писательском столе бездарной книгой. Одна половина прессы навевала на него
тоску, сродную с тем отвращением, что навевала другая:
дети Шарикова грызлись с детьми Швондера, обвиняя друг друга во
всевозможных грехах, а где-то за митингующей, ликующей и праздно болтающей
Москвой, в упоении вопящей "Долой!" и ничего, кроме своего истошного вопля,
не слышащей, застыла огромная молчаливая страна, ощущавшая, что на смену
одному злу идет другое, старой беде -- новая.
В ту весну снова объявили выборы, но на сей раз не простые, а золотые,
и несколько обалдевшие мужики пристали к Тезкину с вопросом, надо ль теперь
голосовать, а если надо, то за кого, но меланхоличный Александр лишь махнул
рукой:
-- Какая разница...
Где-то страшно далеко, в каком-то непонятном мире, была его
единственная любовь Катерина, и с тех пор, как она уехала, не было ему от
нее ни одного письма. Но чем больше проходило времени, тем сильнее он по ней
тосковал и острее чувствовал ее отсутствие. И он согласился бы терпеть какие
угодно гонения и любые формы тоталитаризма, лишь бы она вернулась. Но
Козетты не было. Получил он только письмо от Любы. Она писала о том, что
вышла замуж и родила двойню, звала его к себе в гости, и все было в этом
письме так простодушно и доверчиво, что опять сердце его сдавила невольная
печаль. И весною, вечной своей весною, когда бил его чахоточный озноб и
судьба делала изгибы и повороты, Тезкин вдруг ощутил неясный зов и понял,
что настала ему пора возвращаться в город, который, сколько ни кляни, в
каких грехах ни обвиняй и как далеко и долго от него ни скрывайся, был ему
родиной.
Он дождался мая, когда сошел на озере лед и началось его любимое
онежское время с прозрачным небом, медленно и нехотя наползавшими с юга и
день ото дня стремительно становящимися короче ночами, запахами оттаявшей
земли, прошлогодней брусники и можжевельника, в одну ночь собрался и уехал с
первым же пришедшим из города катером.
Было раннее утро, никто его не провожал, позади осталось несколько
домов, мачта метеостанции, ребристые ящики с приборами и лодки у причалов.
Он уезжал, не взяв с собой ничего, кроме пяти исписанных тетрадей, вяленых
сижков и лососей, подаренных ему напоследок добрыми, но, в сущности,
равнодушными к нему людьми, не взяв даже книг -- пусть прочтет их следующий
Чайльд-Гарольд, кому надоест цивилизация, и одному Богу было известно, что
ждало его дальше. Клубок Козетты, несколько лет покоившийся на одном месте,
покатился вперед, увлекая за собой моего героя, и он пошел за ним не
раздумывая, твердо зная одно, что три этих года были ему даны для роздыха и,
сколько он будет жив, станет вспоминать о них как о чуть ли не самой
прекрасной своей поре.

    5


В Москву Тезкин вернулся в те дни, когда хлеще, чем чемпионат мира по
футболу или фильм "Семнадцать мгновений весны", публика смотрела первый
съезд народных депутатов. Там, восхищая доверчивую интеллигенцию, потрясали
словесами будущие хозяева городов, ни о чем не подозревающий будущий узник
"Матросской тишины" делал вид, что пытается навести порядок, а шумные
народные толпы прямо по Ильичу волновались и кипели страстями под обрывом
железной дороги в Лужниках, и сознание их росло и крепло не по дням, а по
часам. Но Тезкин оказался вовлеченным совсем в иные и куда более крутые
страсти.
В его семье произошли потрясения и перемены радикальнее, чем в державе,
-- женились братья, о чем он, разумеется, знал из писем, но чему по вечной
своей лопоухости, с годами лишь усиливающейся, не придал значения.
Дверь открыла тридцатилетняя медноволосая женщина в малиновом халате с
отнюдь не кротким взглядом бестрепетных черных глаз. Некоторое время она
смотрела на ни разу не виданного и казавшегося ей мифическим деверя с
недоумением. Ни одного слова между ними произнесено не было, но все было
понятно без слов -- на Тезкина глядели стойкие с вороным отливом очи,
точь-в-точь как у приснопамятной Серафимы Хреновой.
Встреча с родителями несколько скрасила неловкость первых минут. Были
съедены гостинцы и выпито за здоровье новых и старых членов семьи, но ни
большого ума, ни наблюдательности не требовалось, чтобы понять: мира в этом
доме не будет. Женитьба братьев нарушила то спокойствие и безмятежность, в
каком проживало доселе тишайшее, если не считать Санькиных выходок,
тезкинское семейство. Дом, казавшийся ему непоколебимым, откуда столько раз
вольно или невольно он уходил в поисках лучшей доли, канул в прошлое, да
теперь это был никакой и не дом, а снова коммунальная квартира, с которой
начинали некогда молодые, прекрасные и чистые душой родители трех братьев.
Только соседями их теперь сделались собственные дети и их злыдни-жены, а
младшему и вовсе не нашлось среди них места. Интеллигентнейшие
Тезкины-старшие сдались и уступили без боя.
Молодые особы, вошедшие почти одновременно в тюфилевскую квартиру, были
существами довольно занятными. Обе они были приезжими, что как нельзя лучше
служило иллюстрацией к глубочайшей Саниной сентенции о том, что Москва
выродилась и все способное цвести и плодоносить даст России пассионарная
провинция, и обе являли собою новые типы российской жизни, порожденные
блистательной эпохой перекройки и голосистости.
Жена старшего брата работала журналисткой в комсомольско-молодеж-ном
органе, ратовала за сексуальную свободу и не уставала корить своего бедного
свекра за то, что он никак не расстанется с партийным билетом. Жена другого
брата была, напротив, неофиткой православной веры и со всею страстью своего
неофитства демонстрировала полное презрение к нехристям в лице прочих
обитателей Тюфилевой рощи. Отличавшиеся истинно христианской кротостью
родители ее пренебрежение худо-бедно терпели, но журналистка свою
родственницу на дух не выносила, и сошлись они первый раз в жизни только на
том, что не хватало им еще одного жильца, да к тому же туберкулезника.
Пусть-де он идет и требует себе дополнительную площадь, положенную ему по
закону. И Саня, за последние годы полностью отвыкший от скандалов,
почувствовал острый приступ головной боли, а больше всего обиду, но не за
себя даже, а за своих несчастных родителей, которым на склоне лет был
уготован такой сюрприз. Он было собрался переговорить обо всем с братьями и
призвать их к тому, чтобы они приструнили своих баб, но Анна Александровна
упредила его намерение, и, покорный ее воле, Александр смирился.
Ему постелили в родительской комнате на раскладушке, однако пожить
долго в отчем доме Тезкину не довелось. Несколько дней спустя, когда все
разбрелись по работам и дома остался лишь он и его старшая сноха, Саня с
ужасом увидел, что квази-Серафима ходит по квартире, распахнув малиновый
халат. Он и так и сяк отводил глаза, она же смотрела на него с усмешкой,
задевая то грудью, то ногой, и в одну минуту потерявший голову от долгого
воздержания на Маячном Тезкин едва не согрешил, но холодный взгляд самки его
отрезвил.
-- Блядюга! -- прошипел он, вставая.
Женщина пожала плечами, запахнув малиновую полу^ но тем дело не
кончилось. В тот же вечер к нему ворвался с объяснениями Павел, и Саня
понял, что его не мытьем, так катаньем выживут из дома и только прибавят
родителям седых волос.
Кое-как он дожил до конца лета, после чего перебрался на опустевшую
купавинскую дачу. Холодный домик был мало приспособлен для осенне-зимней
жизни. Изо всех щелей, как ни утеплял стены хозяин, дул ветер, печка, прежде
чем нагреться, окутывала комнату дымом, но Тезкин был неприхотлив, а
вечерние прогулки вдоль пустынного брега, пусть даже изрядно обмелевшего и
загаженного, Бисерова озера пробуждали в душе воспоминания о первой
молодости, когда был он светел душою и вряд ли предполагал, какие испытания
ему пошлет его неверная планида. Он устроился на работу в загородный
институт с хитрым названием ВСЕГЕНГЕУ и ездил туда через бисеровский лес на
велосипеде.
На новой работе к Сане отнеслись с любопытством и попытались втянуть в
обычные для НИИ распри. Островитянин от всего открестился, заработал
репутацию политического обывателя и филистера, и его довольно быстро
оставили в покое.
Тезкин занимался расшифровкой космических снимков, и снимки эти внушали
ему какое-то мистическое чувство, точно сделаны они были не бездушным
спутником-автоматом, а самим Господом Богом. На них была видна истерзанная
земля, залитая искусственными морями, с вырубленными лесами и наступавшими
оврагами, словно вопрошавшая: о род людской, камо грядеши? Но даже думать об
этом было страшно. Хотелось закрыть глаза и не видеть ничего вокруг, разве
что достать звездной ночью телескоп и снова разглядывать небо.

    6


Иногда на обратном пути Тезкин заезжал в церковь на высоком северном
берегу озера. Церковь была запущенная, ветхая, с сырыми разводами на стенах,
трещинами, облупившейся росписью и немногими иконами. Открыли ее совсем
недавно -- в те годы, когда маленький Саша купался в чистом озере, а
впоследствии гулял по его окрестностям с Людмилой, тут и вовсе были одни
развалины, и он хорошо помнил, как приятно было после полуденной жары
очутиться в этих прохладных, зябких стенах под полуразрушенными сводами.
Теперь здесь шли службы, и было что-то трогательное в этом запустении,
в нежных непрофессиональных голосах то и дело сбивающихся старух, в
малолюдии. в мрачноватом, неопределенного возраста батюшке, неторопливо и
обстоятельно ведшем службу без дьякона.
Саня обычно стоял в сторонке, не решаясь к этим старухам приблизиться,
но испытывая умилительное, детское чувство благодарности к ним за то, что
они ходят в эту церковь, поют, а потом, держась друг за дружку, идут к
автобусной остановке через поле. Священник, обходя храм с кадилом,
останавливался перед каждой из них, легким взмахом их благословляя, и они
радостно кланялись; точно так же он взмахивал и перед Тезки-ным, но Саня
терялся и отступал на шаг. В его скудной, небогатой на развлечения и
житейские радости жизни эта церковь была утешением, но утешением неполным.
Здесь острее, чем где бы то ни было, он чувствовал, что жизнь его, такая же
вольная и независимая, как всегда, жизнь, в которой он был сам себе
предоставлен, все же ущербна. Ей чего-то недоставало, и душевный разлад его
все больше усугублялся, точно кто-то выбил из-под его ног опору и все
закачалось, зашаталось и пошло вразброд. А где было эту опору искать, он не
знал. Единственный человек, кто бы мог дать ему ответ, провалился под лед
Онежского озера, а от всех остальных он был отделен невидимой стеною и
теперь растерянно бродил вдоль нее, тщетно ожидая того, кто переберется на
его сторону.
Однажды, вернувшись с работы, он увидел на терраске свет. Сначала
Тезкин испугался: уже несколько дней по всей округе искали беглого солдата,
ходили патрули, стояли высокие машины с рациями, жителей предупреждали об
опасности, полагая, что вооруженный беглец мог забраться в одну из пустующих
дач и коротать там время.
Однако ж, приблизившись к окну, Саня увидел отца. От неожиданности он
растерялся: Иван Сергеевич ездил на дачу редко, а с тех пор, как сыновья
женились, и вовсе перестал здесь появляться. Он сидел за пустым столом,
положив руки на блеклую клеенку, немного грузный, одетый по-городскому. Плащ
его был замызган, но он, словно ничего не замечая, молча глядел перед собой,
и у Тезкина перехватило дыхание от жалости к нему.
-- Папа, -- позвал он нерешительно.
-- Здравствуй, -- проговорил тот, пытливо глядя на появившегося в
сумерках сына, -- поздненько ты что-то возвращаешься,
-- Я в храме был.
-- А,-- молвил Иван Сергеевич,-- стало быть, ты, как наша Галина, в
веру вдарился? И как, помогает?
-- Да не очень пока, -- ответил Тезкин-фис смущенно. -- Как вы там
живете?
-- По-всякому. Ты вот нас забросил совсем. Зимовать, что ли. здесь
собрался?
-- Да.
-- И университет заканчивать не хочешь?
-- Не хочу, папа.
Иван Сергеевич ничего не ответил, прошелся взад-вперед по террасе,
зябко поведя плечами, и вышел на крыльцо.
-- Пойдем в комнату. Я затоплю, -- предложил сын.
-- Не понимаю я тебя, Саша, -- заговорил отец, обернувшись, -- не
понимаю жизни твоей. Ну хорошо, не хотел ты учиться, пошел в армию, заболел,
потом из дома сбежал -- ладно. Я думал, бесится парень, со мной тоже такое
было. Поступил наконец в университет. Ну, кажется, все, одумался, за дело
взялся. Нет же, снова не понравилось, бросил, уехал. Пусть! Я, если хочешь,
даже уважаю тебя за это. Не идешь по прямой, как Пашка с Женькой, и
правильно. Но теперь-то что? Дальше? Сколько ты еще так будешь?
-- Я не знаю, папа. Я не социалистическая экономика и планировать
ничего не умею.
-- Но цель-то у тебя должна быть в жизни какая-нибудь?
-- У меня есть цель.
-- Какая же?
-- Я хочу вернуться к тому состоянию, когда люди желали не изменить
мир, а всего-навсего его понять.
-- И много ты понял?
-- Нет. Но мне много и не надо. Мне бы хоть чуть-чуть понять, самую
малость, столько, сколько мне природой ума отпущено. Я ведь знаю, что
немного. Если б, допустим, был у меня от Бога какой-нибудь талант, я бы его
попытался развить и стал бы не знаю кем -- писателем, художником, инженером,
врачом, учителем. Но таланта у меня никакого нет, а такие люди и становятся
на манер меня философами-самоучками. И это самое безобидное. Хуже, когда они
лезут в серьезное дело и губят все, к чему прикасаются.
-- Отчего же ты о себе такого мнения, Саша?
-- Что делать? -- усмехнулся Тезкин. -- Было у отца три сына, двое
умных, а третий дурак. Судьба у меня такая. Ты веришь в судьбу?
-- Нет, не верю.
-- А я верю. Верю в то, что живут где-нибудь на небе, а может быть, и
на земле три старухи мойры: дающая жребий, прядущая и неотвратимая. И никуда
от этих старух не уйти, и жаловаться, и пытаться что-то изменить -- все
напрасно. А единственное, что остается, когда помыкаешься, подергаешься из
стороны в сторону, шишек разных набьешь, остается только эту судьбу
возлюбить, какой бы злой она к тебе ни была, и следовать за ней с
покорностью.
-- А как же свобода воли?
-- А это, папа, вещи, уму человеческому недоступные, -- согласование
судьбы со свободой воли.
-- Ты действительно мудрецом стал, я гляжу.
-- Какой я мудрец? Я, папа, лаборант, и мое дело маленькое --
расшифровывать снимки. А что до судьбы, то напрасно ты говоришь, что в нее
не веришь. Ты это лучше меня знаешь, ибо сам так всю жизнь живешь.
-- Как?
-- А так: угрохал себя на семью, на службу, ничего, кроме этого, не
видел -- как солдатик оловянный. Соратники все твои перекрасились,
разбежались, все предали, а на тебя же еще и всех собак навешивают. Тоже,
впрочем, судьба. Мне кажется, ты устал очень, папа. И дети тоже... не лучше.
Но ты не думай ничего. Ты очень хороший, отец. Я бы таким быть не смог. Я
перед тобой виноват очень, я знаю это, я тогда еще знал. Но, -- голос у него
задрожал, а отец стоял вполоборота в тени, и лица его Саня совсем не видел,
-- погоди немного, я вернусь, я скоро вернусь, как блудный сын, а пока еще
рано мне.
-- Ну что ж, -- ответил Иван Сергеевич, помолчав, -- рано так рано. Я,
в общем, ничего другого и не ждал. Я просто думал... хотел, может быть,
помочь тебе чем-то...
-- Ты не сердись, мы с тобой сейчас поужинаем, чаю выпьем, я тебя
грибами угощу. Вино есть, хочешь?
-- Нет, Саша, спасибо, поеду я.
-- Да погоди, переночуй, куда ты поедешь на ночь глядя? Патрули еще эти
с собаками всюду ходят.
-- Нет.
Он поднялся грузно, хрустнул пальцами, и Тезкину снова стало его жаль,
жаль, что их разговор не получился и он не смог найти нужных слов и убедить
отца в чем-то своем, очень важном. Так и остались они, не понявшие друг
друга и друг другом не понятые, близкие, любящие люди.
Он пошел провожать отца к станции. Вечер был теплый, над садами,
дачами, дорогой висел туман, сквозь который не могла пробиться и луна. Они
шли небыстро, впереди отец, а сзади сын, и, когда уже стояли на платформе,
Тезкина вдруг охватило такое блаженство от их невысказанной близости, точно
он опять оказался ребенком и, как когда-то давно, бежал провожать отца в
Москву.
Они стояли рядом и молчали, глядя в темноте друг на друга, совсем не
стесняясь того, что молчат. На станции было тихо, патрульных машин больше не
было, а потом из-за поворота, прорезав туман слепящей фарой, вылетела
электричка, и казалось, что она пролетит мимо. Но вот она замедлила ход,
зашипела, затормозила и остановилась. Отец вошел в нее, махнув ему на
прощание рукой, и прошел по вагону в плаще и черной шляпе, но ощущение
близости не пропало. И, когда электричка унеслась за новый поворот на запад,
Тезкин долго еще стоял на платформе, не двигаясь с того места, где они ждали
поезда, вдыхая, вбирая в себя это невыветрившееся тепло.
Со стороны Москвы подъехала другая электричка, с чисто вымытыми окнами,
и прямо напротив себя Саня увидел темноволосую женскую головку, склонившуюся
над книгой. Лицо девушки показалось ему знакомым -- он узнал подругу Левы
Голдовского.
-- Двери закрываются. Следующая -- Электроугли. Тридцать третий
километр поезд проследует без остановки, -- сказал механический женский
голос.
Девушка оторвала голову от книги, мельком посмотрела на слабо
освещенную платформу и одинокую мужскую фигуру, и Тезкин подумал, что его
отец, эта девушка, старухи в церкви, священник -- все эти люди с кроткими,
страдающими глазами образуют одно целое, они связаны между собою, и больше
всего на свете он боялся бы выпасть и эту связь с ними разорвать.
По-прежнему стояла сырая и теплая осень. В садах, наливаясь соком.
доспевали антоновские яблоки, желтели и с мягким стуком падали на землю, в
бисеровском лесу возле военного полигона росли как на дрожжах грибы --
чернушки, свинушки и зонтики. Тезкин собирал их целыми пакетами, солил,
мариновал или, не отваривая, жарил, иногда приносил с озера рыбу, но писать
больше не писал -- что-то разладилось в нем с тех пор, как он уехал с
острова.
Вечерами он выходил на крылечко и пытливо глядел на небо, но
отгороженные дымом "Акрихина" звезды помалкивали. И какое же безудержное
уныние было в этом опустевшем участке, в заходившем к нему на огонек
выкурить цигарку стороже, служившем по совместительству наводчиком для
деревенской шпаны и солдат и рассказывавшем фантастические истории о своей
службе в охране Сталина. Будущее опять казалось сокрытым, и совсем неясно
было, как теперь жить. Иногда его подмывало снова уехать, но желание это
было несильным и нестойким, появившись порою вечером, оно к утру
распадалось. Тезкин тосковал, пил наливку из клубники и малины, листал
старые журналы, а из книг читал только Библию и ждал знамения. После работы
он все реже торопился домой, растягивал эту дорогу через лес, испытывая
страх перед пустой дачей, сквозняком, печкой, и стоял на службе в церкви до
самого конца, потому что там, среди людей и их размеренного, осмысленного
труда, не чувствовал себя одиноким.
Однажды в сумерках, когда он после всенощной медленно брел через поле к
остановке автобуса, его нагнал батюшка. Тезкин посторонился, уступая дорогу,
но священник пошел рядом с ним.
-- Я часто вижу вас в храме, -- сказал он низким голосом. -- Однако вы
никогда не подходите ни к помазанию, ни к причастию. Это немного странно. Вы
не похожи на просто любопытствующего. Простите меня, но мне кажется, что вас
что-то смущает?
-- Я не знаю, -- ответил Тезкин, -- я ведь, батюшка, не христианин. Я
здесь человек случайный.
-- Случайный? -- переспросил священник удивленно.
-- Да, мне кажется, что я вообще человек случайный. Я, быть может, и
верю в Бога как в некую высшую силу, но верить так, как вы или эти женщины,
я не могу. Во мне этого нет, и откуда ему взяться, если я родился в самой
обычной семье, где ни о каком Боге никто никогда не говорил?
-- Я тоже родился в такой семье, -- заметил священник. -- И мне очень
понятно то, о чем вы говорите. Человеку свойственно успокаивать себя
абстрактными образами, верой вообще или, как нынче говорят, верой в душе, а
между тем истина лежит на видном месте, и либо вы в черте, либо за чертой.
-- Наверное, вы правы, -- ответил Тезкин рассеянно и смущенно, -- но я
к этому еще не пришел. Может быть, когда-нибудь в конце жизни я тоже стану
делать что положено. Однако теперь я не чувствую себя к этому готовым.
Помните, в Евангелии есть притча о работниках первого и последнего часа? Я,
наверное, из тех, что приходят в самом конце.
-- А получают столько же, сколько те, кто пришел первым,-- заключил
батюшка.-- Все это так, но тут есть одно обстоятельство, забывать о котором
нельзя, -- никто не знает, когда он придет, этот последний час. Вспомните
другую притчу -- о неразумных девах.
-- Да,-- согласился Тезкин,-- но если вы имеете в виду, что я могу
прежде умереть, видите ли, это очень возможно, тем более что я болен
туберкулезом, однако я могу предчувствовать смерть. А потому внезапной
смерти не боюсь.
-- Никто не может знать своего срока, -- покачал головой священник. --
Тем более теперь.
-- Почему?
-- Потому что мы живем в канун последних времен и очень возможно, что
прежде смерти мы станем свидетелями Апокалипсиса. Вы ведь сами видите, что
вокруг нас творится...
-- Но почему вы в таком случае не идете к людям, которые в этом
нуждаются, а служите для двух десятков старух, которые наверняка спасены
будут?
-- Вы думаете, люди перестанут грешить, если сказать им, что завтра
будет последний день в их жизни? Это было бы слишком просто. С Россией
произошла вещь страшная. Мы живем по инерции. За десять веков нашей истории
был накоплен такой запас нравственных и духовных сил, что весь этот
кошмарный, сатанинский век он позволял нам держаться на плаву. Но теперь
этот запас исчерпан.
-- И все-таки,-- сказал Тезкин задумчиво,-- мне кажется, что если вы
знаете некую важную вещь, имеющую значение для всего человечества, то вы
должны стремиться к тому, чтобы донести ее до тех, кто способен воспринять,
и спасти их.
-- Вот я до вас и доношу, -- ответил священник спокойно. -- А что
касается спасения, то спасти другого человек не может -- только себя, да и
то с Божьей помощью. Спасись сам -- и другие вокруг тебя спасутся.
Они дошли до автобусной остановки. Было уже совсем темно, по небу
неслись низкие, тяжелые тучи, и движение их было таким плотным и быстрым,
что казалось, это несется куда-то само небо. Тезкину жутко хотелось курить,
но при батюшке он смущался, а в голове шумели какие-то голоса, мелькали лица
людей -- он вспоминал родителей, братьев, Козетту, Леву и мужиков с
метеостан."ии. И в его душе вдруг возникло враждебное чувство к этому
человеку из полуразрушенной церкви, подставившему своими словами весь его
хрупкий мир под угрозу. Он не видел в темноте его лица, но точно чувствовал
его немного отрешенные, суровые и холодные глаза, при встрече с которыми
становилось неуютно и хотелось куда-нибудь спрятаться.
Священник стоял на самом ветру, и полы его плаща развевались, он,
казалось, и не чувствовал этого ветра, молчал, думая о своем, забыв о
Тезкине. Но, когда вдали показался автобус. Саля, превозмогая ужас, спросил:
-- А когда именно все это случится -- вы знаете?
-- Пока нет, -- ответил тот не сразу. -- Но дело не в этом.
-- А в чем?
-- В том -- в черте вы или за чертой, -- невозмутимо повторил
священник, и взгляд его показался Тезкину еще более жестким.
Он поднялся в автобус, и, глядя на растворявшиеся в темноте крохотные
огоньки, Саня подумал, что он не хочет, не дает себе права идти в эту
ограду, если за нею останется столько людей, что он предпочтет остаться с
ними и, значит, уже никогда не вернется в полуразрушенную церковь, в этот
Ноев ковчег, слушать, как поют нежными голосами свои песни старухи.

    8


В конце октября Тезкин получил письмо от Левы. Голдовский писал, что он
наконец хорошо устроился, нашел приличную работу, извинялся за долгое
молчание, но звучало написанное как-то неубедительно и невесело. В письмо
было вложено несколько фотографий: Лева на фоне Капитолия, Лева возле
Ниагарского водопада. Лева на лужайке у Белого дома, но на всех снимках лицо
у тезкинского друга было грустным и очень растерянным. И сам он, точно
догадываясь, что его несчастная физиономия вряд ли служит доказательством
хорошо идущих дел, приписывал, что Америка -- страна чудес, разумеется, но
цель ее завоевать все меньше кажется ему такой желанной. "Я здесь, брат,
чувствовал себя поначалу, как Рас-тиньяк, сильно бедствовал, но теперь чем
большего добиваюсь, тем меньше уверен в необходимости этих достижений".
Тезкин прикрыл глаза и попытался представить Америку или Германию, куда
уехала Козетта, но никакой картинки в глазах не возникло -- это было
равносильно тому, чтобы представить загробный мир или Древний Рим. Сидя на
этой несчастной, разваливающейся дачке, он помыслить не мог, что где-то
существуют большие, залитые огнями города, толпы нарядных мужчин и женщин,
разноязыкая толпа, рестораны, витрины богатых магазинов. Он включал порою
ночами допотопный ламповый приемник и слушал "Свободу" и "Би-би-си",
захватывающие вести о том, что в Германии рушится режим Хонеккера, в
Чехословакии на улицах толпы людей, в Румынии тоже неспокойно. Лагерная
система социализма трещала по швам;
не боясь ни черта, выступали по вражьим голосам отважные, умные и