А те, что сохранились и устроились в этой жизни, тьфу, полуевнухи какие-то. Ужасно все это было, отвратительно. А между тем быстрее прежнего стали сменять друг друга времена года и приходили дни рождения, которых раньше ждешь не дождешься; когда-то она мечтала о том, что ей будет двадцать, и эта цифра казалась недосягаемой, а вот уже и двадцать пять исполнилось. Она была красива в любом наряде, на нее заглядывались на улице, настала пора ее цветения, красивее не стать. Так думала Варя о своей небогатой женской судьбе, где кроме бедного Пети Арсеньева и Анхеля были лишь короткие встречи, случайная связь с иногородним аспирантом, который больше зарился на квартиру, чем на саму Варю, и был играючи разоблачен зоркой Любовью Петровной; ухаживал за ней женатый молодой профессор, но так и не решился перейти черту близости, хотя слухов по институту ходило так много, что лучше бы уж она ему отдалась - не так обидно бы было, да и профессор был умен, талантлив и хорош собой. Подваливал учитель испанского, которого с подачи убиенного воина Петра обвиняла в растлении малолетки баба Люба, и хотя столько лет с той поры прошло, испанец бегал свеженький и крепенький по частным урокам, брал учеников, еще раз женился, родил ребенка и развелся, но смотрел плотоядно на незастреленную Олю Мещерскую и с ужасом понимал, что вся его мужская судьба пойдет прахом, если он не познает эту девочку-женщину, с которой когда-то разбирал текст про Дон-Кихота и Дульсинею Тобосскую.
   Было еще несколько встреч, была безумная связь с одним карагандинцем на конференции в Ярославле, вспыхнула внезапная любовь в балтийском Калининграде; но поразительная вещь - брать замуж ее никто не хотел. Где-то был ее рижский Андрюша, о котором Варя иногда вспоминала и думала, что оттолкнула не гордого мальчишку, а свое счастье, которое дается всего один раз и надо его уметь разглядеть, даже если оно приходит так нелепо, и суметь за него уцепиться. А она отдала все сестре.
   - Высокомерная ты слишком, Варвара. Можно подумать, мой пример тебя ничему не научил. Ты как знаешь: хочешь выходи замуж, хочешь не выходи, но ребенка родить ты должна.
   - Ты же христианка, мама. Как так можно? - возражала Варя уныло, а у самой на душе кошки скребли.
   - Я тебе как мать говорю.
   К весне они остались в доме одни. Все остальные жильцы выехали, и только три ведьмы удерживали оборону на последнем этаже. Внизу поселились бомжи, несколько раз на Варю пытались напасть, припугнуть, и она обзавелась газовым баллончиком, Елена Викторовна вооружилась филологическим матом, а баба Люба никуда не выходила и лишь иногда ступала на лестничную клетку, и ее громовой голос вместе с ведрами ледяной воды обрушивался на головы подростков, забегавших в подъезд понюхать клей "Момент".
   Потом отключили газ, вырубили электричество и осталась только вода. Дом перестраивали, от отбойных молотков дрожали стены, в воздухе стояла пыль. Последний переулок, бывшее московское захолустье, район дешевых публичных домов, куда в былые времена даже снегу стыдно было падать, становился элитным убежищем для бандитов. Все больше приезжало сюда дорогих машин, из которых выходили дорогие люди. Возле них вертелась куколка, уверенно объясняла и отвечала на вопросы, бросая взгляд на последний этаж, дорогие люди хотели завладеть этажом целиком; трем ведьмам предлагали на выбор любой район. Жизнь в центре становилась не по карману. За излишки площади в квартире приходилось платить. Ах, если бы снова объявился папа и дал новую порцию денег!
   Но вместо папы Елену Викторовну разыскали шведы. Варяги были смущены, пристыжены, просили прощения за давнюю историю, говорили, что сами были поставлены в ложное положение, и смиренно предложили профессору приехать с курсом лекций в Упсалу на полгода, год, пять лет или на сколько ей захочется, с семьей или одной, как ей будет удобнее, намекали на возможность обратить прошлый казус в свою выгоду, попросив у короля политического убежища. Предложение было как нельзя кстати, и Елена Викторовна вынесла его на семейный совет. Время было смутное, баба Люба продолжала жить в виртуальном мире автомобильных аварий, бандитских разборок, старинных фотографий и гравюр, не желая перемещаться на эту сторону реальности, Варе задерживали зарплату, проклятый испанец-репетитор все повышал цену за ночь, как если бы перед ним была не Оля Мещерская, а царица Клеопатра, и отказывать ему было так же абсурдно, как и соглашаться. Идея все бросить да перенестись в не ведающий потрясений, не ставящий человека перед таким выбором мир казалась спасительной. Однако, к удивлению Елены Викторовны, Любовь Петровна ее не поддержала.
   - Меня отсюда только вперед ногами вынесут.
   - Но ты же сама говорила про Варю...
   - Вот Варенька пусть и едет. Или там церкви православной нет?
   - Там женщины священники.
   - Тогда это для тебя, - молвила баба Люба, и у Елены Викторовны даже не нашлось сил с ней спорить.
   А шведы, видимо, действительно чувствовали себя виноватыми, они продолжали спрашивать, чем могли бы помочь, и, видя их нелицемерное усердие, ученая женщина попросила устроить на работу ее дочь. Через неделю Варю взяли работать в фармацевтическую фирму, которая открыла в Москве свое представительство.
   Сначала она была секретарем, обучалась общению с компьютером и факсом, уставала так, что едва доносила ноги до дома: западный ритм казался ей издевательством над здравым смыслом; но постепенно освоилась, и работать стало легче. К тому же за деньги, что она получала, можно было всякое вытерпеть.
   А Машка осталась позади. Машка была похожа на дребезжащий "жигуленок", который катил по колдобинам родной страны. Справедливость восторжествовала, все сестры получили по серьгам. Варя купила себе права, купила "Альфа-Ромео" и оторвалась от плацкартного вагона, так что расстояние вряд ли могло когда-нибудь сократиться. Перед ней наконец открылась жизнь. С помощью денег, потому что другого ключа к этой двери не существовало.
   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   ИМПЕРИЯ
   Глава первая
   Гентские старики
   Год спустя после ареста в сельве Анхель Ленин Сепульведа со стопроцентными документами на имя швейцарского дантиста Мартина Штауффахера отправился через Сантьяго в Брюссель. Он покидал теперь не только свою страну, но и весь отполыхавший континент с горьким чувством изгнанника и пораженца, но несломленный. Люди, которые заказали его освобождение, обещали ему новую деятельность, но повели себя освободители странно. Его должны были встретить в аэропорту, однако брюссельский "Скипол" был пуст. Несколько дней Анхель прожил в гостинице "Ван-Бель" рядом с марокканским кварталом и с утра приезжал в аэропорт, надеясь, что встречавшие перепутали дату. Но никто его не искал. Аэропорт жил своей жизнью, люди перемещались по миру, улетали и прилетали, по одним коридорам проходили беспечные, счастливые от рождения европейцы, по другим граждане более низкого сорта - турки, арабы, африканцы, русские, китайцы, среди которых, оскорбленные, томились в шортах американцы и за это унижение отыгрывались у себя на родине.
   Анхель поднимался в кафе, которое выходило на взлетно-посадочную полосу, глядел, как садятся и отрываются от земли тяжелые "боинги", "конкорды", "илы" - весь мир был представлен здесь. А между тем деньги кончались, и знаменитый революционер впервые попал в положение заурядного эмигранта. Он привык к хорошей еде, дорогим гостиницам и автомобилям, но ночевать приходилось в католическом приюте, есть искусственный суп в благотворительной столовой. От нечего делать он бродил по хаотичному зеленому Брюсселю, смешивался с толпами туристов на засаженной цветами площади перед ратушей, глазел на писающего мальчика, пялился на женщин, сидевших за столиками в открытых кафе, и не мог отделаться от ощущения, что за ним постоянно следят.
   Три недели спустя он уехал во фламандскую часть страны. Гент оказался маленьким, сухим, красивым и совершенно лишенным зелени городом. Вокруг лежала прибрежная равнина, несколько каналов, скучный пейзаж и ни одного холма на горизонте. Анхель изнывал. Однажды, бродя по надоевшему ему городу со старыми церквами, увидел вывеску на испанском языке: "Casa Chile"*.
   Невысокая, похожая на мышь женщина с маленькими круглыми глазками и плоской грудью открыла ему дверь, провела внутрь обычного фламандского дома и велела обождать. На стене висели знакомые пейзажи: Пуэрто-Монт, Вальдивия, заснеженные вулканы, дом Неруды в Исла-Негра, холм Санта-Люсия, Атакама, Вальпараисо с его домами, разбросанными по склонам гор, южная сельва, берег Тихого океана, цветы копиуэ и Огненная Земля - он смотрел на все со странным чувством нежности и обиды. А потом увидел большой портрет. Человека, на нем изображенного, Анхель Ленин узнал тотчас же и вздрогнул. Ему была неприятна эта встреча. Человек смотрел без укора, скорее сочувственно и слегка насмешливо, и это насмешливое сочувствие пробуждало в душе Анхеля тревогу. Он не мог понять, за что может жалеть и от чего предостерегает его немой собеседник.
   - Мой сын.
   Анхель обернулся и увидел высокого прямого старика с впалыми щеками и тонкими губами, который мог бы и не говорить этих слов: сходство двух Супов было разительным.
   - В этом доме раньше останавливались чилийские эмигранты, - пояснил старик с достоинством. - А теперь - все несправедливо изгнанные с родины.
   - Значит, это для меня, - произнес Анхель Ленин задумчиво. - Я последний чилийский эмигрант.
   - У вас есть подтверждающие это документы?
   - Я подпольщик, и документы у меня поддельные. Но я могу рассказать про каждую из этих фотографий.
   - И про эту тоже? - указал на Питера старик.
   - Про эту нет.
   - По моим правилам вы можете бесплатно жить в течение трех месяцев, пока не найдете работу, и помогать на строительстве храма.
   - А если и через три месяца не найду?
   - Обыкновенно этого не происходит. Но в исключительных случаях мы можем продлить срок пребывания гостей. Синна покажет вам комнату.
   Раздались шаркающие осторожные шаги. Еще один человек вошел в залу. Лицо его закрывали черные очки, он сильно изменился за прошедшие годы, но Анхель Ленин узнал его моментально и вздрогнул: этот старик мог его опознать и подтвердить его чилийское происхождение. Он мог назвать точное место его рождения, рассказать про его родителей и о том, как учился маленький Анхель в школе. О том, как он поступил в университет, о его первой женщине, он мог бы процитировать стихи, которые сочинял Анхель Ленин в молодости и получил твердый совет не искать поэтической славы, ибо место поэта в Чили занято. Он мог бы рассказать и о его дальнейших житейских путях и подвигах, этого старика надо было давно убрать, но что-то мешало Анхелю Ленину это сделать. Наверное, то же самое, что заставляло читать по утрам "Отче наш", креститься перед каждой операцией и, проваливаясь в сон, благодарить Бога за еще один прожитый день. Всем, чего он достиг, обязан был Анхель Ленин чужестранному человеку, который теперь стал, по счастью, совершенно слеп и не представлял угрозы.
   Чилиец поселился в небольшой комнате на верхнем этаже, где висело над кроватью распятье, лежала на столе Библия. Все жильцы в определенное время спускались к завтраку, обеду и ужину. Вместе с ними он молился перед едой и после еды, вел неторопливые беседы о Мартине Бубере. Рядом с домом строили церковь, о которой говорил хозяин приюта. Работа шла не слишком скоро, видимо, у строителей было немного денег, но так же медленно, как наполняется по капле сосуд с водой, выкладывали стены. Старик часто туда ходил и помогал рабочим. Анхель тоже вынужденно участвовал в постройке храма, размышляя о превратностях судьбы профессионального революционера, томился от скуки эмигрантской жизни и со смешанным чувством наблюдал за европейским существованием. Раз в месяц он получал небольшое пособие и тратил эти деньги на поездки по окрестным городам. Он ходил по турецким и марокканским кварталам Брюсселя, Антверпена, Кельна, Лондона, Парижа и Амстердама, он видел множество черных лиц и понимал, что очень скоро эти люди, которые пока что вели себя благопристойно и тихо, поднимут бунт. Будущее все равно за смуглой расой, за Югом, тем безбрежным, неизбранным, отринутым меньшинством миром, который Анхель Ленин в себе нес. Однажды начнется война. собственно, она давно уже шла. Богатых и сытых все равно заставят поделиться, и напрасно они думают, что дележка совершится в цивилизованных формах. Ограбленному большинству нечего будет терять, и двое стариков, которые привечали чилийских эмигрантов, подобно тому, как в другом доме другие старики привечали арабских, марокканских, алжирских, вьетнамских, китайских, индонезийских, чеченских, курдских, палестинских - неужели они не понимали, что роют Европе могилу? А ведь один из них точно был когда-то очень умен.
   Однажды они остались в зале вдвоем со слепым. Анхель сидел у догорающего камина за бутылкой траппистского пива, старик дремал, а потом, не отворачивая лица от огня, сказал:
   - Ночь будет холодная. Подбрось поленьев, сынок.
   - Вы меня узнали! - Анхель вздрогнул и почувствовал, что в его голосе помимо воли проскользнуло что-то похожее на робость.
   - В самый первый день.
   - Значит, вы только делаете вид, что незрячи?
   - По попущению Господнему я не вижу семь лет, - произнес Гекеманс с кротким достоинством избранного. - Да и глазами я бы не узнал тебя, ведь ты изменил внешность. С тобой поработал очень хороший хирург. Юхан описывает мне всех постояльцев, - предупредил он вырвавшийся у Анхеля жест возмущения. - Слава Богу, его рассказов никто не слышит. К старости он сделался страшным шовинистом. Только к неграм по старой памяти бывает снисходителен. Иногда мы с ним спорим так, что чуть-чуть не ссоримся. Если бы не яблоки, которые мы когда-то вместе крали в саду у иезуитов, давно бы разбежались. Меня поймали, а его нет. Я иногда думаю, из каких глупостей складываются человеческие судьбы. Он возмущается, что в Бельгии не стало прохода от иностранцев, и хочет, чтобы Фландрия отделилась от Валлонии и здесь жили только фламандцы. Я все пытаюсь ему объяснить: ну вот хорошо, ты живешь тихо, покойно, у тебя есть этот дом, достаточно денег, которые ты заработал честным ремеслом. И так живут многие. Но что пять миллиардов людей на других континентах однажды сомнут этот мирок, соберут силы и ударят по нему - об этом он думать не хочет. А?
   - Я ничего не сказал.
   - Мне показалось, ты согласился со мной.
   - Я всегда с вами соглашался.
   - Он говорит, что у нас достаточно сил, чтобы защитить себя. "У нас"это значит у Америки, которую он в душе презирает, но пользуется ею. Меня поражают эти люди, Анхель Ленин. Это они, а не я слепы. Что ты думаешь об этом?
   - Я об этом не думаю. Я делаю.
   - А лучше бы думал.
   - Зачем ему этот приют?
   - Ищет убийцу своего сына, - сказал старик равнодушно. - Уверен, что тот сюда однажды придет. Я думал, бредит, а оказалось правдой. Отцовское сердце. Не надо никуда бежать, Анхель. Давай сначала поговорим. Я давно тебя ждал. У меня ведь никогда не было детей. Кроме тебя. Я даже никогда не знал женщин и теперь уже не узнаю. Зато мне выпало другое. Я решал судьбы очень многих людей и даже целых стран. Тогда, после переворота, когда Питер ушел от меня, он кричал мне, что я слепец. Странно, правда? Пока они не сделали этого с Мерсед, не сделали из-за тебя, я еще надеялся, что уживусь с генералом. Ведь мы были неплохими друзьями. Он часто у меня бывал, иногда исповедовался, иногда мы просто говорили, как сейчас с тобой. Потерпи, малыш. Старики бывают утомительны, а мне не с кем слова молвить. Синна глупа, а Юхан сразу раздражается и начинает на меня кричать. Я иногда радуюсь своей слепоте. Я полюбил слушать музыку. Раньше я не понимал, как это можно ее слушать, а теперь слушаю часами и много думаю. О самых разных вещах. Если бы в Ордене узнали, какие у меня бродят в голове мысли... Я их и сам порой боюсь. Я, знаешь, часто думаю о коммунистах. Им, наверное, тоже нелегко понимать в конце жизни, что занимались не тем.
   - Я не коммунист, - сказал Анхель Ленин злобно.
   - Все, кто не служит Богу, коммунисты, сынок. Мне их так жалко бывает. А ведь среди них было много чистых людей. Может быть, даже больше, чем среди нас. Но к тебе это не относится. К твоим друзьям, которых ты отправлял одного за другим на тот свет, - да. Ведь ты не хотел иметь рядом соперников.
   Анхель Ленин тоскливо посмотрел в окно.
   - Я знаю почти все о твоих подвигах и мог бы давно сдать тебя в полицию. Но я не сделал этого потому, что ответственен за тебя и хочу, чтобы ты прежде покаялся.
   - Я знал, что вы предъявите счет и потребуете, чтобы я работал на вас.
   - Не на меня, а на Господа и его дело. Я тоже прошел этот путь, сынок. И моя мать была проституткой в Генте.
   - Моя мать никогда не была проституткой! - взорвался Анхель Ленин.
   - Да, именно таким я тебя в первый раз и увидел на той нищей улице,произнес иезуит удовлетворенно. - Со сверкающими глазенками, со сжатыми кулачками, готового весь мир извести за то, что мальчишки называли тебя hijo de puta*. Вот ты и извел. Перестарался, как теперь с поленьями.
   - Что?
   - Очень душно. Надо открыть окно. Я никогда не испытывал любви к иезуитам, но не мог ответить неблагодарностью.
   - Сделать добро, а потом требовать за это платы? Поганая манера, монсиньор.
   - Ты думаешь, у меня не было таких мыслей? А ведь мой наставник был вовсе не так мягок, как я с тобой. Я не осуждаю тебя. Но ты сделал чрезмерно много зла. Даже по меркам твоей судьбы. Ты не имеешь права жить среди людей, Анхель Ленин, - заключил старик печально, уставив на Анхеля неподвижный взгляд из-за темных стекол.
   Стало слышно, как тихо в доме. Где-то ударили часы. Вошла Синна и стала накрывать стол к ужину.
   - Что же мне теперь, застрелиться?
   - Ты должен очистить свою душу.
   - Так инквизиторы говорили несчастным ведьмам, монсиньор, - сказал Анхель Ленин хрипло. - Тут в городе есть площадь, где их сжигали. Я часто пью там пиво и смотрю на позорный столб, к которому их привязывали. Для меня это образ Европы, которая начала со своих ведьм, а потом уничтожила мой народ.
   - Что ты можешь знать про инквизицию? Она спасла мир от дьявола. И нужна теперь опять. Опять! - крикнул старик фальцетом. - Все сошли с ума. Весь мир на пороге безумия. И оно еще проявит себя так, что всем станет тошно. А ты одно из воплощений этого сумасшествия. Тебя и вправду лучше всего было бы публично сжечь. Приди сам и отдай себя человеческому суду, Анхель Ленин.
   - Меня не сожгут.
   - Да, у них нет смертной казни, потому что они трусы и лицемеры. Тебя приговорят к пожизненному заключению. Но возможно, это то, что тебе нужно. Много томительных однообразных часов в камере.
   - Я только что оттуда.
   - Ты надеялся на освобождение и не думал о своей вине. Нет, Анхель, тебе нужна такая тюрьма, откуда надежды выйти не будет.
   - Собираетесь донести на меня в полицию? - спросил он угрюмо.
   - Я не хочу неволить либо шантажировать тебя, сынок, - покачал головой старик, и Сепульведе показалось, что иезуит все-таки лжет и слепота его уловка. - Я дам тебе немножко времени. Можешь пока погулять. Только, пожалуйста, не надо больше никого убивать. А когда церковь будет закончена, я буду ждать тебя в ней. Ты придешь и покаешься. Перед всеми. А потом я пойду вместе с тобой и попробую тебя защитить. Не защитить, а объяснить им, почему ты стал таким. Их дело будет разобраться и вынести приговор. А теперь уходи, Анхель Ленин. Не надо пользоваться гостеприимством этого дома. Возьми у меня денег и помни: пока сладкая стрела христианства дрожит в твоем сердце, у тебя есть шанс спастись.
   Глава вторая
   Наемники и работодатели
   В центре Гента, на просторной площади Святого Петра, где в марте обычно устраивали аттракционы, пели дети. Они пели на том же самом языке, на котором говорили освободившие его в Лиме люди. Но песня была русская. Анхель Ленин слышал ее, когда был первый раз в Москве, и попросил Лолу перевести ее. Там говорилось про город, из которого уходят в море корабли. В русском исполнении песня размягчала, нежила душу и походила на вальс, однако маленькие черноглазые дети, старшему из которых не было и двенадцати лет, пели ее так, словно из их ртов вырывались пули.
   Таких лиц и такого пения он не видел и не слышал даже в Испанской Америке. Казалось, это были не отдельные герои, но целый народ, который выражал себя через этих детей. В их пении не было ничего кроме ярости, любви и готовности умереть, и Анхель Ленин почувствовал, как душа его невольно подчиняется и уводится в мир, о котором поют обрученные со смертью дети. Он стоял и не двигался с места. Народ на площади тоже замер, остановились карусели, перестали стрелять подростки в тире, мужчины и женщины прекратили есть жареную картошку с острым чесночным соусом и пить тяжелое темное пиво. Весь мир замер и ждал, точно везде, кроме сцены, выключили ток. Пение окончилось, на сцену поднялся другой хор, мир вернулся в прежнее состояние, закрутились карусели, поехали машинки, в которых сидели напряженные малыши, но Анхель не мог выпасть из оцепенения.
   Черноволосый чернобородый человек с живыми глазами подошел к нему.
   - Ну что, вы, кажется, начинаете понимать, в чем ваша беда? - сказал он негромко по-английски. - У вас нет таких детей. И ни у кого нет. Только у нас. Пойдемте.
   Они ехали весь день и всю ночь. За окном мелькали чистая, сытая Германия, потом ухоженная Австрия и Италия; он думал, что где-нибудь они остановятся на ночлег, но молчаливый человек, сидевший за рулем вишневого БМВ, вел машину не уставая. Иногда Анхель Ленин задремывал, а когда просыпался, то видел зеленые горы, веселые деревни, дома, поля и придорожные гостиницы. Ему хотелось остановиться в одной из них и пожить на берегу горного ручья, походить по горам и половить форель, но они спускались к югу, через открытое стекло доносились запахи теплой ночи; он плохо представлял себе карту Европы и не понимал, где они находятся, что это за горы и как называется новая страна, но было видно, что здесь все иное.
   Чем дальше они продвигались на юг, тем больше видел он бедности. Сменилась архитектура, машина ехала теперь по горным дорогам. Несколько раз их останавливала полиция, чернобородый протягивал документы, им в лицо светил фонарик, и Анхель Ленин понимал, что у него снова другое имя. Наступил новый день, они пересели в джип. все чаще встречались следы боев, обуглившиеся самоходки, воронки, колючая проволока, окопы. Иногда в воздухе появлялись вертолеты, и они искали укрытия и выжидали.
   Ночью приехали в уединенное место в заросших кустарником горах, а наутро Анхеля представили группе бойцов, с которыми он должен был заниматься тем же, чем занимался всегда. Но теперь он не участвовал в операциях, не рисковал жизнью, не давал интервью журналистам, а тихо и незаметно готовил группы партизан. Они уходили на задания, и больше он их не видел, не знал, кто из них остался жив и кто погиб, к нему приводили новых, он учил их нападать на полицейские патрули и заставы, делать засады, взрывать колонны боевых машин, брать заложников, уходить от преследования и выживать, пытать и переносить пытки. За годы герильи он научился разбираться в людях и сразу мог отличить человека, который вынесет все и не предаст, от того, кто сломается. Люди были в его глазах материалом, но очень разным: одни, как дерево, годились для того, чтобы из них делать мебель, другие были прозрачны и хрупки, словно стекло, третьи тяжелы и упрямы, как металл, хотя и металл тоже был разным. Он умел найти применение каждому, его не могли обмануть ни внешность, ни физическая сила, ни фанатичный блеск в глазах - он про-никал в человеческую суть, чуял их души и знал, как можно сломать любого и какое лучше подобрать применение тому или иному бойцу. И хотя среди людей, с которыми он работал, попадались очень крепкие и незаурядные воины, Анхель Ленин тосковал по своим индейцам и тем временам, когда они считали его вождем.
   Здесь ему не давали забывать, что он наемник, и его, привыкшего никогда и никому не подчиняться и не держать ни перед кем отчет, это положение угнетало. Хотя, судя по всему, его работой были довольны, Анхель получал хорошие деньги, которые аккуратно скапливались в бельгийском банке Generale. Вероятно, уроки, которые он давал, не пропадали впустую, потому что те, кого он учил, били своих врагов, хотя и враги были очень сильны и мужественны, а на другой стороне были свои инструкторы и свои наемники. Тем помогали русские, этим Запад, чего Анхель Ленин не мог понять, но в подробности не вникал и чувствовал, что превратился в часть огромной силы, которая сама прочитала его сущность и определила, на что он пригоден.
   Проиграв две страны и почти двадцать лет беспрерывных войн, городских, сельских, равнинных и горных, оставшись в истории вечным неудачником и мальчиком для битья, он испытывал удовлетворение и ревность оттого, что на этой бедной земле получалось то, что ни разу не вышло у него. Его жизнь все равно не была напрасной, и за гибель его бойцов мстили мусульмане православным - странный исторический код, хотя очевидно, что потом они возьмутся за католиков и протестантов, и эту силу не остановит никто, но в конце концов какое ему было дело.
   Когда командировка закончилась, он уехал в Амстердам. Он сам не знал, почему выбрал этот город. Может быть потому, что это было самое свободное и доброжелательное место в мире, где было все: и проститутки, и наркотики, и если у тебя были деньги, такая свобода, что большую невозможно представить. Ему нравились большие портовые города - они казались Анхелю образом разноцветного, разноязыкого, грубого мира, где легко затеряться и все равны перед случайностями судьбы. Может быть, он инстинктивно бежал от католического пространства, и оттого страна, где на каждом углу осмеивали папу, грела его сердце. Потом деньги кончились, он заключил другой контракт, теперь его забросили еще дальше, в Турцию, откуда они пробирались горными тропами на север. Там было опаснее, страшнее, злее, однажды его едва не взяли в плен, но и платили там больше. Но прошло еще несколько месяцев, а потом и лет, и он почувствовал, что устал. Люди, с которыми он прошел через две войны, оставались совершенно чужими ему. Такими же чужими, как и их враги. Однажды они предложили ему принять их веру и сказали, что в этом случае его положение будет иным, но он отказался. Он знал, что они победят, старая, измятая, истощенная земля, погибающая от своей зауми и неслыханной расслабленности, будет захвачена маврами, подобно тому, как сами европейцы когда-то захватили американский континент от Аляски до Огненной земли.