Страница:
И все-таки просыпаюсь от страха и настойчивого стука в дверь. Господи, говорю я себе, сделай так, чтобы я не умер от кошмара сна. Хотя, может, такая смерть лучше, чем смерть от обыденного бреда?
Я бреду к двери. В коридоре солнечный столп, как памятник детству. (Я помню себя маленьким на летней эстраде: я играю на охрипшем пианино, а внизу в сияющем свете счастья лица красивых людей…)
Открываю дверь — это Анна, моя любимая и единственная.
— Ну, соня, — чмокает в щеку, проходит сквозь солнечный столп, уходит в кухню. — А я тебе что-то принесла.
— А почему стучала? — спрашиваю и тыкаю в кнопку звонка — тишина. Опять электричество отключили, — вздыхаю. — Обещают счастье от Новой Энергии, а света нет.
— Иди сюда, — кричит любимая из кухни.
Я тороплюсь на призыв, останавливаюсь на пороге — не верю своим глазам:
— Бог мой, Анна? Молоко? Откуда?
Из грелки моя единственная выливает в банку молоко. Его белый цвет напоминает другие времена, когда текли молочные реки, и нам казалось, что так будет вечно.
— По карточкам, что ли?
— Тсс, — смеется, корча рожицу. — Быстренько проведет антиправительственную акцию, — передает мне банку с молоком. — Пей-пей, родной.
— А ты?
— Я уже пила, — в зрачках радужный знак любви.
— Спасибо, любимая, — и пью.
— Вкусно?
— Резиной пахнет, — перевожу дыхание. — Но настоящее. По карточкам, да?
— Дурачок, — улыбается, ладонью трет мой щетинистый подбородок. — У соседки мальчик умер. Годик ему было. Сделали неудачно лоботомию…
— Ааа! — крик отчаяния рвет мое горло; сила отвращения швыряет меня к фаянсовому умывальнику. Он бел, как страх. Меня рвет молоком и страхом. И сквозь мучительные рвотные резиновые судороги, сквозь слезы я вижу: больничный двор, колодец двора и там, на его дне, те, кто не пожелал добровольно выполнять Постановление о Всеобщей Стерилизации № 260300/20. Я вижу человеческие обрубки в бетонированном мешке — вижу сломанные, как игрушки, судьбы в рвотной попытке жить.
Потом успокаиваюсь: времена не выбирают — в них живут. Я обнимаю любимую и единственную и мы падаем на мятые простыни. Страх смерти возбуждает необыкновенно и мне кажется, что мы любим друг друга вечность. Потом лежим в тряпьях простыней и я смотрю на потолок. Он тоже по цвету белый.
— Прости, родной, — теплое дыхание. — Мы все сошли с ума. Мы сами выбрали этот путь. Но мы будем любить, чтобы не происходило.
— Нет.
— Что? Не будешь меня любить?
— Не буду, — и перевел взгляд с потолка на живую ткань любимого лица.
— Почему? — удивление.
— Потому, — отвечаю, — что мне сегодня исполнилось тридцать три года.
— Что?! — отшатнулась. — Нет! — прошептала. — Нет! — сказала. Не-е-ет! — закричала и от ужаса прикусила губу, и её провизорская кровь окропила обманчивую чистоту нашей жизни.
Почему же так переживала моя любимая и единственная девушка? Все очень просто — все, кто достигал возраста Христа были обязаны пройти операцию на мозге в интересах государственной безопасности. Такое решение было принято на весеннем референдуме, а народное волеизъявление есть основа национальных интересов, объявила группа военных, называющих себя ДИКТАТом.
Поспешные операции по лоботомии частенько приводили к трагическим результатам. Больницы были переполнены теми, кому неудачно пытались стереть память о недавнем прошлом, когда люди были свободны и счастливы.
— Не делай этого, — просила моя любимая. — Я не хочу, чтобы ты был идиотом.
— А что делать? Ты же знаешь, кто не выполняет Постановление, тому делают стопроцентную лоботомию, — напомнил я. — Даст Бог, мне повезет.
И вот я уже в районном пункте Стерилизации. Обшарпанное здание, обшарпанные коридоры, обшарпанные люди в них… Старенький врач встречает меня с радостью:
— Все будет прекрасно, молодой человек. Сегодня мы освободим вашу память от лишней информации. — И хихикает. — И вы почувствуете себя другим человеком.
Я смотрю на белый кафель ординаторской, на кушетку с липкой клеенкой, на металлический отсвет хромированных инструментов и прошу:
— Доктор, а нельзя ли это сделать завтра.
— Завтра?
— У меня концерт вечером. Я — дирижер оркестра.
— Голубчик, какая может быть сейчас музыка? — удивляется врач. — А Постановление? Вы хотите, чтобы я его нарушил?
— Я понимаю, доктор…
— Если что, из меня последнюю душу…
— Обещаю — буду после концерта!
— Какие могут быть концерты? — задумывается старенький врач.
— Клянусь!..
— Не нужны мне ваши клятвы, — отмахивается. — Все клянутся, — с тревогой посмотрел в окно, — кому не лень.
— Это мой последний концерт, — защищаюсь из последних сил.
— Матушка жива?
— Да, конечно, — вру я.
Старенький доктор подходит к умывальнику, пускает воду, потом манит меня пальцем к себе. И я иду к нему, доброму сатрапу. Иду, потому, что живу надеждой на чудо.
И оно происходит — и наступает вечер. Я стою за дирижерским пультом, за моей спиной темный зал. Он практически пуст — слушатели пришли, но их очень мало, их почти нет. (Какие могут быть концерты?)
И тем не менее мои руки живут, и летит в свободном полете над пюпитром моя дирижерская палочка. Волшебная палочка. И звучит великая музыка, и будет она звучать пока есть надежда. Но есть ли эта надежда? Я знаю, она есть, потому, что несмотря ни на что мой оркестр играет. Они играют, мои коллеги! Я вижу их родные лица, свободные лица свободных людей. Мы побеждаем всякий раз, когда собираемся вместе, чтобы играть. Пусть зал безмолвен и мертв. Пока есть музыка, есть и мы, сопротивляющиеся агрессивной посредственности.
Но взвизгнули тромбоны, но заплакали скрипки, но вскрикнули флейты. Я вижу тряпичные испуганные лица оркестрантов. И оглядываюсь: по проходу зала шли гвардейцы — они шли несокрушимой, бронированной стеной. Свое оружие несли, словно фанфары — бравые фанфаристы режима.
— Всем стоять! Руки за голову! — командовал офицер, точно явившийся из моего сна.
— Извините, — поклонился я. — У нас есть разрешение на этот концерт.
— Пид-д-драс — это раз! — рявкнул человек с лицом удавленника. — А два: скажи — «кар-р-раул»!
— Позвольте, я не понимаю…
— «Кар-р-раул», я сказал!
И я, чувствуя в груди сгусток стыда и унижения, фальцетом вскричал:
— Кар-р-раул!
И темный свод консерватории лопнул от сытого хохота, и обрушился на меня злорадством и ненавистью, смял и уничтожил.
— Проверка документов! — Гвардейцы крушили пюпитры, стулья, инструменты. — Стоять! Кто из вас ещё не стерилизованный?!.
Я стою у дирижерского пульта и вижу, как в дурном сне, вижу разгром оркестра. Я возвышаюсь над миром, над родными людьми, но я тоже бессилен, как и они. Хрустят кости, хрустит дерево, хрустят души. Со всех сторон несется варварская костоправная музыка.
Потом я вижу: маленький затрапезный флейтист воровато выпростает из внутреннего кармана фрака игрушечный пистолет. И поспешно так — тыкает дуло в свой гордый рот.
— Взять его! — ревет офицер, находящийся где-то рядом со мной.
Его приказ не успевают выполнить: голова флейтиста лопается нелояльными к режиму кровавыми ошметками. И темный свод снова обрушился, содрогнувшись от ужаса и криков.
А что же я? Я увидел внизу, на уровне своих рук, я увидел офицерское и потное, пористое и мясистое… И с отвращением увидел, как жало моей волшебной дирижерской палочки вонзается в округленное глазное яблоко врага.
Дальнейшее помню плохо — отключили свет. Нам обещали новые счастливые времена с Новой Энергией, а свет в помещениях отключали в самые неподходящие моменты. В данном случае, мне повезло: отключили свет и я бежал из родной консерватории.
Город тоже был черен — энергию экономили в государственных целях, готовя широкомасштабную рекламную акцию в честь создания Новой Энергии, способной изменить весь мир.
Бежал я долго, теша себя иллюзией, что можно убежать от страха, разлагающего живую плоть. После осознал себя у длинного бетонного забора. За этим забором находилась больница, где работает мой любимая и единственная. Если есть спасение, то только в ней. В противном случае, меня, преступника, бросят под хирургический нож и через час он уже будет валяться куском казенного мяса в бетонном колодце беспамятства.
Увидев меня, любимая не удивляется, лишь спросила:
— Что это у тебя в руках?
Я поднимаю руку к лицу — в руке дирижерская палочка с запекшей киноварью, похожей на кровь. Впрочем, это кровь, похожая на киноварь.
— Это волшебная палочка, — отвечаю и рассказываю о том, что случилось на моем последнем концерте. — Нам же разрешили играть, — не понимаю. Почему же они так поступили?
— Это их время, — отвечает Анна, — и они будут поступать так, как считают нужным.
— И что делать?
— Бежать! — и смотрела с надеждой на меня.
— Куда бежать? — не понимал. — Они везде, они всюду. У них система контроля, ты же знаешь.
— Тогда почему ты здесь?
— Мне страшно.
— Страшно?
— Страшно одному… умирать…
— Умирать? — посмотрела непонятными глазами. — А так жить не страшно?
— Я тебя люблю, — сказал я.
— Ты не любишь молоко от мертвых детей, — сказала она. — Ты убил офицера национальной безопасности. Ты исполняешь Моцарта и Баха, когда надо играть марши. И ты ещё на что-то надеешься?
И ответ на этот вопрос последовал незамедлительно: взвыла сирена тревоги.
— Это за мной, — догадался я.
— Нет, это за нами, — и приказала идти за ней.
И я пошел за ней, любимой и единственной, по бесконечному больничному коридору, и нас преследовал механический монотонный голос оповещения:
— Всем оставаться на своих местах!
Приказ мы выполнили у грузового лифта. Пока ждали прихода кабины, показалось, что время остановилось — мертвое, молибденовое по цвету.
Наконец лифт остановился — в нем было наше спасение. Открылись створки дверей и мы шагнули в кабину.
— Куда мы? — спросил, чувствуя, как кабина с нами погружается вниз.
— В преисподнею, — улыбнулась Анна.
Да, это была преисподняя для тех, кто наконец получил полную свободу от жизни. На металлических стеллажах стояли гробы — разные, дешевые, из сосны, и дорогие, из ореха. Анна кинулась к компьютерному пульту.
— Что хочешь сделать? — спросил я.
— Я хочу поиграть, — улыбнулась. — Помнишь, мы играли: «умри-воскресни»?
— Помню.
— Вот и хорошо, — и я увидел, как к стеллажу подкатила механизированная тележка, и в её пазы въехал один из гробов.
— Анна! — отступил я.
— Ты хочешь, чтобы тебя стерилизовали?
— Нет, но…
— Ведь не мечтаешь, чтобы из тебя вырезали мозги, — закричала моя любимая, манипулируя у пульта.
Крышка гроба приоткрылась. Там лежал труп — его дутые щеки были покрыты греховными румянами.
— Нет, но…
— Ты тогда будешь мне не нужен, — говорила. — Мертвые мы не будем нужны друг другу.
Я посмотрел на неё — у Анны были веселые и яростные глаза победительницы.
— Что должен делать?
— А ты не знаешь?
— Знаю, — ответил.
Я — умер. Я лежал с трупом и, кажется, умирал от трупного запаха и страха. К счастью, образовалась щель и мир наблюдал через нее. Поначалу видел металлическую стену, потом секундная задержка — скрежет металла, удар и гроб снова вбился в некие пазы, словно в капкан.
Зачем так жить, спросил себя. И не ответил на этот вопрос. Через щель пробился свет, похожий на лезвие скальпеля.
— Ну, шо мы тут имеем? — услышал старческий голос и увидел рябь голенища кирзового сапога.
- № 260554, на обследование, — ответила Анна голосом дисциплинированного медперсонала.
— А шо там, наверху, гонзятся?
— Руководство, должно быть, прибыло.
— Руководство уважать надо, дочка, — сказал старик. — А ты спирт забыла. Нехорошо.
— В следующий раз…
— Раза другого может и не быть. — И вопросил. — Где мое орудие труда?
— Я вам обещаю, — испуганный голос любимой.
— Инструкции нарушать нельзя, — я снова увидел рябь кирзового сапога и почувствовал движением над гробом; через секунду лезвие хромированного штыря пробило потолок гроба, с хрустом впиваясь в грудную клетку покойника. — Порядок, дочка, — услышал сквозь обморок. — Прежде всего — порядок. А у нас?.. Порядок — это когда все покойники. — С усилием вытаскивал штырь из гроба. — У, зараза, увязла под самый корешок!
Потом заскрежетали суставы механизма — гроб заскользил вниз. Я почувствовал на лице и руках липкую краску. Краску? Нет, это была кровь мертвая, тяжелая, черная кровь. Она хлюпала подо мной. Или это я плакал, проткнутый насквозь штырем? И я закричал, и кричал, и не слышал, что именно кричу. Почему? Потому, что молчал. Трупы, как правило, молчат.
Потом я вижу над собой лицо, оно мне знакомо, как небо детства.
— Ну, родненький, воскресни, — Анна тянет меня за руку. Выбирайся-выбирайся!
— Воскресни! — выползаю из-под трупной туши, затем — из гроба. Спиной упираюсь в новую металлическую стену и начинаю истерично хохотать. — Ха-ха, воскресни! Я что — Христос?
— Что с тобой? — слышу сквозь лай смеха. — Ты весь в крови. Переодевайся, прошу тебя.
— Зачем? Всюду стены, — бью кулаком по металлу. — Мы снова в гробу, только большом. Для двух индивидуумов, ха-ха!
— Молчи! С ума сошел?
— А ты? Ты не сошла?.. Почему без спирта покойников поставляешь?! меня рвет желчью смеха. — Нехорошо.
— Идиот! — жесткая отрезвляющая пощечина. — Переодевайся, я тебе говорю.
— Не бей, — прошу, — мне больно.
— Больно — значит, ещё жив.
— Ты уверена, — начинаю рыться в чужих одеждах. — Тогда ударь ещё раз.
— Зачем?
? Чтобы я понял, зачем мы живем.
И она, немилосердная, ударила по другой щеке. И это отрезвило меня окончательно. Я понял, что у нас есть шанс на спасение. Мы покинули фургон, перевозящий гробы, и бежали по темному, ставшему чужим городу — бежали в неизвестное.
… Железнодорожный вокзал ещё жил прошлой жизнью — ходили живые люди, суетились у касс, ели вареных кур, слушали бравурные марши. Я стоял в тени дерева и наблюдал за сутолокой. Там была моя любимая Анна. Господи, молился я, сделай так, чтобы она вернулась. Хотя зачем мертвым билеты в счастливое будущее?
Вдруг вижу: волнение и страх пассажиров. Гвардейский патруль волок избитого человека. Он хохотал и строил миру рожи. Он был похож на меня в своем безумном смехе. Потом вырвался и заплясал в центре зала. Танец счастья? Солдаты принялись бить его прикладами. Сумасшедший не понимал и продолжал хохотать. Наверное, он и вправду был счастлив?
Нам тоже повезло: Анна купила билеты, и мы сели в тихое купе спального вагона, пропахшее кожей, пылью и влажными простынями. Вагон был полупуст; пассажиры говорили шепотом, будто рядом был покойник. А мы молчали, я и моя любимая. О чем говорить? Если все ясно без слов. Мы молчали и смотрели в окно на блеклый и выморочный мир вокзала.
— Провожающим освободить вагон! — прокричал проводник.
Провожающих не было. Лишь начинался дождь. В дождь хорошо уезжать есть надежда вернуться. Вернуться?
— Мы вернемся, — улыбнулась Анна, — ты мне… — и не договорила: на вокзал врывался штурмовой отряд специального назначения. Они врываются, маркированные убийцы, и тотчас же открывают огонь из плазмоидов — оружия нового поколения. Электрические разряды пробивают тела пассажиров. Мир вокзала взрывается криками, кровью, стеклярусным обвалом ажурных окон…
Потом агонизирующий мир пропал — и наступила ночь, и в этой ночи били колеса состава на стыках: во спасения себя… во спасения себя!.. во спасения себя?..
Я опустился на колени и уткнулся в теплый живот родного человека.
— Прости меня, — сказал я.
— И ты меня прости, — её руки лежали на моем беззащитном затылке. — Ты знаешь лозунг дня? — спросила.
— Знаю. Лозунг дня: затылок — самая удобная площадка для строительства нового человека.
— Но ты никогда не будешь у меня новым человеком, — поцеловала меня в макушку.
— А кем я буду?
— Ты?.. Ты будешь человеком деревьев.
— Что?
— Деревья умирают стоя, — объяснила. — А потом из них делают скрипки.
— Или гробы, — напомнил я.
Потом мы уснули — и спали под спасительную мелодию колес, тукающих на стыках нашего нового пути. Или это пульсировала кровь в коррозийных от страха венах? Или это был стук в дверь купе. Я просыпаюсь — и открываю её. И вижу — маму.
— Мама? — удивляюсь. — Ты тоже этим поездом. Ты ведь умерла?
— А я тебе принесла молочка, сын, — села у моих ног, как в детстве. Ты любишь молоко, я знаю.
— Я никогда не любил молоко.
— Не спорь. Оно полезно для здоровья. Мне выдали за ударный труд.
— Тебе сделали лоботомию и ты умерла! — закричал я. — Ты забыла?
— Лобомисты никогда не умирают, — удивилась мама. — Они живут вечно и счастливо.
— Но тебя нет. Тебя бросили в братскую могилу, как отходы неудачного эксперимента.
— Глупыш, — улыбнулась. — Мы были первыми. Новая Энергия — это власть над миром.
— Мама, ты ничего не знаешь, — страдал я. — Мир сошел с ума. Вас, первых, обманули, как детей. Вы находились в путах иллюзий!
— О чем ты? — мама качалась в такт движению поезда. — Ты раньше был хорошим мальчиком, а теперь что?
— Что?
— Не хочешь добровольно выполнять Постановление ДИКТАТА?
— Не хочу! Не хочу быть, как все.
— Надо сын, надо, — и я увидел в её руках скальпель. — Надо быть, как все.
— Мама! — закричал, втискиваясь в угол купе. — Я твой сын!
— Это не больно. Я удалю только одну дольку мозга, — взмахнув скальпелем, наклонилась в сторону соседней полки. — Это все она, сумасбродка, сбила моего мальчика с пути истинного. Вот выколю ей глаза, будет знать.
— Мама! — и бросившись на руку, держащую скальпель, пробудился от собственного крика и потного страха.
По-прежнему били колеса: во спасения себя! Обезлюженное мутное пространство растворялось за окном. Анна спала — глаза её были приоткрыты и казались планетарными сферами.
В дверь купе постучали — это был проводник, моложавый, веселый, с беглым преступным взглядом. Поверх фирменного пиджака напялил бронежилет.
— Желаете чаю? — спросил.
— Можно, — согласился я.
— А чаю нету, — развел руками. — Хотите яблочек, Наливных, бархатных, — и высыпал из фуражки мелкие фруктовые шарики. — Для молодоженов ничего не жалко. Райские яблочки.
— Спасибо, — поморщился я.
Когда проводник удалился, я, задумавшись, взял со столика яблоко, надкусил его и фыркнул ядовитой кислотой.
Анна прыснула, проснувшись. Смотрела на меня веселыми и стойкими глазами:
— А вот почему он в бронежилете?
— Стреляют, наверное.
— Кто?
— Террористы, понимаешь.
— А ты их видел?
— Видел, — твердо проговорил я. — Показывали по межнациональному каналу.
— Прекрати, — поморщилась то ли от яблока, то ли от моей глупости. Если кто и террористы, то это мы с тобой, милый.
— Мы?
— Да, я и ты.
— Почему?
— Потому, что билеты у нас на самолет, — засмеялась.
… И наступил полдень, дождя уже не было, у горизонта плавали топленые солнцем облака. Поезд тормозил на каком-то диком полустанке. Внизу плыло бескрасочное мокрое поле; вдали угадывался лес. В жиже проселочной дороги увяз странный механизм, похожий на трактор. Возле него стоял человек в безмерном дождевике.
— Это мой брат, — суетился проводник в тамбуре. — Он вам поможет. Торопливо сдирал с себя бронежилет. — Передайте ему эту жилетку, черт!
— А вы уверены, что здесь безопасно? — завал я глупый и лишний вопрос. — Сколько до границы?
— Самый раз, милые мои, — твердил проводник. — Прыгайте и все будет лучше, чем думаете. Дальше поезд все равно не идет.
И мы с Анной прыгнули на гальку насыпи. Состав дрогнул и попятился в ту сторону, откуда мы приехали.
— Помогут вам! — кричал проводник, отмахивая рукой на брата.
Когда поезд пропал в полуденной синеве дня, мы медленно спустились на проселочную дорогу. Брат проводника был мрачен и глуховат. Вырвав из моих рук бронежилет, кинул его в кабину трактора, потом кивнул нам, чтобы садились.
— Как вы здесь живете? — спросил я.
— Деньги, — сказал брат.
Анна вытащила купюры и передала ему, взглянув на меня. Я понял, что мне лучше молчать, как трупу.
Через час мы въехали в странное хуторское поселение. Его жители ходили в бронежилетах. Это было поселение, где жили те, кто сопротивлялся режиму сопротивлялся с оружием в руках.
— Теперь я верю, что нам могут помочь, — проговорила Анна.
— Думаешь? — и поднял голову: небесный купол, обрамленный верхушками деревьев, отсвечивался праздничным светом. — Красиво. Кажется, нас любит небо?
— А мы любим его, — и взяла меня за руку.
Потом брат проводника привел сухожильную женщину, она была помятая и старая, как газета, но взгляд был чистым и свободным.
— Убегаете? — спросила равнодушно.
— Да, — ответили мы.
— Деньги, — протянула руку.
Анна снова вырвала из сумочки купюры, с заметной нерешительностью протянула их… Женщина усмехнулась:
— Не бойтесь! Не бывает кары, длящейся дольше жизни, — и пригласила нас в деревенский дом.
Там мы сели за длинный общинный стол и перед нами поставили чугунок с картофелем. Я взял картофелину и, обжигая десны, вспомнил, что когда-то был счастливым.
— А ты заметил, — сказала Анна, — у них нет ни газет, ни книг, ни телефона, ни радио, ни ТВ.
— У них есть оружие и бронежилеты, — заметил я.
— Счастливые люди, — вздохнула любимая. — Почему мы так не можем жить?
— Не знаю, — пожал плечами.
Тут ударила дверь — входила сухожильная женщина и мужчина. Он был в старой форме таможенной службы, поверх кителя — бронежилет. Взглянул на нас философским взглядом:
— К тирану иди с головой, возложенной как бы на блюдо, но руку, несущую блюдо, согни! Тогда голова уцелеет.
Я посмотрел на таможенника:
— А блюдо-то где?
Он хныкнул и резким, профессиональным движением вырвал из-за спины автомат. Пули с барабанной дробью рассыпались над нашими головами. (Лоб удобная площадка для барабанных палочек калибра 5,45 мм).
— Молодец, — похвалила его женщина. — Но они умрут не сейчас.
— Да? — таможенник дунул в монокль ствола. — Тогда я больше не буду.
— Позвольте, — возмутился я наконец. — Мы платим деньги, а вы…
— Зря промахнулся, — сокрушенно вздохнул таможенник. — Если бы попал, ты бы не умничал.
— Хватит шутки шутить, — проговорила женщина. — Пора идти. Или будет поздно: границу перекроют Энергетической установкой «Паутина».
— «Паутина»? — переспросил я. — Красиво.
… Мы быстро шли по лесной дороге. Вокруг пели даровитые птахи. В дальней стороне громыхал гром.
— Дождь? — спросил я у таможенника.
— Граница, — пожал плечами. — Скоро совсем дело будет плохо. Туда пути не будет, — кивнул в сторону горизонта. — Вы последние.
Через час я заметил, что Анна притомилась. Она спотыкалась и загнанно дышала. Потом присела у дерева:
— Прости, устала.
— Потерпи, — протянул руку.
— А если мы не дойдем?
— Дойдем, — и пошли по тропе, но взявшись за руки, точно дети.
Мы шли и путь наш казался бесконечным. Мы шли, пока Анна удивленно не спросила:
— А где же наш провожатый?
И услышали совсем рядом — громкую, агонизирующую автоматную очередь. И, отшатнувшись поначалу от опасных звуков, все-таки, кинулись в сторону беды. И увидели: над вязкой болотной жижей воздушные лопающиеся пузыри.
— Боже мой, — проговорила Анна. — Я не хочу умирать в болоте.
— Если мы умрем, — пообещал я, — то только в небе.
Потом мы вышли на пространство, залитое прозрачной водой. И нам казалось, что мы идем по воде. Небо над нами было беспечальным и свободным, оно отражалось в воде и казалось, что мы идем по небу.
Мы шли к лезвию горизонта и жили надеждой, что дойдем до этого горизонта.
Неожиданно увидели впереди праздничный воздушный шар. Он выплыл из-за леса, словно торопясь к нам на помощь. И мы это понимаем, и восторженно вопим, и толкаем друг друга, и бежим навстречу ему… бежим, брызгая освещенной небом водой…
Рукотворный электрический разряд, похожий на жало гигантской земноводной твари, пробивает непрочный, легковерный праздник души. Воздушный шар вспыхивает факелом и падает огненными ошметками вниз. А мы стоим и смотрим, как чадит наша надежда. Нам ничего не остается делать, как стоять и смотреть…
Я бреду к двери. В коридоре солнечный столп, как памятник детству. (Я помню себя маленьким на летней эстраде: я играю на охрипшем пианино, а внизу в сияющем свете счастья лица красивых людей…)
Открываю дверь — это Анна, моя любимая и единственная.
— Ну, соня, — чмокает в щеку, проходит сквозь солнечный столп, уходит в кухню. — А я тебе что-то принесла.
— А почему стучала? — спрашиваю и тыкаю в кнопку звонка — тишина. Опять электричество отключили, — вздыхаю. — Обещают счастье от Новой Энергии, а света нет.
— Иди сюда, — кричит любимая из кухни.
Я тороплюсь на призыв, останавливаюсь на пороге — не верю своим глазам:
— Бог мой, Анна? Молоко? Откуда?
Из грелки моя единственная выливает в банку молоко. Его белый цвет напоминает другие времена, когда текли молочные реки, и нам казалось, что так будет вечно.
— По карточкам, что ли?
— Тсс, — смеется, корча рожицу. — Быстренько проведет антиправительственную акцию, — передает мне банку с молоком. — Пей-пей, родной.
— А ты?
— Я уже пила, — в зрачках радужный знак любви.
— Спасибо, любимая, — и пью.
— Вкусно?
— Резиной пахнет, — перевожу дыхание. — Но настоящее. По карточкам, да?
— Дурачок, — улыбается, ладонью трет мой щетинистый подбородок. — У соседки мальчик умер. Годик ему было. Сделали неудачно лоботомию…
— Ааа! — крик отчаяния рвет мое горло; сила отвращения швыряет меня к фаянсовому умывальнику. Он бел, как страх. Меня рвет молоком и страхом. И сквозь мучительные рвотные резиновые судороги, сквозь слезы я вижу: больничный двор, колодец двора и там, на его дне, те, кто не пожелал добровольно выполнять Постановление о Всеобщей Стерилизации № 260300/20. Я вижу человеческие обрубки в бетонированном мешке — вижу сломанные, как игрушки, судьбы в рвотной попытке жить.
Потом успокаиваюсь: времена не выбирают — в них живут. Я обнимаю любимую и единственную и мы падаем на мятые простыни. Страх смерти возбуждает необыкновенно и мне кажется, что мы любим друг друга вечность. Потом лежим в тряпьях простыней и я смотрю на потолок. Он тоже по цвету белый.
— Прости, родной, — теплое дыхание. — Мы все сошли с ума. Мы сами выбрали этот путь. Но мы будем любить, чтобы не происходило.
— Нет.
— Что? Не будешь меня любить?
— Не буду, — и перевел взгляд с потолка на живую ткань любимого лица.
— Почему? — удивление.
— Потому, — отвечаю, — что мне сегодня исполнилось тридцать три года.
— Что?! — отшатнулась. — Нет! — прошептала. — Нет! — сказала. Не-е-ет! — закричала и от ужаса прикусила губу, и её провизорская кровь окропила обманчивую чистоту нашей жизни.
Почему же так переживала моя любимая и единственная девушка? Все очень просто — все, кто достигал возраста Христа были обязаны пройти операцию на мозге в интересах государственной безопасности. Такое решение было принято на весеннем референдуме, а народное волеизъявление есть основа национальных интересов, объявила группа военных, называющих себя ДИКТАТом.
Поспешные операции по лоботомии частенько приводили к трагическим результатам. Больницы были переполнены теми, кому неудачно пытались стереть память о недавнем прошлом, когда люди были свободны и счастливы.
— Не делай этого, — просила моя любимая. — Я не хочу, чтобы ты был идиотом.
— А что делать? Ты же знаешь, кто не выполняет Постановление, тому делают стопроцентную лоботомию, — напомнил я. — Даст Бог, мне повезет.
И вот я уже в районном пункте Стерилизации. Обшарпанное здание, обшарпанные коридоры, обшарпанные люди в них… Старенький врач встречает меня с радостью:
— Все будет прекрасно, молодой человек. Сегодня мы освободим вашу память от лишней информации. — И хихикает. — И вы почувствуете себя другим человеком.
Я смотрю на белый кафель ординаторской, на кушетку с липкой клеенкой, на металлический отсвет хромированных инструментов и прошу:
— Доктор, а нельзя ли это сделать завтра.
— Завтра?
— У меня концерт вечером. Я — дирижер оркестра.
— Голубчик, какая может быть сейчас музыка? — удивляется врач. — А Постановление? Вы хотите, чтобы я его нарушил?
— Я понимаю, доктор…
— Если что, из меня последнюю душу…
— Обещаю — буду после концерта!
— Какие могут быть концерты? — задумывается старенький врач.
— Клянусь!..
— Не нужны мне ваши клятвы, — отмахивается. — Все клянутся, — с тревогой посмотрел в окно, — кому не лень.
— Это мой последний концерт, — защищаюсь из последних сил.
— Матушка жива?
— Да, конечно, — вру я.
Старенький доктор подходит к умывальнику, пускает воду, потом манит меня пальцем к себе. И я иду к нему, доброму сатрапу. Иду, потому, что живу надеждой на чудо.
И оно происходит — и наступает вечер. Я стою за дирижерским пультом, за моей спиной темный зал. Он практически пуст — слушатели пришли, но их очень мало, их почти нет. (Какие могут быть концерты?)
И тем не менее мои руки живут, и летит в свободном полете над пюпитром моя дирижерская палочка. Волшебная палочка. И звучит великая музыка, и будет она звучать пока есть надежда. Но есть ли эта надежда? Я знаю, она есть, потому, что несмотря ни на что мой оркестр играет. Они играют, мои коллеги! Я вижу их родные лица, свободные лица свободных людей. Мы побеждаем всякий раз, когда собираемся вместе, чтобы играть. Пусть зал безмолвен и мертв. Пока есть музыка, есть и мы, сопротивляющиеся агрессивной посредственности.
Но взвизгнули тромбоны, но заплакали скрипки, но вскрикнули флейты. Я вижу тряпичные испуганные лица оркестрантов. И оглядываюсь: по проходу зала шли гвардейцы — они шли несокрушимой, бронированной стеной. Свое оружие несли, словно фанфары — бравые фанфаристы режима.
— Всем стоять! Руки за голову! — командовал офицер, точно явившийся из моего сна.
— Извините, — поклонился я. — У нас есть разрешение на этот концерт.
— Пид-д-драс — это раз! — рявкнул человек с лицом удавленника. — А два: скажи — «кар-р-раул»!
— Позвольте, я не понимаю…
— «Кар-р-раул», я сказал!
И я, чувствуя в груди сгусток стыда и унижения, фальцетом вскричал:
— Кар-р-раул!
И темный свод консерватории лопнул от сытого хохота, и обрушился на меня злорадством и ненавистью, смял и уничтожил.
— Проверка документов! — Гвардейцы крушили пюпитры, стулья, инструменты. — Стоять! Кто из вас ещё не стерилизованный?!.
Я стою у дирижерского пульта и вижу, как в дурном сне, вижу разгром оркестра. Я возвышаюсь над миром, над родными людьми, но я тоже бессилен, как и они. Хрустят кости, хрустит дерево, хрустят души. Со всех сторон несется варварская костоправная музыка.
Потом я вижу: маленький затрапезный флейтист воровато выпростает из внутреннего кармана фрака игрушечный пистолет. И поспешно так — тыкает дуло в свой гордый рот.
— Взять его! — ревет офицер, находящийся где-то рядом со мной.
Его приказ не успевают выполнить: голова флейтиста лопается нелояльными к режиму кровавыми ошметками. И темный свод снова обрушился, содрогнувшись от ужаса и криков.
А что же я? Я увидел внизу, на уровне своих рук, я увидел офицерское и потное, пористое и мясистое… И с отвращением увидел, как жало моей волшебной дирижерской палочки вонзается в округленное глазное яблоко врага.
Дальнейшее помню плохо — отключили свет. Нам обещали новые счастливые времена с Новой Энергией, а свет в помещениях отключали в самые неподходящие моменты. В данном случае, мне повезло: отключили свет и я бежал из родной консерватории.
Город тоже был черен — энергию экономили в государственных целях, готовя широкомасштабную рекламную акцию в честь создания Новой Энергии, способной изменить весь мир.
Бежал я долго, теша себя иллюзией, что можно убежать от страха, разлагающего живую плоть. После осознал себя у длинного бетонного забора. За этим забором находилась больница, где работает мой любимая и единственная. Если есть спасение, то только в ней. В противном случае, меня, преступника, бросят под хирургический нож и через час он уже будет валяться куском казенного мяса в бетонном колодце беспамятства.
Увидев меня, любимая не удивляется, лишь спросила:
— Что это у тебя в руках?
Я поднимаю руку к лицу — в руке дирижерская палочка с запекшей киноварью, похожей на кровь. Впрочем, это кровь, похожая на киноварь.
— Это волшебная палочка, — отвечаю и рассказываю о том, что случилось на моем последнем концерте. — Нам же разрешили играть, — не понимаю. Почему же они так поступили?
— Это их время, — отвечает Анна, — и они будут поступать так, как считают нужным.
— И что делать?
— Бежать! — и смотрела с надеждой на меня.
— Куда бежать? — не понимал. — Они везде, они всюду. У них система контроля, ты же знаешь.
— Тогда почему ты здесь?
— Мне страшно.
— Страшно?
— Страшно одному… умирать…
— Умирать? — посмотрела непонятными глазами. — А так жить не страшно?
— Я тебя люблю, — сказал я.
— Ты не любишь молоко от мертвых детей, — сказала она. — Ты убил офицера национальной безопасности. Ты исполняешь Моцарта и Баха, когда надо играть марши. И ты ещё на что-то надеешься?
И ответ на этот вопрос последовал незамедлительно: взвыла сирена тревоги.
— Это за мной, — догадался я.
— Нет, это за нами, — и приказала идти за ней.
И я пошел за ней, любимой и единственной, по бесконечному больничному коридору, и нас преследовал механический монотонный голос оповещения:
— Всем оставаться на своих местах!
Приказ мы выполнили у грузового лифта. Пока ждали прихода кабины, показалось, что время остановилось — мертвое, молибденовое по цвету.
Наконец лифт остановился — в нем было наше спасение. Открылись створки дверей и мы шагнули в кабину.
— Куда мы? — спросил, чувствуя, как кабина с нами погружается вниз.
— В преисподнею, — улыбнулась Анна.
Да, это была преисподняя для тех, кто наконец получил полную свободу от жизни. На металлических стеллажах стояли гробы — разные, дешевые, из сосны, и дорогие, из ореха. Анна кинулась к компьютерному пульту.
— Что хочешь сделать? — спросил я.
— Я хочу поиграть, — улыбнулась. — Помнишь, мы играли: «умри-воскресни»?
— Помню.
— Вот и хорошо, — и я увидел, как к стеллажу подкатила механизированная тележка, и в её пазы въехал один из гробов.
— Анна! — отступил я.
— Ты хочешь, чтобы тебя стерилизовали?
— Нет, но…
— Ведь не мечтаешь, чтобы из тебя вырезали мозги, — закричала моя любимая, манипулируя у пульта.
Крышка гроба приоткрылась. Там лежал труп — его дутые щеки были покрыты греховными румянами.
— Нет, но…
— Ты тогда будешь мне не нужен, — говорила. — Мертвые мы не будем нужны друг другу.
Я посмотрел на неё — у Анны были веселые и яростные глаза победительницы.
— Что должен делать?
— А ты не знаешь?
— Знаю, — ответил.
Я — умер. Я лежал с трупом и, кажется, умирал от трупного запаха и страха. К счастью, образовалась щель и мир наблюдал через нее. Поначалу видел металлическую стену, потом секундная задержка — скрежет металла, удар и гроб снова вбился в некие пазы, словно в капкан.
Зачем так жить, спросил себя. И не ответил на этот вопрос. Через щель пробился свет, похожий на лезвие скальпеля.
— Ну, шо мы тут имеем? — услышал старческий голос и увидел рябь голенища кирзового сапога.
- № 260554, на обследование, — ответила Анна голосом дисциплинированного медперсонала.
— А шо там, наверху, гонзятся?
— Руководство, должно быть, прибыло.
— Руководство уважать надо, дочка, — сказал старик. — А ты спирт забыла. Нехорошо.
— В следующий раз…
— Раза другого может и не быть. — И вопросил. — Где мое орудие труда?
— Я вам обещаю, — испуганный голос любимой.
— Инструкции нарушать нельзя, — я снова увидел рябь кирзового сапога и почувствовал движением над гробом; через секунду лезвие хромированного штыря пробило потолок гроба, с хрустом впиваясь в грудную клетку покойника. — Порядок, дочка, — услышал сквозь обморок. — Прежде всего — порядок. А у нас?.. Порядок — это когда все покойники. — С усилием вытаскивал штырь из гроба. — У, зараза, увязла под самый корешок!
Потом заскрежетали суставы механизма — гроб заскользил вниз. Я почувствовал на лице и руках липкую краску. Краску? Нет, это была кровь мертвая, тяжелая, черная кровь. Она хлюпала подо мной. Или это я плакал, проткнутый насквозь штырем? И я закричал, и кричал, и не слышал, что именно кричу. Почему? Потому, что молчал. Трупы, как правило, молчат.
Потом я вижу над собой лицо, оно мне знакомо, как небо детства.
— Ну, родненький, воскресни, — Анна тянет меня за руку. Выбирайся-выбирайся!
— Воскресни! — выползаю из-под трупной туши, затем — из гроба. Спиной упираюсь в новую металлическую стену и начинаю истерично хохотать. — Ха-ха, воскресни! Я что — Христос?
— Что с тобой? — слышу сквозь лай смеха. — Ты весь в крови. Переодевайся, прошу тебя.
— Зачем? Всюду стены, — бью кулаком по металлу. — Мы снова в гробу, только большом. Для двух индивидуумов, ха-ха!
— Молчи! С ума сошел?
— А ты? Ты не сошла?.. Почему без спирта покойников поставляешь?! меня рвет желчью смеха. — Нехорошо.
— Идиот! — жесткая отрезвляющая пощечина. — Переодевайся, я тебе говорю.
— Не бей, — прошу, — мне больно.
— Больно — значит, ещё жив.
— Ты уверена, — начинаю рыться в чужих одеждах. — Тогда ударь ещё раз.
— Зачем?
? Чтобы я понял, зачем мы живем.
И она, немилосердная, ударила по другой щеке. И это отрезвило меня окончательно. Я понял, что у нас есть шанс на спасение. Мы покинули фургон, перевозящий гробы, и бежали по темному, ставшему чужим городу — бежали в неизвестное.
… Железнодорожный вокзал ещё жил прошлой жизнью — ходили живые люди, суетились у касс, ели вареных кур, слушали бравурные марши. Я стоял в тени дерева и наблюдал за сутолокой. Там была моя любимая Анна. Господи, молился я, сделай так, чтобы она вернулась. Хотя зачем мертвым билеты в счастливое будущее?
Вдруг вижу: волнение и страх пассажиров. Гвардейский патруль волок избитого человека. Он хохотал и строил миру рожи. Он был похож на меня в своем безумном смехе. Потом вырвался и заплясал в центре зала. Танец счастья? Солдаты принялись бить его прикладами. Сумасшедший не понимал и продолжал хохотать. Наверное, он и вправду был счастлив?
Нам тоже повезло: Анна купила билеты, и мы сели в тихое купе спального вагона, пропахшее кожей, пылью и влажными простынями. Вагон был полупуст; пассажиры говорили шепотом, будто рядом был покойник. А мы молчали, я и моя любимая. О чем говорить? Если все ясно без слов. Мы молчали и смотрели в окно на блеклый и выморочный мир вокзала.
— Провожающим освободить вагон! — прокричал проводник.
Провожающих не было. Лишь начинался дождь. В дождь хорошо уезжать есть надежда вернуться. Вернуться?
— Мы вернемся, — улыбнулась Анна, — ты мне… — и не договорила: на вокзал врывался штурмовой отряд специального назначения. Они врываются, маркированные убийцы, и тотчас же открывают огонь из плазмоидов — оружия нового поколения. Электрические разряды пробивают тела пассажиров. Мир вокзала взрывается криками, кровью, стеклярусным обвалом ажурных окон…
Потом агонизирующий мир пропал — и наступила ночь, и в этой ночи били колеса состава на стыках: во спасения себя… во спасения себя!.. во спасения себя?..
Я опустился на колени и уткнулся в теплый живот родного человека.
— Прости меня, — сказал я.
— И ты меня прости, — её руки лежали на моем беззащитном затылке. — Ты знаешь лозунг дня? — спросила.
— Знаю. Лозунг дня: затылок — самая удобная площадка для строительства нового человека.
— Но ты никогда не будешь у меня новым человеком, — поцеловала меня в макушку.
— А кем я буду?
— Ты?.. Ты будешь человеком деревьев.
— Что?
— Деревья умирают стоя, — объяснила. — А потом из них делают скрипки.
— Или гробы, — напомнил я.
Потом мы уснули — и спали под спасительную мелодию колес, тукающих на стыках нашего нового пути. Или это пульсировала кровь в коррозийных от страха венах? Или это был стук в дверь купе. Я просыпаюсь — и открываю её. И вижу — маму.
— Мама? — удивляюсь. — Ты тоже этим поездом. Ты ведь умерла?
— А я тебе принесла молочка, сын, — села у моих ног, как в детстве. Ты любишь молоко, я знаю.
— Я никогда не любил молоко.
— Не спорь. Оно полезно для здоровья. Мне выдали за ударный труд.
— Тебе сделали лоботомию и ты умерла! — закричал я. — Ты забыла?
— Лобомисты никогда не умирают, — удивилась мама. — Они живут вечно и счастливо.
— Но тебя нет. Тебя бросили в братскую могилу, как отходы неудачного эксперимента.
— Глупыш, — улыбнулась. — Мы были первыми. Новая Энергия — это власть над миром.
— Мама, ты ничего не знаешь, — страдал я. — Мир сошел с ума. Вас, первых, обманули, как детей. Вы находились в путах иллюзий!
— О чем ты? — мама качалась в такт движению поезда. — Ты раньше был хорошим мальчиком, а теперь что?
— Что?
— Не хочешь добровольно выполнять Постановление ДИКТАТА?
— Не хочу! Не хочу быть, как все.
— Надо сын, надо, — и я увидел в её руках скальпель. — Надо быть, как все.
— Мама! — закричал, втискиваясь в угол купе. — Я твой сын!
— Это не больно. Я удалю только одну дольку мозга, — взмахнув скальпелем, наклонилась в сторону соседней полки. — Это все она, сумасбродка, сбила моего мальчика с пути истинного. Вот выколю ей глаза, будет знать.
— Мама! — и бросившись на руку, держащую скальпель, пробудился от собственного крика и потного страха.
По-прежнему били колеса: во спасения себя! Обезлюженное мутное пространство растворялось за окном. Анна спала — глаза её были приоткрыты и казались планетарными сферами.
В дверь купе постучали — это был проводник, моложавый, веселый, с беглым преступным взглядом. Поверх фирменного пиджака напялил бронежилет.
— Желаете чаю? — спросил.
— Можно, — согласился я.
— А чаю нету, — развел руками. — Хотите яблочек, Наливных, бархатных, — и высыпал из фуражки мелкие фруктовые шарики. — Для молодоженов ничего не жалко. Райские яблочки.
— Спасибо, — поморщился я.
Когда проводник удалился, я, задумавшись, взял со столика яблоко, надкусил его и фыркнул ядовитой кислотой.
Анна прыснула, проснувшись. Смотрела на меня веселыми и стойкими глазами:
— А вот почему он в бронежилете?
— Стреляют, наверное.
— Кто?
— Террористы, понимаешь.
— А ты их видел?
— Видел, — твердо проговорил я. — Показывали по межнациональному каналу.
— Прекрати, — поморщилась то ли от яблока, то ли от моей глупости. Если кто и террористы, то это мы с тобой, милый.
— Мы?
— Да, я и ты.
— Почему?
— Потому, что билеты у нас на самолет, — засмеялась.
… И наступил полдень, дождя уже не было, у горизонта плавали топленые солнцем облака. Поезд тормозил на каком-то диком полустанке. Внизу плыло бескрасочное мокрое поле; вдали угадывался лес. В жиже проселочной дороги увяз странный механизм, похожий на трактор. Возле него стоял человек в безмерном дождевике.
— Это мой брат, — суетился проводник в тамбуре. — Он вам поможет. Торопливо сдирал с себя бронежилет. — Передайте ему эту жилетку, черт!
— А вы уверены, что здесь безопасно? — завал я глупый и лишний вопрос. — Сколько до границы?
— Самый раз, милые мои, — твердил проводник. — Прыгайте и все будет лучше, чем думаете. Дальше поезд все равно не идет.
И мы с Анной прыгнули на гальку насыпи. Состав дрогнул и попятился в ту сторону, откуда мы приехали.
— Помогут вам! — кричал проводник, отмахивая рукой на брата.
Когда поезд пропал в полуденной синеве дня, мы медленно спустились на проселочную дорогу. Брат проводника был мрачен и глуховат. Вырвав из моих рук бронежилет, кинул его в кабину трактора, потом кивнул нам, чтобы садились.
— Как вы здесь живете? — спросил я.
— Деньги, — сказал брат.
Анна вытащила купюры и передала ему, взглянув на меня. Я понял, что мне лучше молчать, как трупу.
Через час мы въехали в странное хуторское поселение. Его жители ходили в бронежилетах. Это было поселение, где жили те, кто сопротивлялся режиму сопротивлялся с оружием в руках.
— Теперь я верю, что нам могут помочь, — проговорила Анна.
— Думаешь? — и поднял голову: небесный купол, обрамленный верхушками деревьев, отсвечивался праздничным светом. — Красиво. Кажется, нас любит небо?
— А мы любим его, — и взяла меня за руку.
Потом брат проводника привел сухожильную женщину, она была помятая и старая, как газета, но взгляд был чистым и свободным.
— Убегаете? — спросила равнодушно.
— Да, — ответили мы.
— Деньги, — протянула руку.
Анна снова вырвала из сумочки купюры, с заметной нерешительностью протянула их… Женщина усмехнулась:
— Не бойтесь! Не бывает кары, длящейся дольше жизни, — и пригласила нас в деревенский дом.
Там мы сели за длинный общинный стол и перед нами поставили чугунок с картофелем. Я взял картофелину и, обжигая десны, вспомнил, что когда-то был счастливым.
— А ты заметил, — сказала Анна, — у них нет ни газет, ни книг, ни телефона, ни радио, ни ТВ.
— У них есть оружие и бронежилеты, — заметил я.
— Счастливые люди, — вздохнула любимая. — Почему мы так не можем жить?
— Не знаю, — пожал плечами.
Тут ударила дверь — входила сухожильная женщина и мужчина. Он был в старой форме таможенной службы, поверх кителя — бронежилет. Взглянул на нас философским взглядом:
— К тирану иди с головой, возложенной как бы на блюдо, но руку, несущую блюдо, согни! Тогда голова уцелеет.
Я посмотрел на таможенника:
— А блюдо-то где?
Он хныкнул и резким, профессиональным движением вырвал из-за спины автомат. Пули с барабанной дробью рассыпались над нашими головами. (Лоб удобная площадка для барабанных палочек калибра 5,45 мм).
— Молодец, — похвалила его женщина. — Но они умрут не сейчас.
— Да? — таможенник дунул в монокль ствола. — Тогда я больше не буду.
— Позвольте, — возмутился я наконец. — Мы платим деньги, а вы…
— Зря промахнулся, — сокрушенно вздохнул таможенник. — Если бы попал, ты бы не умничал.
— Хватит шутки шутить, — проговорила женщина. — Пора идти. Или будет поздно: границу перекроют Энергетической установкой «Паутина».
— «Паутина»? — переспросил я. — Красиво.
… Мы быстро шли по лесной дороге. Вокруг пели даровитые птахи. В дальней стороне громыхал гром.
— Дождь? — спросил я у таможенника.
— Граница, — пожал плечами. — Скоро совсем дело будет плохо. Туда пути не будет, — кивнул в сторону горизонта. — Вы последние.
Через час я заметил, что Анна притомилась. Она спотыкалась и загнанно дышала. Потом присела у дерева:
— Прости, устала.
— Потерпи, — протянул руку.
— А если мы не дойдем?
— Дойдем, — и пошли по тропе, но взявшись за руки, точно дети.
Мы шли и путь наш казался бесконечным. Мы шли, пока Анна удивленно не спросила:
— А где же наш провожатый?
И услышали совсем рядом — громкую, агонизирующую автоматную очередь. И, отшатнувшись поначалу от опасных звуков, все-таки, кинулись в сторону беды. И увидели: над вязкой болотной жижей воздушные лопающиеся пузыри.
— Боже мой, — проговорила Анна. — Я не хочу умирать в болоте.
— Если мы умрем, — пообещал я, — то только в небе.
Потом мы вышли на пространство, залитое прозрачной водой. И нам казалось, что мы идем по воде. Небо над нами было беспечальным и свободным, оно отражалось в воде и казалось, что мы идем по небу.
Мы шли к лезвию горизонта и жили надеждой, что дойдем до этого горизонта.
Неожиданно увидели впереди праздничный воздушный шар. Он выплыл из-за леса, словно торопясь к нам на помощь. И мы это понимаем, и восторженно вопим, и толкаем друг друга, и бежим навстречу ему… бежим, брызгая освещенной небом водой…
Рукотворный электрический разряд, похожий на жало гигантской земноводной твари, пробивает непрочный, легковерный праздник души. Воздушный шар вспыхивает факелом и падает огненными ошметками вниз. А мы стоим и смотрим, как чадит наша надежда. Нам ничего не остается делать, как стоять и смотреть…
Я открываю глаза — черная глубокая ночь накрыла машину и нас в ней: Аня спит за рулем, дыхание спокойное и тихое. Я чувствую себя, как после наркоза. Тело непослушное, а память лихорадочно пытается восстановить прошлое и… будущее. Я вспоминаю нашу невнятную поездку на это поле. Потом — «беседа» с неким внеземными силами, называющих себя биологическими создания космической энергии, которые утверждали, что нашей планете угрожает опасность со стороны безнравственных военных. Разумеется, я не верил и меня вместе с Анечкой отправили в недалекое будущее. Там я был каким-то кисейным интеллигентом, умеющим только размахивать дирижерской палочкой. Если все это правда, то будущее действительно у нас поганое лоботомия, как метод управления народными массами, не самая приятная перспектива.
«Раз в году я даю себе право на скорбь,
в этот день я небесные окна закрою,
изгоню синеву,
и взойдет надо мной скорби черное солнце».