Запомнились, потому что именно здесь Богдан ощутил в душе первый намек на мир.
Архимандрит Киприан, пред очи коего предстал Богдан сразу по прибытии, ознакомился с письмом отца Кукши, подробно изложившим своему старинному другу подробности сердечного нестроения Богдана, и, войдя в положение сановника, благословил его утешаться на особицу. Обязательным посещением для единения с братией владыка постановил Богдану лишь позднюю литургию и общую обеденную трапезу. Келейные правила он дал Богдану весьма суровые – и утреннее, и дневное, и вечернее; и, разумеется, к исповеди повелел ходить к нему самому. Но, назидательно произнес затем Киприан, исстари на Соловках так повелось, что монаси не столько молитвою, сколько трудом телесным бремена жизни земной развязывают, оттого и теперь дела выше крыши, и, ежели чадо восхощет…
Чадо, разумеется, восхотело.
Оказалось, ныне и братия, и трудники да обетники совместно с буддийской общиной на одной большой стройке по горло заняты на Большом Заяцком – опять-таки на земле промежной меж материком и святыми островами, чтоб и женскому племени, на богомолье приехавшему, туда ход был, а еще чтобы жены, ждущие в тамошних странноприимных домах мужей, отъехавших на сердцевинные острова для коротких поклонении и молений, имели чем заняться с пользою для женского своего ума. Радением обеих общин и нескудной помощью богомольцев завершалось созидание большого планетария. Отец Киприан, до пострижения отслуживший пятнадцать лет в ракетно-космических войсках и имевший бы там, если б не устремился душою выше всякого космоса, карьеру изрядную, был человек увлекающийся. Богдан, узнав о жизненном пути Киприана, слегка удивился столь решительному перегибу судьбы, но, стоило ему тронуть эту тему, архимандрит, седобородый широкоплечий красавец шестидесяти лет, пытливо глянул на него из-под густых бровей и назидательно поднял крепкий палец: «Первую половину жизни я Родине послужил? Послужил. Расти духовно человецам надобно? Надобно. А что более Родины? Токмо един Господь Бог. Вот, теперь ему служу». И, видно, проникнувшись к Богдану симпатией, добавил доверительно: «Первая моя утренняя молитва благодарственная – за то, что стрельбы наши при мне лишь учебными были. А вторая ведаешь какая? О том, чтоб все они и всегда токмо таковыми же и пребывали во веки веков, аминь».
Архимандрит был убежден, что братии, дабы усердней славить Господа, душеполезно будет знать, сколь премудро и искусно тот обустроил в свое время тварную Вселенную. Самому отцу Киприану еще смолоду запали в душу слова заокеанского нобелевского лауреата Вайнберга: «Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной»; но трактовал их служитель Господа по-своему: «Как глянешь на эту груду звезд да туманностей, на галактики, крутящиеся кто куда, так и спросишь себя невольно – да неужто весь этот невообразимый по размерам и поразительный по сложности механизм не имеет ни малейшего смысла? И сам себе тут же ответишь: да быть того не может! Я вижу небо Твое, сияющее звездами.О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…» Шанцзо Хуньдургу, настоятель буддийского монастыря, эту идею горячо поддержал – и вот уж более года и рясофорная братия, свободная от иных послушаний, и молодые послушники, дожидающиеся пострижения, и заезжие трудники, и кармолюбивые праведники с здешнего Тибета трудились бок о бок. Именно на этом поприще пригласил и Богдана послужить Богу проницательный архимандрит. Богдан лишь истово закивал в ответ.
Словом, в первый же день отец Киприан и Богдан Рухович поговорили как следует, обстоятельно и по душам.
Обителью Богдану архимандрит назначил маленькую земляную пустыньку в нескольких ли [34]к северо-востоку от Соловецкого кремля – в стороне от наиболее прохожих троп, ведших либо к Тибету, либо к дамбе, на Муксалму перекинутой, – в пустынном лесу на самом берегу Долгой губы, неподалеку от Феоктистовой щели.
Со щелью этой, где искупал в свое время страшный грех свой здешний монах Феоктист, связано было одно из самых поучительных и трогательных преданий монастыря.
В середине пятнадцатого века, когда в Ор-дуси, после воссоединения ее с Цветущей Срединой, год от году все более многочисленными становились выходцы из срединных земель, Соловецкая община не приняла тогдашних стремительных перемен. Общину можно было понять. Твердые в вере православной и древних обычаях суровые отцы были возмущены тем, что творилось тогда в столице. По их разумению, мир рушился. В монастырском архиве сохранилась копия категоричной челобитной, которую, после долгих молитв и обсуждений, направили святые отцы князю в Александрию; архимандрит даже прочитал Богдану по памяти отрывок из нее. «Ты, великий государь, – взывали монахи, – опричь исстари приятных татаровей, такоже и протчих сродственных руським поганых, хань да уань узкоглазую к престолу приблизил и тем благочиние отеческое зело изрядно порушить изволил. Аще ты, наш помазанник Божий, не отринешь сих желточуждых жудзей и фодзей [35], вели, государь, на нас свой меч прислать царьской и от сего мятежного жития переселити нас на безмятежное и вечное житие».
Князь, заинтересованный в привлечении опытного ханьского и юаньского служилого люда, да к тому же и связанный своим княжеским словом перед искавшими убежища в его улусе беглецами от кровавой усобицы, а затем, по воссоединении Цветущей Средины и Ордуси, – попросту рассматривавший «жудзей и фодзей» как хоть и новых, но вполне полноправных подданных, оказался в безвыходном положении. После длительной, все более нервной переписки, во время коей монастырь взялся такоже и по всем полунощным градам да весям рассылать письма о пагубах, от хань да уань грядущих, князю не осталось ничего иного, как и впрямь послать свой меч.
Кремль монастыря осадило изрядное вразумляющее войско. Времена стояли весьма крутые, но даже тогда воевода Иван Мещаринов не решился штурмовать священные стены – бывшие к тому же весьма крепкими. Два года монастырь пробыл в осаде, так до сих пор и называемой «Соловецким сидением», – но старцы и ближники их и не думали сдаваться, а только, как сказал Богдану сделавшийся на этих подробностях весьма немногословным отец Киприан, со стен поносили княжьих людей донельзя нехорошими словами. Князь, со своей стороны, требовал от воеводы действовать решительно и прекратить смуту «вскоре». Положение сделалось тупиковым и грозило лютой кровью, если бы не взвалил на себя труд и ответственность разрубить этот узел некий инок Феоктист. Ни с кем не советуясь, на свой страх и риск, темной снежной ночью за час до рассвета он вышел из кремля через ведший к пристани подземный ход, отрытый монахами более полувека тому, указал его княжьим стрельцам – и через полчаса штурмовой отряд воеводы уже выходил из подземелья на поверхность в самом сердце монастырских строений, меж Сушилом и Квасоваренной палатою.
Воевода не решился – а быть может, не захотел и по внутреннему своему убеждению – проливать кровь на святой Соловецкой земле. «Насчет крови – это отдельная история, – сказал тут отец Киприан, поглядел на часы и решительно тряхнул головой; беседа с Богданом длилась уж третий час, но между старцем и сановником сразу установились какие-то очень теплые, дружелюбные отношения, и оба получали равно большое удовольствие от этой первой беседы; оба уже твердо знали, что она никак не последняя. – Про кровь потом расскажу, сперва о Феоктисте закончу… тебе там жить, чадо, знай».
Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам – на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался – у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, – и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.
«Ведал он, чаю, что братия не права, – задумчиво проговорил архимандрит. – Ведал, что правда на стороне новшеств… Но убедить никого не мог и даже не пытался. Свершил, что почел угодным Господу, да и кровь большую предотвратил… а совесть все равно грызла немилосердственно. Как ни крути – предательство, Иудин грех. Худшего не бывает. Вот и мучился, вот и утешал себя до скончания века своего постом и смирением, упражнялся в непрестанном богомыслии и созревал для вечности. Так-то жизнь нами, грешными, крутит, чадо. Хорошему человеку подчас трудней простить себя, нежели себя осудить. Осудить-то, бывает, сможешь, а вот простить… примириться с собою… А без примирения такого жить нельзя. Сколько людей сгинуло от того, что с собою не в ладу оказались! Свершил что-то не то, раскаяние гложет, боль – а изменить уж ничего нельзя, вот и не прощает себя человек. И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там – гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного – не обойтись. Не излечиться».
«Понял, – сказал Богдан. – Учту, отче. – Помолчал. – А что кровь?»
Киприан улыбнулся в бороду.
«Дебря Соловецкая мирная, – сказал он с удовольствием и гордостью. – Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божий, во грехе рожденные и во грехе живущие, – идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте“. И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»
«Правда?» – спросил Богдан.
«Конечно», – удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?
С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.
Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи» [36].
«Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, – думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. – А у меня когда появится? И кто?»
Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем – о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
Покой.
Как это говорил отец Киприан?
Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…
Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
Покой. Ни души…
Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?
А действительно, в чем?
Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
Медленно он пошел вперед. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
Ни души.
Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше ее не тревожить, точно оберточная бумага, сойдет, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого оберточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенесся, вот…
Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мертвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.
Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.
Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?
И по всему видать, недавно.
Ночью, в темноте, сюда не проберешься.
Если только фонаря не иметь. С фонарем – почему бы не пробраться, если потребно.
Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.
А может, зверь лисичку задрал?
Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.
Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.
Кроме людей?
Люди-то не заклятые, так надо понимать?
Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.
Первая кровь на острове за шесть веков…
Или не первая?!
11-й день девятого месяца, первица,
Архимандрит Киприан, пред очи коего предстал Богдан сразу по прибытии, ознакомился с письмом отца Кукши, подробно изложившим своему старинному другу подробности сердечного нестроения Богдана, и, войдя в положение сановника, благословил его утешаться на особицу. Обязательным посещением для единения с братией владыка постановил Богдану лишь позднюю литургию и общую обеденную трапезу. Келейные правила он дал Богдану весьма суровые – и утреннее, и дневное, и вечернее; и, разумеется, к исповеди повелел ходить к нему самому. Но, назидательно произнес затем Киприан, исстари на Соловках так повелось, что монаси не столько молитвою, сколько трудом телесным бремена жизни земной развязывают, оттого и теперь дела выше крыши, и, ежели чадо восхощет…
Чадо, разумеется, восхотело.
Оказалось, ныне и братия, и трудники да обетники совместно с буддийской общиной на одной большой стройке по горло заняты на Большом Заяцком – опять-таки на земле промежной меж материком и святыми островами, чтоб и женскому племени, на богомолье приехавшему, туда ход был, а еще чтобы жены, ждущие в тамошних странноприимных домах мужей, отъехавших на сердцевинные острова для коротких поклонении и молений, имели чем заняться с пользою для женского своего ума. Радением обеих общин и нескудной помощью богомольцев завершалось созидание большого планетария. Отец Киприан, до пострижения отслуживший пятнадцать лет в ракетно-космических войсках и имевший бы там, если б не устремился душою выше всякого космоса, карьеру изрядную, был человек увлекающийся. Богдан, узнав о жизненном пути Киприана, слегка удивился столь решительному перегибу судьбы, но, стоило ему тронуть эту тему, архимандрит, седобородый широкоплечий красавец шестидесяти лет, пытливо глянул на него из-под густых бровей и назидательно поднял крепкий палец: «Первую половину жизни я Родине послужил? Послужил. Расти духовно человецам надобно? Надобно. А что более Родины? Токмо един Господь Бог. Вот, теперь ему служу». И, видно, проникнувшись к Богдану симпатией, добавил доверительно: «Первая моя утренняя молитва благодарственная – за то, что стрельбы наши при мне лишь учебными были. А вторая ведаешь какая? О том, чтоб все они и всегда токмо таковыми же и пребывали во веки веков, аминь».
Архимандрит был убежден, что братии, дабы усердней славить Господа, душеполезно будет знать, сколь премудро и искусно тот обустроил в свое время тварную Вселенную. Самому отцу Киприану еще смолоду запали в душу слова заокеанского нобелевского лауреата Вайнберга: «Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной»; но трактовал их служитель Господа по-своему: «Как глянешь на эту груду звезд да туманностей, на галактики, крутящиеся кто куда, так и спросишь себя невольно – да неужто весь этот невообразимый по размерам и поразительный по сложности механизм не имеет ни малейшего смысла? И сам себе тут же ответишь: да быть того не может! Я вижу небо Твое, сияющее звездами.О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…» Шанцзо Хуньдургу, настоятель буддийского монастыря, эту идею горячо поддержал – и вот уж более года и рясофорная братия, свободная от иных послушаний, и молодые послушники, дожидающиеся пострижения, и заезжие трудники, и кармолюбивые праведники с здешнего Тибета трудились бок о бок. Именно на этом поприще пригласил и Богдана послужить Богу проницательный архимандрит. Богдан лишь истово закивал в ответ.
Словом, в первый же день отец Киприан и Богдан Рухович поговорили как следует, обстоятельно и по душам.
Обителью Богдану архимандрит назначил маленькую земляную пустыньку в нескольких ли [34]к северо-востоку от Соловецкого кремля – в стороне от наиболее прохожих троп, ведших либо к Тибету, либо к дамбе, на Муксалму перекинутой, – в пустынном лесу на самом берегу Долгой губы, неподалеку от Феоктистовой щели.
Со щелью этой, где искупал в свое время страшный грех свой здешний монах Феоктист, связано было одно из самых поучительных и трогательных преданий монастыря.
В середине пятнадцатого века, когда в Ор-дуси, после воссоединения ее с Цветущей Срединой, год от году все более многочисленными становились выходцы из срединных земель, Соловецкая община не приняла тогдашних стремительных перемен. Общину можно было понять. Твердые в вере православной и древних обычаях суровые отцы были возмущены тем, что творилось тогда в столице. По их разумению, мир рушился. В монастырском архиве сохранилась копия категоричной челобитной, которую, после долгих молитв и обсуждений, направили святые отцы князю в Александрию; архимандрит даже прочитал Богдану по памяти отрывок из нее. «Ты, великий государь, – взывали монахи, – опричь исстари приятных татаровей, такоже и протчих сродственных руським поганых, хань да уань узкоглазую к престолу приблизил и тем благочиние отеческое зело изрядно порушить изволил. Аще ты, наш помазанник Божий, не отринешь сих желточуждых жудзей и фодзей [35], вели, государь, на нас свой меч прислать царьской и от сего мятежного жития переселити нас на безмятежное и вечное житие».
Князь, заинтересованный в привлечении опытного ханьского и юаньского служилого люда, да к тому же и связанный своим княжеским словом перед искавшими убежища в его улусе беглецами от кровавой усобицы, а затем, по воссоединении Цветущей Средины и Ордуси, – попросту рассматривавший «жудзей и фодзей» как хоть и новых, но вполне полноправных подданных, оказался в безвыходном положении. После длительной, все более нервной переписки, во время коей монастырь взялся такоже и по всем полунощным градам да весям рассылать письма о пагубах, от хань да уань грядущих, князю не осталось ничего иного, как и впрямь послать свой меч.
Кремль монастыря осадило изрядное вразумляющее войско. Времена стояли весьма крутые, но даже тогда воевода Иван Мещаринов не решился штурмовать священные стены – бывшие к тому же весьма крепкими. Два года монастырь пробыл в осаде, так до сих пор и называемой «Соловецким сидением», – но старцы и ближники их и не думали сдаваться, а только, как сказал Богдану сделавшийся на этих подробностях весьма немногословным отец Киприан, со стен поносили княжьих людей донельзя нехорошими словами. Князь, со своей стороны, требовал от воеводы действовать решительно и прекратить смуту «вскоре». Положение сделалось тупиковым и грозило лютой кровью, если бы не взвалил на себя труд и ответственность разрубить этот узел некий инок Феоктист. Ни с кем не советуясь, на свой страх и риск, темной снежной ночью за час до рассвета он вышел из кремля через ведший к пристани подземный ход, отрытый монахами более полувека тому, указал его княжьим стрельцам – и через полчаса штурмовой отряд воеводы уже выходил из подземелья на поверхность в самом сердце монастырских строений, меж Сушилом и Квасоваренной палатою.
Воевода не решился – а быть может, не захотел и по внутреннему своему убеждению – проливать кровь на святой Соловецкой земле. «Насчет крови – это отдельная история, – сказал тут отец Киприан, поглядел на часы и решительно тряхнул головой; беседа с Богданом длилась уж третий час, но между старцем и сановником сразу установились какие-то очень теплые, дружелюбные отношения, и оба получали равно большое удовольствие от этой первой беседы; оба уже твердо знали, что она никак не последняя. – Про кровь потом расскажу, сперва о Феоктисте закончу… тебе там жить, чадо, знай».
Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам – на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался – у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, – и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.
«Ведал он, чаю, что братия не права, – задумчиво проговорил архимандрит. – Ведал, что правда на стороне новшеств… Но убедить никого не мог и даже не пытался. Свершил, что почел угодным Господу, да и кровь большую предотвратил… а совесть все равно грызла немилосердственно. Как ни крути – предательство, Иудин грех. Худшего не бывает. Вот и мучился, вот и утешал себя до скончания века своего постом и смирением, упражнялся в непрестанном богомыслии и созревал для вечности. Так-то жизнь нами, грешными, крутит, чадо. Хорошему человеку подчас трудней простить себя, нежели себя осудить. Осудить-то, бывает, сможешь, а вот простить… примириться с собою… А без примирения такого жить нельзя. Сколько людей сгинуло от того, что с собою не в ладу оказались! Свершил что-то не то, раскаяние гложет, боль – а изменить уж ничего нельзя, вот и не прощает себя человек. И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там – гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного – не обойтись. Не излечиться».
«Понял, – сказал Богдан. – Учту, отче. – Помолчал. – А что кровь?»
Киприан улыбнулся в бороду.
«Дебря Соловецкая мирная, – сказал он с удовольствием и гордостью. – Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божий, во грехе рожденные и во грехе живущие, – идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте“. И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»
«Правда?» – спросил Богдан.
«Конечно», – удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?
С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.
Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи» [36].
«Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, – думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. – А у меня когда появится? И кто?»
Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем – о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
Покой.
Как это говорил отец Киприан?
Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…
Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
Покой. Ни души…
Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?
А действительно, в чем?
Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
Медленно он пошел вперед. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
Ни души.
Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше ее не тревожить, точно оберточная бумага, сойдет, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого оберточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенесся, вот…
Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мертвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.
Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.
Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?
И по всему видать, недавно.
Ночью, в темноте, сюда не проберешься.
Если только фонаря не иметь. С фонарем – почему бы не пробраться, если потребно.
Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.
А может, зверь лисичку задрал?
Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.
Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.
Кроме людей?
Люди-то не заклятые, так надо понимать?
Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.
Первая кровь на острове за шесть веков…
Или не первая?!
11-й день девятого месяца, первица,
день.
– Это тангуты, – сразу определил отец Киприан, когда Богдан осторожно тронул тему странных лесобродов в степных треухах. – Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. По-моему, отец и сын они. А может, братья, старший и младший… Живут в странноприимном доме на Малом Заяцком… уж давно живут. Несколько лет. На Малом-то житье дешевле, а при долгих сроках проживания для них, может, сие существенно. Катерок у них, на материк время от времени ездят по делам по своим… по тангутским каким-то. Да и на острова путь им невозбранен. С чего бы возбранять? Пусть святым воздухом напитываются… Отчего ты интересуешься ими, чадо?
– Просто необычные они какие-то, – уклончиво ответил Богдан. – Невесть что делают здесь.
– Это истинно так, – ответил отец Киприан, чуть кивнув, – но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силен в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберег. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, – а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, – отец Киприан огладил бороду, – поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, – предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…
– Почему же они к Фотию обратились? – с некоторым сарказмом удивился Богдан. – Где Александрия и где их Хара-Хото былой? В Сибирский улус бы челом били или прямо в Ханбалык…
– О-о, – улыбнулся отец Киприан, – тут у них тонкий расчет психологический. Они так промеж себя положили, что, мол, Русь от монгольского нашествия изначального тоже пострадала изрядно: население проредилось едва не вполовину, границы княжеств тогдашних по земле, ровно лягушки ошпаренные, запрыгали… Потому считают, что тут их легче поймут. А уж ежели Фотий-князь мечтание их поддержит, тогда пусть сам, мол, в Ханбалык с ним выходит, его слово там весомей.
– Очередные отделенцы? – спросил Богдан с нескрываемой неприязнью. Отец Киприан искоса глянул на него внимательным и спокойным взглядом. Чуточку, как показалось Богдану, укоризненным.
Они неторопливо, чинно вышагивали посреди улицы, усаженной двумя рядами корявой от постоянных ветров – тут ее звали «танцующей» – березы; улица вела от монастырского пирса поперек поселка Большие Зайцы напрямки к достраиваемому планетарию. Место для душеполезного заведения отец Киприан избрал преизрядное: рядом с не так давно откопанным древнезнатцами спиральным неолитическим лабиринтом, о сути и назначении коего по сию пору спорили ученые в своих толстых журналах. Двум дивам рукотворным, с точки зрения архимандрита, место было только рядом. Тем более, по скромному мнению старого ракетчика, никак не могло быть случайным то, что древнее каменное нагромождение по форме и виду столь с галактикой схоже – а ведь схоже, просто-таки в глаза сходство бросается, стоит лишь сверху да издалека на какое-либо подобное нашему звездное колесо поглядеть, а потом – на круговид-но уложенное древними мечтателями мелкокаменье; впрочем, мнения сего отец Киприан никому не навязывал и даже высказывал вслух отнюдь не часто.
Наставал час тружения телесного, и к стройке стекались бескорыстные строители. От пролива уже гудели двигатели: невидимый за домами и березами большой водометный сампан, пройдя на всех парах вкруг святого острова, от Савва-тьевской северной пристани сюда, на Большой Заяцкий, причаливал к ежедневному своему пирсу: вез усердную к общей заботе кармолюбивую братию из Чанцзяосы.
– Нет, – спокойно ответствовал отец Киприан, – без Ордуси они себя не мыслят… – И немного тише добавил: – Что, сильно ожгли тебе душу в Асланiве, чадо?
Богдан чуть пожал плечами.
– Много где, – ответил он.
– Ведомо сердцу моему, – чуть помедлив, проговорил отец Киприан, – наш ты человек, не мирской. Через год ли, через десять, – а быть тебе средь монасей.
– Стезя моя светская, – спокойно ответил Богдан.
– Покамест – да, – спокойно согласился архимандрит. – И у меня была таковая же – ан вся вышла. Всей сутью своей ты людям помогать рвешься – а насилия не терпишь ни на волос. Но помощь мирская, так ли, иначе ли, всегда насилие. Вот в этом противуречии ты и запутаешься раньше или позже – ежели уж ныне не начал. Оно тебя сюда приведет, другого пути не будет. Путь у тебя один-единственный, мы лишь пришлецы и присельники на сей земле и подвизаемся на ней едино за истину да человеколюбие.
То, что отец Киприан поставил Богдана с собою в ряд, явилось приятной неожиданностью. Но Богдан был уверен, что лучше всех знает себе цену и что цена та – не слишком велика.
– Мне даже здесь порой кажется, что шумно и народу много, – признался Богдан. Архимандрит вновь помолчал.
– Что ж, и так бывает, – снова согласился он. – Первоначальник наш, преподобный Савватий, такоже изнывал. На Валаамском острове в монастыре ему и то суетно было. И лишь тогда возвеселилась пустыннолюбивая душа его, когда он узнал, что есть на дальнем севере, на море студеном, необитаемый Соловецкий остров. И ведь не отпускали его ни настоятель, ни братия, любили его крепко… но не смог он преодолеть тайного влечения – и не спросясь, без благословения, лишь Богу помолившись усердно, ночью тайно покинул монастырь достославный и пошел дальше искать пустыню по нраву [37]. Вот как бывает. Куда же тебя, чадо, тогда забросит? – задумчиво, уж как бы и не к Богдану обращаясь, пробормотал Киприан.
Богдан ничего не ответил.
Про лису он не сказал пока отцу Киприану ни полслова. Впрочем, покамест они беседовали просто как друзья и единочаятели, отнюдь не как духовные отец и сын. А вот во время исповеди, пожалуй, надо будет беспременно…
Хотя что говорить? В чем проблема-то? Ну мертвая лисица… Неприятно, конечно, невместно – но уголовной составляющей нет как нет.
Уголовной нет.
Только вот кровь на заклятой от крови земле.
А было и еще что-то. Что-то странное, цеплявшее так легонечко… но не понять что. «Не успел сообразить, покуда один был, – теперь не соображу, покуда снова один не останусь», – это Богдан, зная себя, понимал доподлинно.
Ладно.
Вот и стройка. Из створа той улицы, что вела к другому, западному пирсу пристани, во главе своей братии показался и уж оттуда, издалека, просиял в сторону отца Киприана приветливой улыбкою шанцзо Хуньдурту. В длинном, до самых пят желтом одеянии он словно плыл над месивом неряшливой, в строительном мусоре, земли. Отец Киприан широко воздел в стороны руки, от души готовясь к объятиям; ровно так же развел руки и идущий ему навстречу шанцзо. Точно они целую вечность не видались.
– Просто необычные они какие-то, – уклончиво ответил Богдан. – Невесть что делают здесь.
– Это истинно так, – ответил отец Киприан, чуть кивнув, – но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силен в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберег. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, – а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, – отец Киприан огладил бороду, – поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, – предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…
– Почему же они к Фотию обратились? – с некоторым сарказмом удивился Богдан. – Где Александрия и где их Хара-Хото былой? В Сибирский улус бы челом били или прямо в Ханбалык…
– О-о, – улыбнулся отец Киприан, – тут у них тонкий расчет психологический. Они так промеж себя положили, что, мол, Русь от монгольского нашествия изначального тоже пострадала изрядно: население проредилось едва не вполовину, границы княжеств тогдашних по земле, ровно лягушки ошпаренные, запрыгали… Потому считают, что тут их легче поймут. А уж ежели Фотий-князь мечтание их поддержит, тогда пусть сам, мол, в Ханбалык с ним выходит, его слово там весомей.
– Очередные отделенцы? – спросил Богдан с нескрываемой неприязнью. Отец Киприан искоса глянул на него внимательным и спокойным взглядом. Чуточку, как показалось Богдану, укоризненным.
Они неторопливо, чинно вышагивали посреди улицы, усаженной двумя рядами корявой от постоянных ветров – тут ее звали «танцующей» – березы; улица вела от монастырского пирса поперек поселка Большие Зайцы напрямки к достраиваемому планетарию. Место для душеполезного заведения отец Киприан избрал преизрядное: рядом с не так давно откопанным древнезнатцами спиральным неолитическим лабиринтом, о сути и назначении коего по сию пору спорили ученые в своих толстых журналах. Двум дивам рукотворным, с точки зрения архимандрита, место было только рядом. Тем более, по скромному мнению старого ракетчика, никак не могло быть случайным то, что древнее каменное нагромождение по форме и виду столь с галактикой схоже – а ведь схоже, просто-таки в глаза сходство бросается, стоит лишь сверху да издалека на какое-либо подобное нашему звездное колесо поглядеть, а потом – на круговид-но уложенное древними мечтателями мелкокаменье; впрочем, мнения сего отец Киприан никому не навязывал и даже высказывал вслух отнюдь не часто.
Наставал час тружения телесного, и к стройке стекались бескорыстные строители. От пролива уже гудели двигатели: невидимый за домами и березами большой водометный сампан, пройдя на всех парах вкруг святого острова, от Савва-тьевской северной пристани сюда, на Большой Заяцкий, причаливал к ежедневному своему пирсу: вез усердную к общей заботе кармолюбивую братию из Чанцзяосы.
– Нет, – спокойно ответствовал отец Киприан, – без Ордуси они себя не мыслят… – И немного тише добавил: – Что, сильно ожгли тебе душу в Асланiве, чадо?
Богдан чуть пожал плечами.
– Много где, – ответил он.
– Ведомо сердцу моему, – чуть помедлив, проговорил отец Киприан, – наш ты человек, не мирской. Через год ли, через десять, – а быть тебе средь монасей.
– Стезя моя светская, – спокойно ответил Богдан.
– Покамест – да, – спокойно согласился архимандрит. – И у меня была таковая же – ан вся вышла. Всей сутью своей ты людям помогать рвешься – а насилия не терпишь ни на волос. Но помощь мирская, так ли, иначе ли, всегда насилие. Вот в этом противуречии ты и запутаешься раньше или позже – ежели уж ныне не начал. Оно тебя сюда приведет, другого пути не будет. Путь у тебя один-единственный, мы лишь пришлецы и присельники на сей земле и подвизаемся на ней едино за истину да человеколюбие.
То, что отец Киприан поставил Богдана с собою в ряд, явилось приятной неожиданностью. Но Богдан был уверен, что лучше всех знает себе цену и что цена та – не слишком велика.
– Мне даже здесь порой кажется, что шумно и народу много, – признался Богдан. Архимандрит вновь помолчал.
– Что ж, и так бывает, – снова согласился он. – Первоначальник наш, преподобный Савватий, такоже изнывал. На Валаамском острове в монастыре ему и то суетно было. И лишь тогда возвеселилась пустыннолюбивая душа его, когда он узнал, что есть на дальнем севере, на море студеном, необитаемый Соловецкий остров. И ведь не отпускали его ни настоятель, ни братия, любили его крепко… но не смог он преодолеть тайного влечения – и не спросясь, без благословения, лишь Богу помолившись усердно, ночью тайно покинул монастырь достославный и пошел дальше искать пустыню по нраву [37]. Вот как бывает. Куда же тебя, чадо, тогда забросит? – задумчиво, уж как бы и не к Богдану обращаясь, пробормотал Киприан.
Богдан ничего не ответил.
Про лису он не сказал пока отцу Киприану ни полслова. Впрочем, покамест они беседовали просто как друзья и единочаятели, отнюдь не как духовные отец и сын. А вот во время исповеди, пожалуй, надо будет беспременно…
Хотя что говорить? В чем проблема-то? Ну мертвая лисица… Неприятно, конечно, невместно – но уголовной составляющей нет как нет.
Уголовной нет.
Только вот кровь на заклятой от крови земле.
А было и еще что-то. Что-то странное, цеплявшее так легонечко… но не понять что. «Не успел сообразить, покуда один был, – теперь не соображу, покуда снова один не останусь», – это Богдан, зная себя, понимал доподлинно.
Ладно.
Вот и стройка. Из створа той улицы, что вела к другому, западному пирсу пристани, во главе своей братии показался и уж оттуда, издалека, просиял в сторону отца Киприана приветливой улыбкою шанцзо Хуньдурту. В длинном, до самых пят желтом одеянии он словно плыл над месивом неряшливой, в строительном мусоре, земли. Отец Киприан широко воздел в стороны руки, от души готовясь к объятиям; ровно так же развел руки и идущий ему навстречу шанцзо. Точно они целую вечность не видались.