Алексею пришлось выдержать настоящую осаду. Сначала ему показали письмо отца, грозное и в то же время милостивое, обещавшее ему прощение за все его вины взамен быстрой покорности. Иначе царь грозил объявить войну императору и завладеть сыном силою. Алексей остался непоколебим. Тогда секретарь графа Дауна, Вейнхарт, подкупленный несколькими червонцами, шепнул ему на ухо тайное признание: император намеревается от него отказаться. Затем Толстой в разговоре уронил слова об ожидаемом вскоре приезде Петра в Италию. Уже запуганный, Алексей трепетал. Наконец, заходя за пределы полученных инструкций, Даун выступил с угрозой немедленного воздействия. Если царевич желает оставаться в Сент-Эльме, он должен подчиниться разлуке с Евфросиньей. Подкупленная подарками и обещаниями, она тоже вмешалась в дело, взяв сторону отца против сына, чем впоследствии сама похвалялась. Она поддерживала все просьбы слезами и мольбами. Алексей склонялся к повиновению.
   Он поставил только два условия своего послушания: чтобы ему позволили спокойно жить в своих поместьях и не возбуждали больше вопроса о разлуке с любовницей. Толстой и Румянцев на это согласились и даже обязались получить согласие царя на брак царевича с этой девушкой. Он написал отцу письмо очень смиренное, выражая раскаяние за прошлое и просьбу относительно высказанных им последних желаний; затем, после поездки в Бари, на поклонение мощам св. Николая, он отдался в руки своих преследователей. Ответ Петра, полученный в пути, восхитил доверчивого царевича: царь разрешал сыну жениться на Евфросинье и настаивал единственно на том, чтобы венчание происходило в России, в Риге или другом городе, «а чтоб в чужих краях жениться, то больше стыда принесет». Евфросинья оказалась беременной, пришлось оставить ее в Италии, но она должна была вернуться после родов, и царевич поручил ее брату охрану «своего сокровища». Он писал этому человеку: «Иван Федорович, здравствуй! Прошу вас для Бога, сестры своея, а моей (хотя еще несовершенной, однако ж повеление уже имею) жены беречь, чтобы не печалилась, понеже ничто иное, которому окончанию, только ее бремя, что дай Боже благополучно освободиться. Я к ней писал, чтобы она осталась в Берлине, или, буде сможет, доехать до Гданска, и послал к ней бабу отсюда, которая может ей служить до приезду наших». Письмо содержит приписку по адресу одного из слуг возлюбленной, где сказывается вся заботливость, а также вся грубость любовника: «Петр Михайлович! Сука, б..., забавляй Евфросинью как можешь, чтобы не печалилась, понеже все хорошо, только за брюхом ее скоро совершить нельзя, а даст Бог, по милости своей, и совершение».
   Евфросинью, по-видимому, нетрудно было развлекать; по пути, который вел к пыткам на смерть выданного ею человека, она думала только об удовольствиях, тратя полученные ценой крови деньги. В Венеции она купила тринадцать локтей парчи за сто шестьдесят семь дукатов, крест, серьги, кольцо с рубином, побывала на концерте и сожалела, что нет ни оперы, ни комедии. Думала ли она о будущем, о грезах беззаботной любви, о спокойном счастье уединения, разделенного с Евфросиньюшкой, о котором говорили ей все письма Алексея? Ее банальные ответы, продиктованные секретарю, ничего о том не говорят. Она прибавляла к ним всего несколько собственноручных слов, крупным, неустойчивым почерком, с просьбой о присылке какого-нибудь народного лакомства, икры или каши.
   Одна надежда на спасение оставалась у несчастного Алексея. Неапольские происшествия взволновали императора и отчасти встревожили его совесть. Не употребили ли насилия над царевичем? Он рассчитывал повидаться со своим зятем при его проезде и с ним поговорить. Неожиданно он узнал, что царевич находится уже в Брюсселе, в Моравии. Толстой и Румянцев провезли его через Вену ночью. Они берегли свою добычу. Карл VI благородно исполнил свой долг: губернатор области граф Коллоредо получил приказание остановить путешественников, повидаться с царевичем без свидетелей,спросить у него, возвращается ли он в Россию по своей доброй воле,и в случае отрицательного ответа предоставить ему возможность остаться в Австрии и принять необходимые меры, чтобы обеспечить ему безопасность. Увы, приказание не было исполнено. В гостинице, где Алексей остановился со своими провожатыми, произошла сцена, обнаружившая всю власть нравственной силы, уже приобретенной царствованием Петра и его школой. В центре империи царские агенты преградили путь представителю императора. Они готовы были со шпагой в руках преградить доступ к царевичу. Коллоредо спрашивал новых приказаний. Увы, имперский совет опять высказался за невмешательство. Судьба царевича была решена 31 января 1718 года. Петру дано было испытать мрачную радость при известии, что сын его прибыл в Москву.
V
   В Европе никто не подозревал, что ожидает на родине несчастного, и малодушие имперских советников в том находит себе известное оправдание. «Голландская газета» даже возвещала о предстоящем браке царевича со своей двоюродной сестрой, Анной Иоанновной. В России, наоборот, господствовало сильное волнение. Во время долгого отсутствия царевича ходили самые разноречивые слухи; говорили, что он женился на немецкой принцессе; заточен в монастыре; умерщвлен по приказанию отца; скрывается под вымышленным именем в рядах имперской армии. Наконец, обнаружившаяся истина вызвала между явными и тайными сторонниками его страшную тревогу. Все были убеждены, что Петр не удовлетворится возвращением сына. Предстояли допросы, розыски соучастников, пытки в застенках Преображенского. Наиболее замечательный соучастник, Кикин, даже старался подкупить Афанасьева, камердинера царевича, чтобы тот отправился навстречу царевичу и его предупредил; но, боясь возбудить подозрение, Афанасьев отказался тронуться с места. Никто из лиц, причастных к делу, ни минуты не верил в искренность прощения, дарованного царем виновному. И Петр, действительно, не замедлил оправдать в этом отношении общее мнение.
   Прежде всего 3 февраля 1718 года в Кремле было созвано собрание высшего духовенства и гражданских сановников. Алексей появился перед ними в качестве обвиняемого, без шпаги. При виде его Петра охватил гнев, он осыпал его упреками, бранью. Царевич упал на колени, Заливаясь слезами, лепетал извинения, снова умолял о прощении, поверив которому согласился возвратиться сюда. Царь обещал прощение; но раньше царевич ставил условия, теперь царь поставил свои. Виновный и недостойный царевич должен торжественно отказаться от престола и выдать соучастников своей вины, всех, кто советовал ему преступное бегство или в нем помогал. Началось то, чего все ожидали: допрос, как обычно сопровождавшийся пытками и казнями. В Успенском соборе, на том самом месте, где предстояло ему возложить на себя царский венец, Алексей отказался от престола, признавая наследником своего младшего брата Петра, сына Екатерины, а в кремлевских палатах, где отец запирался с ним с глазу на глаз, он выдал всех тех, кого мог вспомнить, – всех, представление о ком связано было в его смущенной памяти с воспоминанием об одобрении, выражении сочувствия, просто ласковом слове, сказанном в минуту тяжелого нравственного перелома, приведшего к бегству.
   Царевич получил предупреждение, что единственный пропуск, единственное умолчание погубят весь результат признаний.
   Кикин выдан был первым, затем Вяземский, Василий Долгорукий, Афанасьев, множество других, даже царевна Мария по поводу встречи в Либаве, где, однако, она выказала большую сдержанность. Петр краснел от гнева при каждом имени. Кикин считался до 1714 года одним из самых близких к нему лиц. Вебера не раз царь держал в объятиях больше чем по четверть часа.Долгорукий был единственным представителем старой аристократии, к которому государь относился с большим доверием. Обоих привезли в Москву с железной цепью на шее, и допрос начался.
   Быстро обнаружилось, что между Алексеем и его друзьями не существовало никакого соглашения относительно преследования определенной цели, никакой тени заговора в буквальном смысле этого слова. В этом отношении иностранная дипломатия, сообщения которой довольно единодушны в противоречивом смысле, была введена в заблуждение видимостью или повиновалась чувству низкого угодничества. За Алексея могли стоять,как утверждал голландский резидент, униженное дворянство, обиженное духовенство, народ, подавленный тройным бременем крепостного права, податей и пожизненной военной службы. Это были сторонники, но не заговорщики. То была просто партия, без всякого следа организации. Де Би говорит даже о двух заговорах, преследовавших одновременно и самостоятельно одинаковую цель: воцарение Алексея, изгнание всех иностранцев и заключение во что бы то ни стало мира со Швецией. Это чистое воображение; застенки Преображенского ничего о том не поведали. Призванный принести присягу новому наследнику престола, чиновник артиллерийской канцелярии Докукин вместо установленной формулы выразил горячее возмущение. Это был политический мученик, но не заговорщик.
   В Вене, где Кикин провел несколько недель, он вошел в сношение с некоторыми беглецами – остатками древней политической партии: несколькими старыми стрельцами, чудом спасшимися от бойни 1698 года. С другой стороны, он поддерживал дружбу с приближенными царя, связь с Поклановским, любимым денщиком государя, одним из тех, в чьих объятиях Петр имел привычку спать. Перед самым бегством Алексей имел свидание с Абрамом Лопухиным, братом Евдокии, сообщившим ему сведения о затворнице. Бедный царевич был так далек от заговора с ней, что даже не знал, находится ли она еще в живых! Услыхав, что она терпит большую нужду, он поручил Лопухину передать ей пятьсот рублей. Вот все, что вместе с некоторыми невоздержанными речами царевича, вырвавшимися в минуты гнева или опьянения, удалось обнаружить допросом относительно пунктов обвинения. Говоря о своем браке с Шарлоттой, он жаловался на советников отца, навязавших ему «чертовку», и клялся за то отомстить.
   Он говорил, подразумевая их: «Я плюю на всех них, здорова бы мне была чернь. Когда будет мне время без батюшки, тогда я шепну архиереям, архиереи – приходским священникам, а священники – прихожанам, тогда они и нехотя меня владетелем учинят».
   Во всем не было ничего ни особенно злонамеренного, ни серьезного, тем более что, покидая Родину, Алексей принял искреннее решение добровольного отречения, внушенное последними посягательствами отца на его независимость. Его утверждения в этом отношении остаются неизменными, даже когда для него не представляло больше никакого смысла лгать или что-нибудь скрывать. Его план, не доведенный им до конца благодаря слабохарактерности, состоял в том, чтобы дождаться за границей смерти отца и потом завладеть регентством впредь до совершеннолетия младшего брата.
   Чего же хотел добиться царь, приведя в движение все пружины судебного механизма? Вероятно, он сам того хорошо не знал. Существование широко задуманного плана, ему приписываемого, желание запутать Алексея в целую систему зубчатых колес, где, в конце концов, переходя от ошибки к ошибке, от малодушия к малодушию, он рисковал бы головой, не подтверждается никакими достоверными данными и противоречит всему, что нам известно о характере Петра. Он не способен был на подобные комбинации. Вероятно, он поддался стечению обстоятельств, приноравливая их к своим страстям. Впрочем, пока он ограничивался жертвами, предоставленными его мстительности признаниями сына и следствием, проникшим даже за стены Суздальского монастыря. Кикин был колесован, получив за четыре раза сто ударов кнутом. Несчастному Афанасьеву, виновному лишь в выслушивании признаний царевича, отрубили голову. Судьба Евдокии и Глебова известна. Сильно обвиненные Алексеем, Долгорукий и Вяземский, вероятно, обязаны такой настойчивости царевича тем, что отделались конфискацией имущества, потерей должностей и ссылкой. Выданный Глебовым как поощрявший надежды Евдокии, подвергнутый пытке Досифей, епископ ростовский, сознался, что предсказывал бывшей царице близкую смерть Петра и воцарение Алексея. Но, обращаясь к собранию архиереев, созванному, чтобы лишить его сана, он сказал следующие знаменательные слова: «Только я один в сем деле попался. Посмотрите и у всех что на сердцах. Извольте пустить уши в народ: что в народе говорят?» Он также был колесован вместе с одним из своих священников. Головы казненных были вздеты на кол, внутренности их сожжены. Поклановскому отрезали язык, уши и нос. Княгиня Троекурова, две монахини, большое число дворян, в том числе Лопухин, недавно вернувшийся из Англии, подвергнуты наказанию кнутом. Княгиня Анастасия Голицына, веселая кумушка, предупрежденная суздальской игуменьей о сношениях Евдокии с Глебовым и о том промолчавшая, избегла кнута, но наказана батогами. Петр заставил сына присутствовать при казнях, длившихся три часа, затем увез его в Петербург.
   Алексей думал, что теперь все кончено, и, по-видимому, был вполне доволен своей судьбой. Несчастье сделало его бесчувственным. У него осталась привязанность только к его Евфросинье. Он ей писал, сообщая, что отец теперь с ним в хороших отношениях и приглашает к себе за стол; говорил, что очень доволен, избавившись от титула наследника: «Мы всегда думали лишь о том, как тебе хорошо известно, чтобы спокойно жить в Рождествене. Быть с тобой и в миру до самой смерти мое единственное желание». Может быть, его письмо предназначалось для читателей черного кабинета, но действительно он мечтал сильнее, чем когда-либо, о женитьбе на финке. Перед отъездом из Москвы он бросился к ногам Екатерины, умоляя ее помочь этому союзу.
VI
   Евфросинья прибыла в Петербург 15 апреля 1718 года и вызвала всеобщее любопытство, сейчас же перешедшее в изумление. Все удивлялись, что в ней нашел царевич. Ее заключили в крепость, несколько раз подвергали допросу, и вдруг разнеслось известие, что царевич арестован. До сих пор он находился на свободе, жил в доме по соседству с дворцом, получая содержание в сорок тысяч рублей.
   Обнаружили ли какие-нибудь новые факты показания этой девушки? Нет, насколько известно. Будучи в Эренберге, царевич писал своим друзьям в Россию: в Сенат, епископам, чтобы напомнить о себе, также императору с просьбой о покровительстве. Он говорил о возмущении в русской армии, расположенной в Мекленбурге, о смутах в окрестностях Москвы и радовался подтверждению этих известий газетными сообщениями. В Неаполе царевич продолжал свою переписку и «непристойные речи говаривал: „Я старых всех переведу и изберу себе новых по своей воле; когда буду государем, буду жить зиму в Москве, а лето в Ярославле, Петербург оставлю простым городом. Корабли держать не буду, войско стану держать только для обороны“. Услыхав о болезни маленького Петра Петровича, Алексей сказал своей возлюбленной: „Вот видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог свое“. Наконец, видя себя покинутым императором, он намеревался отдаться под покровительство папы. Все это повторения. И Петр сам сначала был настолько в том уверен, что арест цесаревича состоялся только спустя два месяца.В течение этого времени цесаревича, конечно, допрашивали о подробностях, сообщенных его любовницей, может быть, даже прибегали к средствам понуждения, столь привычным его отцу. В мае Алексей сопровождал царя в Петергоф, и, без сомнения, то была не увеселительная прогулка. Впоследствии крестьянин графа Мусина-Пушкина был осужден на каторгу за то, что рассказывал, как царевича, сопровождавшего государя в загородной поездке, отвели в отдаленный сарай и оттуда раздавались крики и стоны. Но до 14 июня Алексей оставался на свободе.
   Накануне этого дня Петр снова созвал собрание представителей духовенства и гражданских чинов и вручил им записку, в которой, взывая к их правосудию, просил их решить между ним и сыном, который, утаив долю правды, нарушил договор милосердия, ему оказанного. Очевидно, государь наконец нашел в показаниях Евфросиньи предлог к возобновлению процесса, конченного в Москве. Но для чего искал он этого предлога? Может быть, он убедился в опасности, созданной новым положением бывшего наследника. Это положение вначале он считал неприемлемым. Но, может быть, просто он поддался ужасному влечению притягательности смертоносного судопроизводства, снова им приведенного в движение. Нам кажется, что скорее он захвачен был сцеплением зубчатых колес. Его инстинкты инквизитора, деспота, неумолимого судьи раздражены были до крайних пределов. Он пылал неукротимым гневом.
   В собрании, к которому Петр обратился за решительным словом, духовенство весьма затруднялось высказаться определенно. Через пять дней оно дало уклончивый ответ, делая ссылки то на Ветхий, то на Новый завет: в первом имеются примеры, позволяющие отцу наказывать сына; во втором имеются другие, более милосердные, относительно блудного сына и грешницы. Сенат требовал дополнения следствия – это, без сомнения, желание Петра и неминуемая гибель Алексея. Ужасный механизм страданий и смерти уже не выпустил своей добычи.
   После нового появления перед высоким собранием, имевшего следствием лишь подтверждение прежних признаний, опять однообразной и незначительной истории о связях, поддерживаемых со сторонниками старого уклада, о надеждах, питаемых сообща, 19 июня царевич впервые был подвергнут пытке. Двадцать пять ударов кнутом – и новое признание: Алексей желал смерти отца. Он в том открылся своему духовнику и получил следующий ответ: «Бог тебя простит, мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Допрошенный, в свою очередь, Игнатьев подтвердил показание. Но, в общем, оно изобличало лишь преступную мысль. Этого было мало. Три дня спустя царевичу предложили три вопросных пункта: 1) «Что за причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно? 2) Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? 3) Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел достигнуть наследства?» Алексей уже не чувствовал под собой почвы в бездне, куда видел, что вовлечен. У него осталась одна забота: выгородить Евфросинью. Говорят, у него была с ней очная ставка, когда он услышал из ее лживых уст слова его обвинения. Но он ее любил и продолжал любить до самой смерти. Он обвинял всех, обвинял самого себя, упорно стремясь ее оправдать. «Она ничего не знала, ничего не делала, только давала ему добрые советы, которых он имел несчастье не слушаться». Составленные под влиянием этой заботы его ответы на вопросные пункты изобличают всю жалкую агонию его души: «С младенчества моего жил я с мамою и девками, где ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, чему я и от натуры склонен. Отец, имея о мне попечение, чтоб я обучился тем делам, которые пристойны царскому сыну, также велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, что мне зело противно, и чинил то с великолепностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к нему не имел. Вяземский и Нарышкин, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подливать, и в том мне не только претили, но и сами тоже со мной охотно делали. Один Меншиков вел меня к добру. А понеже от младенчества моего при мне были, я обык их слушать и бояться и всегда им угодное делал, а они меня больше отводили от отца моего и утешали вышеупомянутыми забавами, и помалу не токмо дела воинские и прочие от отца моего, но и самая его особа зело мне омерзела и для того всегда желал быть от него в отлучении. А для чего я иной дорогою, а не послушанием хотел наследство, то может всяк легко рассудить, что я уж тогда от прямой дороги вовсе отбился»...
   Толстой, исполнявший обязанности следователя, не удовлетворился таким отречением. Ему нужно было что-нибудь более определенное, факт, на котором можно было бы основать обвинение. Продолжая допытываться, он наконец вырвал у несчастного новое признание, «что он принял быпомощь императора, чтобы захватить престол вооруженной силой». Но была ли ему предложена такая помощь? Нет. И допрос возвратился к своей точке отправления. Опять преступные намерения, зловредные мысли и ни одного действия! Необходимы были новые усилия, чтобы подвинуться вперед. 24 июня новый допрос в застенке. Пятнадцать ударов. В результате – ничего. Обвиняемый возлагал надежды на Стефана Яворского, непокорного епископа, про которого ему говорили: «Рязанский к тебе добр и твоей стороны и весь он твой», но никогда Алексей не имел случая с ним беседовать. Кончено. Кнут и дыба не дадут больше ничего. Пришлось перейти к заключению драмы.
   Каково оно будет? Сомнения в том быть не может. Нельзя допустить, чтобы все труды пропали даром. Нельзя допустить, чтобы царевич, преданный в руки палача, вышел оправданным из своего процесса и тюрьмы и вынес бы наружу на своей спине, истерзанной, окровавленной ремнями, жестокое свидетельство отцовского беззакония. Но дерзнет ли Петр?
   Герой легенды Х века Василий Буслаевич в борьбе с новгородцами заносит меч на родного отца. Чтобы удержать его руку, мать сзади хватает его за полы одежды, и герой ей говорит: «Ты хитра, старуха! Ты сумела совладать с моей силой. Подойди ко мне ты спереду, я бы тебя не пощадил, матушка; убил бы тебя, как мужика новгородского!» Петр принадлежал к той же породе; он последний представитель эпического цикла грозных рубак, и нет позади него никого, чтобы его остановить. Несмотря на легковесность улик, собранных против него, Алексей все-таки олицетворял в глазах Преобразователя враждебную партию, против которой он вел борьбу уже двадцать лет. Это не сын, это противник, мятежник, «новгородский мужик», с которым он очутился лицом к лицу. Между Москвой и Петербургом, вокруг главного обвиняемого, допрос уже разлил целые моря крови. Двадцать шесть женщин и много мужчин стонали под плетьми, корчились в мучениях над раскаленными жаровнями! Несчастных слуг, сопровождавших Алексея за границу, не подозревавших, что они исполняют нечто иное, чем свой долг, пытали кнутом, дыбой, сослали в Сибирь, «потому что неудобно было, – говорит приговор, – оставлять их жить в Петербурге». Столица долгие месяцы задыхалась под гнетом свирепствовавшего террора. «Город этот, – писал ла Ви в январе 1718 года, – сделался зловещим благодаря такому количеству обвинений; все живут, словно охваченные общей заразой, остались только обвинители и обвиняемые». Петр также поддался заразе. Пролитая кровь бросилась ему в голову.
   Верховный суд, состоявший из сенаторов, министров, высших военных чинов, гвардейских штаб-офицеров, – участие духовенства, показавшегося ненадежным, было отклонено, – должен был произнести приговор. Сто двадцать семь судий. Каждому известно решение, от него ожидаемое, и никто не имеет смелости отказать в своем голосе воле повелителя, о которой все догадывались. Единственный гвардейский офицер уклонился от подписи: он не умеет писать. И процесс подошел к своему роковому концу. 24 июня вынесен был приговор: смерть.
   Однако драма еще не кончилась. Она осложнилась последним эпизодом, самым мрачным, загадкой, наиболее темной из известных истории. Приговор не был приведен в исполнение. Алексей умер раньше, чем отец его решился предоставить правосудие его течению или помиловать сына Как он умер?
VII
   Вот официальное сообщение. Петр в рескриптах к иностранным министрам своим писал: «Мы, яко отец, боримы были натуральным милосердием, с одной стороны, попечением же должным о целости и впредь будущей безопасности государства нашего – с другой, и не могли еще взять в сем многотрудном и важном деле свою резолюцию. Но Всемогущий Бог, восхотев через собственную волю и праведным Своим Судом по милости Своей нас от такого сумнения и дом наш и государство от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот, по приключившейся ему по объявлении оной сентенции и обличении его в толь великих против нас и всего государства преступлениях жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии. Но хотя он потом паки в чистую память пришел и по должности христианской исповедался и причастился Св. Тайн и нас к себе просил, к которому мы, презрев все досады его, со всеми нашими зде сущими министрами и сенаторами пришли, и он чистое исповедание нам принес и у нас в том прощения просил, которое мы ему по христианской и родительской должности и дали, и тако от сего июня 26, около 6 ч. пополудни жизнь свою христиански окончил».
   Тело царевича, кроме того, было выставлено в течение трех дней. «Каждый мог видеть его и убедиться, что он умер естественной смертью».
   Следовательно, существовали сомнения в «естественной» смерти царевича. Не только сомнение, но категорическое утверждение другой развязки встречаем мы во всех остальных сообщениях современников о случившемся. Существуют только разногласия в способе насильственной смерти. Имперский резидент Плейер утверждает, что царевичу была отрублена голова в тюрьме, а Шерер даже указывает палача: то был генерал Вейде. Девица Крамер, дочь нарвского горожанина, будто бы, по словам, пришила голову к телу казненного, изгладив следы убийства, что не помешало ей впоследствии сделаться гофмейстериной великой княжны Натальи, дочери казненного. Штехлину известно лишь, что ей было поручено одеть тело покойного царевича, и других объяснений для ее вмешательства у него не имеется. Но Генрих Брюс рассказывает историю о микстуре, за которой генерал Вейде явился к дрогисту Беру, побледневшему, прочитав рецепт. В сборнике анекдотов, напечатанном в Англии, также находится рассказ о яде, которым была пропитана бумага, врученная царевичу, с приговором суда. Письмо Алексея Румянцева, многочисленные рукописные копии которого ходили по рукам, казалось бы, достаточно убедительно. Автор рассказывает одному из своих друзей, Дмитрию Титову, что царевич погиб по приказу государя, задушенный подушками. Исполнителями царской воли были Бутурлин, Толстой, Ушаков и он сам. Но подлинность документа оспаривается (между прочим, Устряловым) и кажется сомнительной. Де Би и Вилльбуа передают, что царевич умер от «растворения» жил, но они повторяют лишь чужие разговоры. Наиболее подробные рассказы принадлежат Лефорту, позднее советнику саксонского посольства, состоявшему в то время на службе у царя, и графу Рабутину, заместившему впоследствии Плейера на резидентском посту. У них разногласия встречаются лишь относительно совершенно второстепенных пунктов. «В день смерти царевича, – повествует Лефорт, – царь в четыре часа утра в сопровождении Толстого отправился в крепость, где в сводчатом подземелье находилась кобыла и остальные приспособления для наказания кнутом. Туда привели несчастного и, подняв его, дали ему несколько ударов, причем, за что не могу ручаться, хотя меня в том уверяли, отец нанес первые удары. В десять часов утра повторилась та же история, и к четырем часам царевич был настолько истерзан, что умер под кнутом». Рабутин говорит более утвердительно и указывает также на причастность к делу Екатерины. Петр ударил и, «не умея хорошо управлять (кнутом), нанес так удар, что несчастный сейчас же упал без сознания, и министры сочли его мертвым. Но Алексей лежал только в обмороке, и, видя, что он приходит в себя, Петр сказал с досадой, удаляясь: „Еще черт не взял его“. Очевидно, он предполагал возобновить свою работу. Екатерина избавила его от этого труда. Узнав, что царевичу лучше, и посоветовавшись с Толстым, она послала к узнику придворного хирурга Хобби, открывшего ему вены. Петр, предупрежденный, пришел взглянуть на труп, покачал головой, словно догадываясь о случившемся, и ничего не сказал».