- С вами хочет поговорить какой-то бельгиец.
   Невысокий, невзрачный человек в перепачканной одежде и грязных ботинках приблизился к нему.
   - Что вам угодно?
   - Меня просили передать вам, что вы не до конца изучили архитектуру этого здания, - сказал человек бесцветной скороговоркой. - Из подвала дворца можно пробраться подземным ходом к холму Санта-Люсия.
   - Чушь!
   - Я только что по нему прошел. Возле Вальпараисо стоит подлодка. Она возьмет вас на борт, и через несколько часов вы будете далеко отсюда. Вам придется изменить внешность, имя, прошлое, о том, что вы живы, не будет знать ни одна душа, включая вашу жену и детей. Но это небольшая плата за возможность прожить вторую жизнь.
   - Какая чушь! - повторил он.
   Охрана сложила оружие, и было видно, как карабинеры выводят из здания людей.
   - Я предполагал, что вы так ответите, - сказал бельгиец, вставая и протягивая руку, - и на вашем месте...
   - Вы никогда не будете на моем месте, - сказал он и выпрямился, руки не подав. - Куда лучше стрелять наверняка - в сердце или в голову?
   - В голову.
   Он кивнул и зашел в одну из пустых комнат. Сел на диван. Карабинеры были совсем близко. Он слышал их голоса. Привидевшийся ему призрак маленького оборванца растворился в воздухе, исчез в пороховом дыму или скрылся в туннеле, хотя откуда тут было взяться туннелю? Не было подводных лодок у Вальпараисо, и невозможно туда добраться. Все это такой же бред, как обещание братьев не бросить его в последнюю минуту. Бросили... Что-то он сделал не так. Но что, не узнает уже никогда. Или узнает через несколько минут.
   Он испугался, что не успеет, его опередят и вырвут автомат, и приставил к подбородку дуло "Калашникова", который когда-то подарил ему Фидель. Стрелять надо наверняка. Не очень эстетично, когда размозжит голову, зато не выйдет осечки. Он, правда, обещал жене вернуться, но что поделать, если не мы историю, а она нас творит. Вот и все, командор, товарищ сеньор президент, сенатор, студент, мальчик Чичо, вот и все.
   Глава шестая
   День рождения Ирода Антипы
   - Эй, иностранец!
   Питер поднял голову.
   - Прыгай, черт побери!
   - Я требую, чтобы мне предоставили связь с посольством.
   - Прыгай, я сказал! Кто не прыгает, мумия - так?
   - Вы не имеете права меня держать.
   - Прыгай, или я вставлю тебе в зад шило. Посольство бандитов не покрывает. Зачем ты приехал в Чили, дерьмо?
   Во всей тюрьме уже много часов подряд прыгали коммунисты, социалисты, члены правительства и профсоюзные боссы, застигнутые в том, в чем были. Только в полночь людям разрешили передохнуть, но часовой попался беспокойный. В коридоре шумели и не давали уснуть, а когда Питер наконец закрыл глаза, двое карабинеров внесли в камеру избитого до крови маленького босого человека в лохмотьях и наручниках и бросили на цементный пол.
   Человечек застонал, потом произнес что-то знакомое на незнакомом, но очень мелодичном, полнозвучном и выразительном языке, и, услышав его хриплый голос, Питер ахнул:
   - Бенедиктов!
   - Мерзавцы, ах, какие мерзавцы!
   Питер сел на корточки, достал носовой платок и стал обтирать разбитое лицо языковеда.
   - Господи, кто вас так? Да на вас места живого нет!
   Бенедиктов загнул еще более длинную руладу, в которой Питер не понял ничего, кроме энергичного корня, похожего на фламандское приветствие "добрый день". Он застучал в дверь. Появился белоголовый охранник с красными, как на сделанной дешевым аппаратом фотографии, глазами.
   - Что надо?
   - Снимите с него наручники и вызовите врача.
   - Может быть, сеньорам угодно пригласить медсестру и сделать массаж? осведомился альбинос и с удовольствием выругался, сожалея, что иностранец не поймет.
   Но иностранец понял.
   - Вы за это ответите! - крикнул он дрожащим голосом. - Вы имеете дело с подданным бельгийской короны.
   - Я имею дело с военнопленным, - равнодушно сказал охранник, - который был захвачен с оружием и оказал сопротивление властям республики Чили, дерьмо.
   - Оставьте этого дурачка, Питер, - пробормотал Бенедиктов, с трудом шевеля разбитыми губами. - Подите сюда. Вы знаете, какой сегодня день?
   - Вторник.
   - Число, Питер, число!
   - Одиннадцатое.
   - Одиннадцатое сентября! И вам это ничего не говорит?
   - Что мне это должно говорить?
   - Плохой же вы католик, черт возьми. А впрочем, ваша церковь все равно живет по неправильному календарю. Но вот сегодня все и выяснилось. Когда отсюда выберетесь, велите папе Павлу отказаться от этих глупостей и отмечать праздники от Рождества до Рождества, как положено. Что вы на меня так смотрите? Вы не помните о том, что произошло в этот день тысяча девятьсот сорок три или сорок четыре года назад?
   - Боже, Бенедиктов, что с вами сделали! Бедный, бедный!
   - Ерунда! Кости целы, голова в порядке, а остальное заживет. Я сам нарвался на драку. Нервы не выдержали, и принялся палить. Но не в них - в воздух. Просто они наложили в штаны. Вас скоро отпустят. С бельгийцем связываться не будут.
   - А вас?
   - Расщелкают как пустой орех и прикончат. Впрочем, на этот случай у меня есть ампула с ядом, и там мы продолжим неоконченный диалог о промысле истории с братом Сальвадором.
   - Туда не попадают самоубийцы, - сухо сказал Питер.
   - Без вас знаю, - рассердился Бенедиктов. - И постарайтесь меня не перебивать. Простите. Мне отсюда не выйти, - продолжил он мягче, - и я должен рассказать вам о том, что видел во дворце. Но прежде я расскажу вам другую историю. Я ведь некоторым образом историк, Питер. А эта история очень важна. Она займет у нас какое-то время, но до утра эти ленивцы меня не расчухают. У нас впереди ночь. У вас когда-нибудь бывала такая ночь?
   - Бывала, - пробормотал Питер и вспомнил партизанский лагерь в горах.
   - Значит, вы меня поймете. Итак, представьте себе, что много лет тому назад в этот день родился царь. Не такой великий и жестокий, как его отец, и оттого унаследовавший лишь четвертую часть царства и именуемый тетрархом. Он был не слишком умен и не слишком глуп, в меру честолюбив, попадал под влияние разных людей, но самую страшную власть имели над ним женщины. Запомните, Питер, - женщины, ибо так повелось на земле, что зло, которое по природной мягкотелости и безволию осуществляют мужчины, замышляется прежде в женских сердцах. Будучи женатым, царь влюбился в свою племянницу. А она была замужем за его братом, которого терпеть не могла, потому что он был лишен отцом престола. Никто не знает точно, женился ли царь на ней при жизни брата или после его смерти, но даже если предположить, что брошенный супруг к тому времени умер, ее второй брак все равно был вызовом и нарушением законов восточной страны, согласно которым мужчина мог жениться на жене умершего брата лишь в том случае, если у этой женщины не было детей. А у нее была дочь, прекрасная дочь, может быть, самая красивая на земле.
   - Саломея?
   - А вы, оказывается, не так темны. Да, Евангелие умалчивает, но Иосиф Флавий называет ее имя. Вот за этот брак и обличал Ирода Антипу Иоанн Креститель, которого царь весьма почитал и, хотя сам же повелел бросить его в темницу, часто спускался к нему и вел беседы. Он, может быть, и в тюрьму его посадил для его же безопасности. А может быть, желая проверить его стойкость и истинность его проповеди. Такое случается, мой друг. Тюрьма эта находилась в асфальтовой крепости Махерон, и в верхнем дворце Антипа отмечал день своего рождения. На праздник пригласили самых богатых и знатных мужчин Иудеи, и сквозь занавеску за ними наблюдала и ждала своего часа женщина. Некогда она была фантастически красива. Может быть, не уступала ни в чем дочери, и эта красота сохранялась теперь, но с каждым годом ей было все тяжелее ее удерживать. Красоту забрала ее дочь. Эх, дочери! Если бы не Саломея, она была бы по-прежнему самой красивой женщиной в царстве, если бы не Саломея, никто не осудил бы Иродиаду за этот брак. О идиотские, жестокие, бессмысленные законы этой надменной страны! Как она ненавидела евреев, Питер, как ненавидела! Разве только Саломею не любила еще больше. Но это была другая нелюбовь. Они все их ненавидели. Высокомерный, замкнутый народ, презирающий всех и вся. Их ненавидели оба ее мужа и их отец, ее дед Ирод Великий, который много лет властвовал над этой страной. Он старался завоевать их расположение, он перестроил их храм в Иерусалиме, а они даже не помогли ему найти новорожденного ребенка, с которым было связано неясное пророчество, и старику пришлось убить четырнадцать тысяч невинных младенцев, а через полгода помереть поганой смертью. Хотя, скорее всего, это более поздняя вставка. В Вифлееме просто не могло быть такого количества детей.
   - Разве это важно, сколько их было? - прошептал Питер.
   - В истории важно все, - отрезал Бенедиктов. - Например, то, что среди погибших младенцев был сын самого Ирода. Император Август, когда ему донесли о побоище, заметил, что у Ирода лучше быть свиньей, чем сыном. Страшные были люди, Питер, не останавливавшиеся ни перед чем. А с другой стороны им противостоял молодой постник, живший в пустыне и призывавший народ к покаянию. Иродиада измучилась. Никто во всей Иудее не смел ее обличать. Фарисеи, которые участвовали во всех тогдашних смутах и подбивали народ на неповиновение римлянам, отчаянные и смелые люди, вроде ваших революционных друзей, и те не решались выступить против тетрарха, а одинокий пустынник не побоялся. Убить его было нельзя, судить - бессмысленно. Никаких преступлений пророк не совершал. Напротив, сам исполнял закон. Единственный во всей стране. А Ирод уже склонился к тому, чтобы отпустить Иоанна. И тогда лукавый, которому было дано торжествовать в тот день, нашептал Иродиаде гениальную мысль.
   - Танец!
   - О, это был страшный риск, Питер. Иродиада рисковала потерять мужа. Он мог увлечься ее дочерью больше, чем ею, и тогда ее ждало бы изгнание или роль приживалки, над которой смеялась бы вся Иудея. Он мог не обратить на нее внимания. Наконец, он мог не сказать того, что сказал, или же свое обещание не сдержать. Но все произошло так, как царица задумала, потому что Саломея танцевала... На восточных пирах знатные девушки никогда не танцевали. Это было делом рабынь и наложниц. Но Саломея выросла в Риме, что такое целомудрие не знала, зато умела воспалять мужчин, как настоящая блудница. И когда восхищенный тетрарх воскликнул, что она может просить у него за свой танец что угодно, Саломея убежала к матери и тотчас же вернулась с тяжелым серебряным подносом в руках. В тишине, пунцовая, еще никем не тронутая, одетая в прозрачные легкие одежды, с учащенным дыханием под взглядом разгоряченных и похотливых мужских глаз она подбежала к отчиму и произнесла: "Принеси мне на блюде голову Иоанна". Вы чувствуете капризное изящество этой фразы, юноша? Так могла сказать лишь женщина. Она не сказала "убей", "казни", "отруби", но - "принеси мне голову" - и даже не утрудилась объяснить причину. Ирод сделался белее соли. Разгоряченный, потный человек, впопыхах, спьяну неосторожно пообещавший падчерице исполнить ее прихоть. Ну что она могла там пожелать? Духов, нарядов, золота, шоколада...
   - Тогда не было шоколада.
   - И меньше всего ожидавший, что она попросит голову праведника. Ну скажите на милость, зачем ей Иоанн? Солнечный свет померк в его очах, но отступать было некуда. Царское слово необратимо. Она стала ему ненавистна в эту минуту, маленькая сучка, и ее мать, и гости. Весь этот мир, в который он был занесен и от него зависела участь человека, виновного лишь в том, что человек тот стоял до конца за правду. Он почувствовал, что его толкают сыграть какую-то ужасную роль, которая была ему не по нутру, и точно так же Пилат отречется несколько месяцев спустя от Христа. Но есть разница, Питер, и огромная разница. Когда они будут казнить Иисуса из Назарета, то будут знать, что казнь совершается по закону, каким бы этот закон ни был. Но когда убивали Предтечу, все сделали незаконно и быстро. Так, чтобы никто не успел опомниться, так, как поступили в этой стране сегодня. И случилось это, Питер, в день, когда удается самое невероятное, самое гнусное и зрелищное злодейство, которое меняет течение Обезвоживающей реки.
   Глава седьмая
   Легенда
   - Как погиб Альенде?
   - Отстреливался до последнего. Поддерживал слабых духом и настоял на том, чтобы лишние люди ушли из дворца. Но силы были неравными. На каждого защитника приходилось по десять-двадцать атакующих. Он был тяжело ранен, но, опираясь на кресло, продолжал стрелять. А потом в зал Национальной славы ворвались карабинеры. Он встретил их, поднявшись во весь рост...
   Бенедиктов замолчал и отвернулся, но залитые слезами глаза Питера ничего не видели.
   - Когда его тело прошили пули, защитники Ла Монеды ужесточили огонь, и солдаты были вынуждены отступить. Охрана унесла тело в кабинет. Мертвого, его посадили в кресло, надели на грудь президентскую ленту и накрыли плечи национальным знаменем. Лишь после того, как погиб последний защитник дворца, карабинеры ворвались в огромный зал и увидели сидящего в кресле человека. Они посылали в него пулю за пулей, а он не двигался. У них волосы встали дыбом. Они в ярости начали бить прикладами мертвое тело. И лицо. Они этого никогда не признают, будут твердить о самоубийстве, о том, что он выстрелил себе в голову из автомата, который подарил ему Кастро, и по этой причине лицо его изуродовано, но все это клевета и ложь. Он оказался человеком невероятной воли, Питер. Никто не верил, что он так сделает. Его считали болтуном, а он умер как мужчина, и, чего бы они ни добились, его смерть перечеркнет все.
   - Я знал, что так будет, - прошептал Питер.
   - Ваш долг - поведать об этом миру. Вы выйдите отсюда и соберете пресс-конференцию. На ней вы скажете, что в тюрьме Сантьяго говорили с человеком, который видел гибель Сальвадора Альенде. Этот человек погиб, добавите вы. Но заклинаю вас, не вздумайте никому называть мое имя.
   - Почему? Разве вы не заслуживаете того, чтобы о вас знали?
   - Упаси вас Бог сказать хоть слово! Факт моего присутствия во дворце перечеркнет все, что я вам рассказал.
   - Я не понимаю, - пробормотал Питер.
   - Они догадаются, зачем я там был, - задыхаясь, шепотом произнес Бенедиктов и лихорадочно заозирался по сторонам.
   - А зачем вы там были? - так же шепотом спросил Питер.
   - Я должен был убить Альенде, если бы он вздумал сдаться. Тс-с, не смотрите на меня так. Мы не могли отдать Чили без ничего и проиграть американцам вчистую, как в Египте. Нам была нужна хоть какая-то компенсация...
   - Вы шутите! - Питер побледнел и замахал на паралингвиста руками.- Вы пьяны и несете чушь!
   - Ничуть.
   - Молчите! Нет!
   - Мертвый Альенде нужнее живого.
   - Кому нужнее?
   - Моей стране.
   - При чем тут ваша страна?
   - Она - большая, Питер, - печально молвил Бенедиктов. - И очень несчастная. Она боится, что все ее боятся, и... боится, что никто ее не боится.
   - А зачем нужна такая страна, Бенедиктов?
   - Нужна. Вам этого не понять. Горе маленьких стран в том, что они ничего не вмещают, но должны примыкать к большим. Они думают, что бесценна жизнь каждого человека, а мы знаем, что бесценно общее дело.
   - Так говорят иезуиты.
   - Если у человека нет ничего более ценного, чем жизнь, и нет того, за что эту жизнь можно отдать, она не нужна.
   - Жизнь! - воскликнул Питер звенящим голосом. - Жизнь нужна всегда. Она не бывает не нужна.
   - Вы рассуждаете как язычник. Я не хочу с вами спорить. Я терпеть не могу этого делать. Бессмысленное и глупое занятие. И не смейте меня провоцировать, - неожиданно разъярился Бенедиктов.
   - Да я и не думал вовсе, - пробормотал Питер и подумал о том, что говорить в этих обстоятельствах с Бенедиктовым о жизни бестактно.
   - А он этого не захотел, - так же раздраженно продолжал паралингвист, он думал, что отсидится на краю земли. И мы его устраивали больше чем, Америка, не потому, что у нас социализм - у нас его, только тс-с, никому об этом ни слова, нету, - а потому, что мы далеко-далеко...
   - Чего он не захотел?
   - Он не захотел, чтобы мы строили, - глаза у Бенедиктова влажно заблестели, - свои военные базы в Пуэрто-Монте, на острове Пасхи и в Магеллановом проливе, чтобы в Антофагасту, Консепсьон и Вальпараисо заходили наши подводные лодки и военные корабли, чтобы на аэродромы Сантьяго, Икике, Пунта-Аренаса и Вальдивии садились наши самолеты, а в Андах работали наши локаторы.
   - И за это вы его убили?
   - Если считать, что между помыслом и поступком нет разницы...
   - Вы чудовище, Бенедиктов! - Питер отступил на несколько шагов и коснулся двери. - Аббат Рене! Господи, как он был прав, когда говорил мне... И вы еще смели попрекать меня несколькими глупыми статьями об Анхеле Ленине!
   - Вы напрасно недооцениваете этого человека, юноша, - сказал Бенедиктов неприятно-суховатым тоном, и сумасшедший взгляд его сделался приземленным. В отличие от многих, он границу между мыслью и действием не чтит, а ходит туда-сюда как заправский контрабандист и уж он-то точно угробит кого угодно ради своих идеек.
   - Я видел его несколько часов назад в тюрьме.
   - Единственная хорошая новость за сегодняшний день. Если только ему не устроят побег.
   - Так, значит, вы и вправду никакой не паралингвист? - сказал Питер с горечью.
   - Паралингвист, Питер, паралингвист. И к тому же лучший в мире андист, после того как педика Монтегю убил в Марселе любовник-негр. Все остальное мое хобби.
   - Подите к черту с вашими шуточками. Значит, если бы Альенде не застрелили карабинеры, это сделали бы вы?
   - Никаких "если бы". Истина всегда конкретна. А в истории происходит лишь то, что происходит, и никаких вариантов она не признает. Альенде убила военная хунта. А я был последним человеком, кто видел его живым, и первым, кто увидел мертвым.
   Бенедиктов замолчал, а потом продолжил:
   - Знаете, перед смертью я сказал ему, что мне очень стыдно за то, что происходит. Что, если бы это зависело от меня, возле побережья Чили еще несколько часов назад начали бы работать наши подводные лодки, хоть он и отказал им в праве заходить в чилийские порты.
   - Господи, Бенедиктов, у меня от вас голова идет кругом! Какое счастье, что это не зависело от вас. Мало вам карибского кризиса?
   - Молчите о том, в чем ничего не понимаете, - сказал Бенедиктов сурово. - Мы совершили страшную ошибку, когда уступили в шестьдесят втором году Кеннеди.
   - О Господи, какого черта вы давали мне свой эритромицин? Как бы я хотел не быть вам ничем обязанным! Ну скажите хоть слово в свое оправдание. Вы же сами говорили, что ненавидите коммунизм и революцию.
   - Говорил.
   - Так как же это все понять?
   - Я обманутый муж, обманутый патриот и обманутый империалист, Питер Ван Суп.
   - Да это же еще хуже!
   - Молчите, несчастный либералишка! - Бенедиктов встал и зашагал по камере с таким внушительным видом, что даже туловище его показалось больше обычного, хотя, если бы час назад Питеру кто-нибудь сказал, что это избитое тело будет способно как маятник двигаться по камере, фламандец ни за что не поверил бы. - Мне больно видеть, как мою страну разрывают изнутри и снаружи. Я вам как на исповеди признаюсь: на то, чтобы бороться внутри, у меня не хватило духу, даже не то чтобы духу - родине боялся навредить.
   - А здесь не боитесь?
   - Издалека родимые пятна да язвы не так видны.
   - Вы верите в Бога?
   - Верю, не верю... Воспитанные люди таких вещей не спрашивают. Я и так вам слишком много интимного разболтал.
   - Я не воспитанный, - с грустью сказал Питер. - У меня матери не было, а папа был грубым человеком, мужиком. Но я постараюсь вас отсюда вытащить, хотя и не уверен, что это надо делать.
   - Спите, юноша. Не вы меня сюда засунули, и не вам отсюда вытаскивать.
   Ночь истекала. Но сон не приходил ни к тому, ни к другому.
   - Как вы думаете, что там?
   - Там очень страшно, Питер. Армия озверела. Три года над ней тонко издевались, ее высмеивали, когда надо - использовали, а когда надо убирали. Она напугана, а армию нельзя пугать. Армия похожа на неуверенного в себе мужчину, который - если женщина при известных обстоятельствах поведет себя с ним пренебрежительно и бестактно - либо теряет силу, разваливается и становится ни на что не годен, либо разъяряется и насилует. И еще неизвестно, что хуже. Но боюсь, что все это очень надолго и очень плохо для всех нас кончится.
   Глава восьмая
   Conferencia de prensa*
   Питер бежал по незнакомой узкой улице. С обеих сторон его обступали старые дома, он хотел забежать в какой-нибудь из них, но подъезды были закрыты. По соседней улице ехала машина, где-то раздавалась отрывистая, похожая на торопливые автоматные очереди речь, а вдалеке стучал похожий на речь автомат.
   "Господи, зачем я сделал это здесь, почему не пошел в посольство?"
   Еще час назад все было хорошо. Еще час назад он сидел с билетом "Сабены" на самолет в Брюссель в баре гостиницы "Каррера" и слушал, о чем говорят западные журналисты. Разговаривали негромко, много курили, много пили виски, и чем больше говорили о том, что происходит, тем меньше было понятно, где правда, а где ложь. Слухи ходили самые фантастические и чудовищные - про тюрьмы, пытки электрическим током и газосварочными аппаратами, про национальный стадион, куда свозят заключенных со всего Большого Сантьяго, про реку Мапочо, в которую по ночам выкидывают трупы. О том, что ждало в тюрьме молодую красивую девушку, было страшно думать. Питер молил Бога, чтобы ее не было в живых. На Бенедиктова ему было плевать, Бенедиктов заслужил того, чтобы его вздернули на рее, но Соня... Фламандец не помнил ни убитого офицера, ни бессильной сониной ярости, он помнил лишь ее голос, когда, обхватив полуголыми руками гитару, она пела песни про любовь.
   Он страшно изменился за эти дни. В его сознании метались разные картины. То он приходил в лагерь в горах и призывал своих товарищей совершить нападение на Национальный стадион, взять в заложники Пиночета и потребовать, чтобы генерал освободил заключенных, то вооруженный автоматом пробирался в тюрьму и устраивал побег. он лихорадочно размышлял, сколько денег надо заплатить за освобождение Сони, и слал телеграмму за телеграммой в Гент, но все угрюмо отмалчивались - и папа, и партизаны, и подпольщики. Все делали вид, что не было никаких революционных партий, жители города враз превратились в добропорядочных, лояльных граждан, которых, кроме футбола, ничего не интересует. Говорили, что левые не сопротивляются потому, что ожидают Пратса, берегут силы и готовятся пятой колонной выступить в Сантьяго. А потом наступил самый страшный день, когда на экранах телевизоров возник несчастный, сидящий под домашним арестом вольный каменщик Пратс и, не поднимая глаз, подавленным голосом объявил, что никакого наступления он не готовит и живет жизнью частного человека. В тот день левые были деморализованы и их сопротивление сломлено окончательно. Они позволяли себя арестовывать и топить в крови, как щенков.
   Все это время Питер находился в резиденции Гекеманса. За год там ничего не изменилось: в ухоженном саду росли араукарии, агуакате, апельсиновые деревья и магнолии, пели птицы, в свой черед подавали моллюсков, рыбу, сыр, фрукты и вино, бесшумно ходила по саду молодая красивая монахиня, только глаза у нее были красными, и печально смотрел на Питера горбун Хайме, но ничего не говорил. Питеру не спалось. Бессонница начала мучить его с того часа, как он проснулся утром одиннадцатого, и не прекращалась много дней. Кто мешал ему уснуть - Соня, Бенедиктов, Анхель - он не знал, но ночами, ворочаясь без сна, он постоянно думал об этих людях. Бессонница была разлита над всем огромным городом, и иностранец сделался ее частью.
   Как ни была отгорожена резиденция от мира, в храм иезуитской миссии приходили заплаканные женщины в черных одеждах. Аббат выслушивал всех, раздавал деньги, устраивал бесплатные обеды для детей, встречался с кардиналом Энрикесом, все признавали, что надо что-то делать, но Пиночет был непрошибаем. Он не хотел слушать ни о чем. Это была какая-то нездешняя, дьявольская сила воли, вся страна замерла, словно в класс, где расшалились дети, вошел строгий директор, и все застыли в позах, в каких он застал их.
   Все были подавлены, в воздухе давно висело дурное, тоскливое, но то, что в Чили, самой культурной в Испанской Америке стране все обернется именно этим, что чилийцы, пусть даже солдаты, способны пытать, унижать и мучить женщин... Это было страшно, в это отказывались верить и сходили с ума. Тишина вокруг была такой давящей, что, вопреки требованию Гекеманса не покидать территорию миссии, Питер перемахнул через забор и двинулся в центр города. Обугленная Ла-Монеда стояла среди угрюмой столицы. Ее еще не начали восстанавливать, здание было оцеплено, и карабинеры следили за тем, чтобы никто не фотографировал место преступления.
   Питер пил виски, голова его наливалась тяжестью, и желтоволосая, прославившаяся репортажами о партизанах американка Мегги Перрот, возмущавшаяся цензурой, раздражала его своей тупостью. Бельгиец угрюмо смотрел на людей, казавшихся ему после тюрьмы не иностранцами, но инопланетянами. Чем больше он здесь находился, тем нестерпимее делалось жжение внутри. Он хотел вмешаться в разговор и сказать о людях, которых подвергали гораздо худшим вещам, чем цензура, рассказать о том, что поведал ему перед смертью Бенедиктов, но Питер молчал. Наставления, которые дал ему менторским голосом Гекеманс, вытащивший соотечественника из военной казармы и строго отчитавший за непослушание, звучали в распаленном мозгу фламандца.