деятельности большевиков Сологдин усматривает те разрушительные силы, которые уничтожают Россию. Отличительная особенность этого героя – в его силе духа. Не случайно в произведении неоднократно акцентируется внимание на его «иконном» лике, на внешнем сходстве с русским полководцем и святым Александром Невским.
   Будучи по своему происхождению дворянином, а по внутренней сути рыцарем, нравственным максималистом, Сологдин высочайшие требования предъявляет и к собственному народу, в споре с Рубиным называя Россию «страной рабов». Эти «серые, грубые существа, беспросветно тянущие упряжку» (2, 119), этот «обезбожевший» народ рабов «достоин ли жертв?» (2, 190). Не видя, ради кого можно пожертвовать собой, Сологдин после размышлений и колебаний идет на компромисс с совестью, решается отдать системе насилия изобретенный им шифратор.
   Общеизвестно, что Солженицын истоки нравственности народа усматривает в крестьянстве. Не случайно писатель крупным планом показывает мужика Спиридона – дворника из зэков, который, невзирая на воздействие неблагоприятных исторических обстоятельств, сумел остаться цельной личностью, сохранил твердые представления о добре и зле, правде и лжи, жестокости и милосердии. На вопрос рефлектирующего Нержина: мыслимо ли «человеку на земле разобраться: кто прав? кто виноват?» – Спиридон дает совершенно ясный ответ: «Волкодав – прав, а людоед – нет!» (2, 136).
   Важное место в системе образов романа занимает Иннокентий Володин. До своего духовного перелома он был вполне преуспевающим благополучным советским дипломатом, гордившимся своим отцом – героем гражданской войны. Прозрение Володина вызвано знакомством с архивом умершей матери, в дневниках и письмах которой он открыл для себя новый мир с его общечеловеческими понятиями Истины, Добра, Красоты, необходимости проявлять жалость, сострадание к ближнему. В двадцать восемь лет поняв, что он действовал в мире перевернутых нравственных ценностей, «ничем не больной, Иннокентий ощутил во всей своей и окружающей жизни какую-то тупую безвыходность» (2, 63).
   Важной вехой на пути духовного перерождения Володина стала его поездка в Тверь к дяде Авениру, от которого он узнал подлинную историю октябрьского переворота, открыл для себя истину: пролетариат отнюдь не является передовым классом общества. Отвергнув догмы марксизма-ленинизма с его узкоклассовым пониманием человека, молодой дипломат встает на путь борьбы со сталинской тиранией. Однако поступок Володина – его звонок в американское посольство не может однозначно восприниматься как героический. Если руководствоваться христианской моралью, то следует признать, что в основе действий дипломата так или иначе лежит предательство, причем не только по отношению к Сталину и тоталитарной системе. Ведь Володин стремился «обеспечить» монополию на обладание атомной бомбой США – страны, которая за четыре года до описываемых в романе событий превратила в пепел японские города Хиросиму и Нагасаки[37].
   Всеохватывающим и всеопределяющим в идейно-образной концепции Солженицына выступает понятие «не-свободы». В самом заглавии романа уже содержится указание на строгую очерченность, пространственную ограниченность, невозможность вырваться из заколдованного круга – системы насилия и подавления.
   Несвободными оказываются не только зэки «шарашки», но так или иначе все действующие лица повествования, включая самого Сталина. Это хорошо показано в сцене приема вождем министра госбезопасности Абакумова. «Абакумов просительно перегнулся и ждал. Да, он весь был в руках Вождя, но отчасти – и Вождь в его руках… Сталин сам себя (и все ЦК) включил в систему МГБ – все, что он надевал, ел, пил, на чем сидел, лежал – все доставлялось людьми МГБ, а уж охраняло только МГБ. Так что в каком-то искаженно-ироническом смысле Сталин сам был подчиненным Абакумова. Только вряд ли бы успел Абакумов эту власть проявить первый» (1, 138).
   Преобладающим чувством, которое захлестнуло всех и вся, общество в целом, было чувство страха. Как это ни парадоксально, у Солженицына особенно боятся те, кто имеет реальную власть. Полковник госбезопасности Яконов, наводящий страх на зэков «шарашки», боится министра Абакумова. В свою очередь, могущественный Абакумов, державший все общество в состоянии трепета, буквально «дрожит» в приемной Сталина: «не посмел идти дальше» (1, 137); «перегнувшись, стоял и ждал дюжий министр» (1,138); «… чуть приподнялся на напряженных ногах, и от напряжения они задрожали в коленях» (1,147). Однако сам всесильный, казалось бы, Сталин также пребывает в состоянии страха. Боясь покушения, он наглухо изолировал свое жилище от внешнего мира: в кремлевской спальне вовсе не было окон; окно кабинета задвигалось металлической шторой, хотя стекла были непробиваемы; дверь оборудована дистанционным запором, невзирая на то, что за нею дежурил верный секретарь Поскребышев.
   Как это ни парадоксально, ощущением свободы в романе обладают зэки «шарашки», внешне зависимые, но сохранившие свое «я», свою духовную силу – Нержин, Сологдин, Бобынин, Герасимович, Хоробров и др. Находящиеся в тюремном заточении, они не утрачивают внутренней гармонии. Им даже свойственно, как ни странно, чувство полноты жизни. Так, например, «затоптанный в грязь», «ничтожный бесправный раб» Сологдин ощущает в душе «нерушимый покой», глаза его сверкают, «как у юноши», «распахнутая на морозце» грудь вздымается «от полноты бытия» (1, 175).
   Для понимания психологии свободных в тюремном заключении людей крайне важен разговор зэка Бобынина с министром госбезопасности Абакумовым. Талантливый инженер Александр Бобынин осужден на максимальный срок – 25 лет. Имущества у него «всего на земле – носовой платок», ему нечего терять, поэтому, нисколько не боясь могущественного министра, он прямо ему заявляет: «… Вы сильны лишь постольку, поскольку отбираете у людей не все. Но человек, у которого вы отобрали все – уже не подвластен вам, он снова свободен» (1, 101). Свобода Бобынина, как и всех сохранивших чувство независимости зэков, – это свобода аскета, лишенного дома, семьи, близких, всего того, что составляет полноту человеческого бытия.
   Солженицын, стремясь к емкому, обобщенному показу психологии героев, прибегает к символическому изображению. В романе возникает образ тюрьмы как замка, в котором личность сохраняет свое «я», свою индивидуальность. Не случайно центральная глава романа (его духовный эпицентр) называется «Замок святого Грааля». И Бобынин, и Нержин, и Сологдин, и Рубин ведут борьбу с машиной насилия в условиях полного отречения от быта. Преодолевая лишения, они, образно говоря, поднимаются по узкой крутой горной тропе к высокому перевалу, с которого и становится виден «святой Грааль», т. е. истина и красота духа.
   Действующие лица солженицынского романа, как бы не всегда отдавая себе отчет, пытаются найти за внешней абсурдностью бытия высший исторический и нравственный смысл. Понимая противоестественность тех форм, в которых проходит их интеллектуальная деятельность, герои, подобные Нержину, вольно или невольно, осознанно или неосознанно приходят к признанию их оправданности и, более того, наполненности их высоким нравственным и историческим содержанием.
   «Тебе идет здесь», – сказала жена Нержину при свидании. Герой раздумывает: «Ему идет быть в тюрьме! Это правда. По сути вовсе не жаль пяти просиженных лет. Еще даже не отдалясь от них, Нержин уже признал их для себя своеродными, необходимыми для его жизни. Откуда ж лучше увидеть русскую революцию, чем сквозь решетки, вмурованные ею? Или где лучше узнать людей, чем здесь? И самого себя? От скольких молодых шатаний, от скольких бросаний в неверную сторону оберегла его железная предуказанная единственная тропа тюрьмы!» (1, 331).
   Все это позволяет герою подняться над бытом и посмотреть на него с точки зрения всеобщей истории. Такой взгляд, с одной стороны, высвечивает извечную «загадку» человеческого «я», о которую разбивались многие социальные эксперименты, с другой – обнажает древнейший природный инстинкт самовыживания, в данном случае не только физического, но и интеллектуального. Взятое в совокупности проявлений поведение героев предстает как акт самосознания, т. е. выступает в единстве двух основных измерений – человек и история, судьба человека рассматривается не просто как предмет или цель истории, но как сама история.
   Сологдин, собеседник и во многом единомышленник Нержина, рассуждает: «Как относиться к трудностям?… В области неведомого надо рассматривать трудности как скрытый клад! Обычно: чем труднее, тем полезнее. Не так ценно, если трудности возникают от твоей борьбы с самим собой. Но когда трудности исходят от увеличившегося сопротивления предмета – это прекрасно!!.. Неудачи следует рассматривать как необходимость дальнейшего приложения усилий и сгущения воли. А если усилия уже были приложены значительные – тем радостнее неудачи! Это значит, что наш лом ударил в железный ящик клада!!» (1, 186). Сам Нержин, думая о том, как выстоять и выдержать оставшийся срок, считает, что помимо прочего надо «лишь постоянно себе напоминать: тюрьма не только проклятье, она и благословенье» (1, 183).
   В свете сказанного становится понятным, почему основное место в разговорах обитателей шарашки занимает не тема переносимых страданий и лишений, а тема счастья. «Смысл жизни?… Счастье?» – спрашивает Нержин и отвечает: «Когда очень-очень хорошо – вот это и есть счастье, общеизвестно… Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. Чтобы понять природу счастья, – разреши, мы сперва разберем природу сытости… Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим!» Такое счастье, по мнению героя, проистекает не от объема получаемых внешних благ, но целиком «от нашего отношения к ним» (1,45–46).
   Подобные рассуждения персонажа следует рассматривать в русле укоренившейся в России философской критики эвдемонизма. Эвдемонизм, основанный на столь естественном для человека стремлении к счастью, русскими философами рассматривался как тупиковый путь развития, как обман и мираж. Он расслабляет волю человека, заставляет подменять истинные ценности ложными. «… Если в прочном достижении счастья полагают руководящую цель морали, личной или общественной, то надо сказать, что эта цель обманчива и непрочна», – писал, в частности, известный философ-правовед П. И. Новгородцев[38].
   Именно мираж, иллюзию, ложь, а не некое отвлеченное демонически злое начало интуитивно почувствовал Нержин в официальной пропаганде счастливого будущего. «Неуимчивое чувство на отгадку исторической лжи, рано зародясь, развивалось в мальчике остро» (1, 258–259). Оно потом заставляло не верить и в правомерность громких процессов. «Это было так чрезмерно, так грубо, так через край – что в ухе визжало!» (1, 259). В итоге зэк Нержин поднимается до высшего понимания счастья, которое состоит в отрицании самой возможности достижения земного рая: «Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения – есть страдание! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, – и я придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться» (1, 47).
   Тем не менее было бы в высшей степени антиисторично и безнравственно усматривать в повествовании Солженицына даже малейшие оттенки оправдания гулаговской системы. Бесспорно, и лагерная «школа» Ивана Денисовича, и опыт интеллектуалов подмосковной «шарашки», и наблюдения и выводы, сделанные самим писателем, бесценны. Но бесценны они потому, что вопреки ГУЛАГу, его дьявольской способности нивелировать человека, они доказывают истину, отстаиваемую Отцами Церкви, прочно укоренившуюся в русской философии XX века и так же твердо отброшенную советским марксизмом. А именно – мысль о самоценности и неуничтожимости человеческой жизни во все ее мгновения, пусть даже самые «бесполезные» с точки зрения официальных ценностей. «… Если надо не жить для того, чтобы жить, – то и зачем тогда?» (5, 253), – спрашивает себя арестант в преддверии лагерной бесконечности.
   В самом деле – зачем? Солженицын не верит в последовательный исторический прогресс, особенно когда речь идет о каких-либо благих изменениях человека. «Человеческая природа если и меняется, то не намного быстрей, чем геологический облик Земли» (5, 493). Он не считает возможным оправдать политику, которая приносила в жертву сегодняшнее людей безликому и эфемерному счастливому будущему. Пафос размышлений писателя созвучен мыслям Н. А. Бердяева в книге «Смысл истории», написанной с учетом опыта XX века: «… Нельзя историю рассматривать вне человека и нечеловечески»[39]. Любая точка исторической судьбы человека соотносится с метафизическими (вечными) христианскими ценностями.
   «Не в связи с будущим, а в связи с вечным получает значение и оправдание каждая отдельная эпоха, каждое отдельное поколение», – писал П. И. Новгородцев[40]. На аналогичной посылке строил свою философию истории и Л. Карсавин: «Каждое мгновение развития обладает своею неповторимостью, ценностью, своим особым значением, столь же нужным во всеединстве развития, как и все прочие»[41]. И только в таком плане-в плане утверждения независимой от прихотей «усатого Режиссера» и его подручных ценности человеческого существования перед лицом Бога – можно говорить об оптимизме Солженицына и его вере в конечную победу добра.
   Что же касается описаний картин лагерной жизни, то они своей конкретностью способствуют безжалостному разоблачению тоталитарной системы. Конечно, для некоторых узников, к которым относится и сам Солженицын, пребывание на «краю» бытия способствовало усилению процесса внутреннего очищения и прозрения, означало взятие определенной духовно-нравственной высоты. И в этом смысле действительно можно говорить о бессилии зла «перед лицом Добра, Бога»[42]. Но ведь многие просто физически не смогли дойти до таких высот, и еще большее количество заключенных (основная масса) озлобилось, искренне считая, что слово «счастье» происходит от «„со-частье“, то есть кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни» (1, 43–44).
   Сделаем некоторые выводы. А. И. Солженицын, исходящий из признания реальности бытия Бога, по своему мировосприятию религиозный писатель, основные идеи которого (неприятие революционности, сгущенный морализм, твердое различение добра и зла) базируются на традициях христианства. Запечатленная действительность при всей своей абсурдности, деформациях и искажениях, насквозь пронизана дыханием Божественного.
   В то же время у автора «Архипелага ГУЛАГ» заметны отклонения от христианских догматов, обусловленные его «зашкаливающей» эмоциональностью: новозаветный принцип «возлюби» нередко вытесняется ветхозаветным «возненавидь врага»[43].
   Опора на природные факторы жизни, обращение к вселенской, космической субстанции бытия «обеспечивают» сохранение человеческой индивидуальности, обусловливают накопление в личности духовных сил, столь необходимых для борьбы с тоталитаризмом, – такова одна из итоговых мыслей А. Солженицына, коренным образом отличающая его нравственно-философскую концепцию от гуманистических посылок В. Шаламова. Главный вопрос, на который по-разному отвечают писатели, – это вопрос веры или неверия в духовные силы Homo sapiens'a: можно ли остаться человеком в аду ГУЛАГа? не сокрушают и не растлевают ли окончательно человеческую личность непомерные страдания на «краю» бытия?
   «Центральной духовной ситуацией» художественной прозы Солженицына, справедливо утверждает И. Виноградов, является ситуация «не поисков и обретения веры, а ситуация жизни в вере»[44]. Закономерно поэтому, что автор «Архипелага», продолжая гуманистические традиции русской классики XIX столетия, спорил с В. Шаламовым, стремился доказать, что человек заслуживает большего уважения. В попытках ответить на вопрос: «Можно ли остаться человеком в аду ГУЛАГа?» – Солженицын исходил из антиномичности душевных проявлений и поведения личности и давал как бы два ответа: и нельзя, и можно (точнее, должно). В самой «сердцевине» своего лагерного опыта он, по словам Ж. Нива, открыл «не мрак абсурда, но сияние смысла»[45].
   Для Шаламова же подобной антиномичности нет. «Самый могучий истолкователь» разложения человека в лагере[46] был убежден, что тлетворное воздействие ада, из которого чудом вышел он сам, «уже есть окончательная и безусловная гибель, что-то совсем нечеловеческое», обусловливающее бессмысленность поиска мостов между «этой бездной и миром живых людей»[47]. Писатель, считает В. Якубов, погружает обитателей ГУЛАГа в те запредельные сферы, где оборваны все их земные связи, где люди живут как бы после смерти. Голос Шаламова – это голос «из царства мертвых»[48].