«Очень правильно! Очень правильно!»
   Будапешт!
   Картофельный суп с клецками. Жареная капуста со сметаной по-клаузенбургски. Пирожки с творогом.
   Будапешт. Городские газовые заводы. Зоопарк. Медведь поднимает голову. Гиена безостановочно ходит туда-сюда.
   «Летающая африканская собака-охотник». Ее клетка пуста, виден лишь вход в ее пещеру, перед ней порция дерьма, и больше ничего.
   «Ты видел это, Лаци? Она на меня посмотрела».
   «Однако, у нее высокоинтеллигентное тело, дорогой. Как ты думаешь, у нее уже было или еще не было?»
   «Скажи, где ты живешь, собственно говоря?»
   Анн-Клер далеко, где-то совсем далеко. Я лежу на этой черной постели, как больной, разбрасывающийся в лихорадке и с высохшей глоткой, умоляющей о капле воды.
   Вещи Иштвана Цинеге перевязаны бечевкой. Что может быть там? Старые штаны, зубная щетка и сломанная расческа. Расческа специально завернута в отодранный клочок газеты:
   От наших читателей (за сообщения в этой рубрике редакция ответственности не несет)
   ПУСИК, вернись назад, все простили. Директор ни о чем не знает. ТВОЯ МУСИК.

Двадцать восьмая глава

   Около Пантеона стоит старейшая церковь Парижа – Сент-Этьен-дю-Монт. Она построена в тринадцатом столетии. Сохранилась башня, все остальное за прошедшее время перестраивалось, но и обновлениям уже не менее четырехсот лет. Церковь выглядит издали как ржавый утюг. Но и внутри она очень причудлива. Подобие роскошной галереи соединяет в нефе две могучие колонны; вдоль одной из колонн к ней ведет винтовая лестница, посреди которой расположен амвон, кафедра.
   Святая Женевьева, заступница Парижа, вынудившая к отступлению войско Аттилы перед городскими воротами, похоронена здесь, в боковом алтаре.
   Слева от Сент-Этьен-дю-Монт находится старейшая часть Парижа. Узкие древние переулочки тянутся вдоль берегов Сены, старый завод на углу, диковинной формы дома. Здесь еще незнакомы с водопроводом и электрическим светом. Здесь еще жгут керосин и достают воду из водоразборных колонок.
   Не знаю почему, но всякий раз, когда я сюда прихожу, сердце мое сжимается. Старые ворота тут и там кажутся мне столь знакомыми, словно я в немыслимо далекое время уже жил здесь. Смешно, но меня охватывает ностальгическое чувство, когда я рассматриваю эти дома. Почему мне все кажется знакомым? Ведь мне это ни о чем не напоминает. Люди, жившие здесь, мне незнакомы, только дома и улицы, и то внешне. И все же, я думаю, если я дольше пробуду здесь, мне наряду со старыми воротами откроются и старые лица. Возможно, даже фамилия. Постой-ка, фамилия, фамилия… Медленно приближается ко мне отдаленная мысль. Безумие. Сердце мое дико колотится. Лучше, если я пойду назад, в гостиницу.
   На улице Сен-Жакоб я встречаю Анн-Клер, она несет небольшую дорожную сумку.
   – Что случилось?
   – Я жду тебя уже целых полчаса. Идем скорее. Мне нужно уезжать.
   – Ты уезжаешь? Куда?
   – В Лион, но я вернусь. Ты можешь проводить меня на вокзал. Моя сестра очень больна.
   – У тебя есть сестра? Ты никогда об этом не говорила, то есть ты всегда это говорила, и именно потому…
   – Нам надо срочно идти.
   – А твои родители?
   – Они уже уехали.
   Прежде чем я успеваю вмешаться, она подзывает такси.
   – Побыстрее, иначе я опоздаю.
   Пока я с диким ужасом пытаюсь пересчитать деньги в кармане, Анн-Клер безо всякого перехода бросается мне на шею и целует меня как одержимая.
   – Боже мой, я вижу, ты тоже грустишь.
   – Да. Скажи, мы поедем на этом такси еще далеко?
   – На Лионский вокзал. У меня для тебя небольшой сувенир.
   Она вынимает малюсенький медальон и подносит к губам, чтобы поцеловать.
   Недавно мы видели такую сцену в кино. Любовники прощаются, она целует небольшой медальон и дарит ему. Анн-Клер хотела повторить это, но ей эта сцена не удалась. Она поцеловала медальон. Потом повсюду принялась искать его, но нигде найти не смогла. Он был так мал, что приклеился к ее губе.
   Она не разрешила мне платить за такси. Не знаю, что было бы, если бы она это разрешила.
   Она мчится прямиком к вокзалу и бросает в весы-автомат двадцать пять сантимов.
   – Для чего ты делаешь это?
   – Ой! Я думала, здесь покупают перронные билеты. Я хотела тебе купить билет.
   Черные поезда стоят на перроне. Носильщики носятся, обвязанные по шею вещами, отъезжающие целуются с родственниками.
   – Напиши сразу, как приедешь.
   – Газеты, газеты не угодно ли?
   – Этот поезд на Лион?
   – Дети, смотрите не простужайтесь!
   – Значит, ты все-таки уезжаешь, мой дорогой Жюль?
   – Следи за собой… и пиши! Я не знаю, как я смогу существовать без тебя.
   – Видишь вон ту стерву, блондинку? Она провожает своего хахаля. Я ей мигнул, и она мне в ответ тоже.
   – Не садитесь в это купе, оно как раз над колесами.
   – Другое купе уже занято.
   – Этот поезд на Лион?
   Мсье в сером дорожном костюме и спортивной шапочке, упитанный, во рту серебряный мундштук с сигаретой, презирая все и вся, прогуливается вдоль вагона.
   – Я ведь тебе говорил, что мы придем слишком поздно, но тебе приспичило рассиживаться у парикмахера!
   – Не лапай мое лицо, а то я заеду тебе!
   – Носильщик!
   – Ну вот, опять начинается.
   – Этот поезд на Лион?
   – Справа впереди – первый путь.
   – Куда опять этот озорник спрятался? Может, тебе влепить парочку, ты, дерьмоед?
   – Большой привет тетушке Люси.
   – Вагоны третьего класса – в голове поезда.
   – Этот поезд на Лион?
   – Анн-Клер, не спрашивай так часто, на Лион ли поезд, иначе я сойду с ума.
   – Оставь, пожалуйста. Вот так я один раз по ошибке уехала в Марсель.
   Я поднимаюсь с ней в вагон. Люди, глазеющие из окон, уже немного спокойнее. Они болтают с родственниками, стоящими на перроне, которые в данный момент стараются почему-то казаться равнодушными.
   – Хелло! Носильщик! Пятьдесят два! Вот идиотизм. Малый реагирует как чучело.
   – Дорогуша, у тебя есть мелочь?
   – Главное – у вас хорошее место.
   – Поистине нам будет очень не хватать вашего милого общества.
   – Ма-а-ма! Я хочу смотреть в окошко!
   – Замолчи!
   – Поезд до отказа переполнен. Как хорошо, что вы вовремя пришли.
   В первом купе еще есть места. Даже священник здесь, тоже едет и читает уже свой псалтырь.
   – Садись сюда.
   Она не слушает меня, идет дальше. В следующем купе никого, но все места заняты, кругом лежат вещи. Третье пусто.
   – Я хочу сесть здесь.
   – Вот как? Пожалуйста.
   – Что с тобой? Почему ты сердишься?
   – Когда молодая девушка едет одна, она напрашивается на случайные знакомства.
   – Ну, в моем случае ты можешь быть совершенно спокойным.
   – Я совсем не беспокоюсь, ибо вижу, что ты как раз заинтересована в этом.
   – Я?
   – Да, да, ты! Я сказал тебе: садись в купе со священником, но ты не садишься туда, где уже другие сидят…
   – Этого ты даже не говорил…
   – …потому что там ты не сможешь провоцировать такие сомнительные знакомства. Тебе нужно пустое купе, чтобы каждый сразу понимал, что ты едешь одна и не против…
   Она тотчас вынимает свой кофр из сетки и идет назад в первое купе. Тут еще одно место свободно, напротив священника. Только теперь я замечаю, что в этом купе едут двое детей. Во время всей поездки они будут шуметь. Она занимает место и выходит со мной.
   – Не сердись, об этом я совсем не подумала. Ты был прав.
   – Тебе хорошо удалось испортить последние минуты. Она начинает плакать.
   – Ты этим меня не проймешь. Я очень хорошо знаю, что ты можешь заплакать в любую минуту. Впрочем, здесь это не так уж редко, каждая вторая женщина плачет. Вон видишь ту малышку в красном берете, которая обвивается вокруг пучеглазого, как плющ вокруг дерева? Я бы отхлестал по щекам этого малого!
   – En voiture! Просьба заходить в вагоны! Поезд отправляется!
   Двери вагонов по очереди захлопываются.
   Анн-Клер уже стоит наверху, низко наклоняется из окна и смотрит на меня, словно хочет загипнотизировать.
   Паровоз свистит, пыхтит и фыркает; колеса начинают медленно проворачиваться. Руки, сомкнутые в пожатьях, снизу вверх и сверху вниз, размыкаются, стая белых носовых платков взмывает в воздух, поезд катится все быстрее, все быстрее.
   Анн-Клер машет дольше всех.
   Она уехала.
   На обратном пути меня спросил пожилой мсье, где находится улица Бонифация. Я не смог ему сказать. Он в течение четверти часа пожимал мне руку и смотрел на меня так странно, словно никак не мог проснуться.
   Спустя два дня пришло письмо. Она еще не может приехать. Только через неделю. Сестра очень больна.
   «…Я гуляю здесь в большом саду, где много елей, и ужасно часто думаю о тебе. Вечерами я гляжу из открытого окна на звездное небо. Ты видишь его таким же, как и я, и в то же время мы так далеки друг от друга. Здесь всегда хорошая погода. Любишь ли ты меня?»
   Теперь я снова одинок, и жизнь тяжела. Еще одна неделя. Целый день не знаю, что делать. Одиночество еще страшнее, чем раньше, потому что в последнее время я привык к общению с Анн-Клер.
   Я все брожу вокруг нашего места встреч и жду, что она вдруг появится здесь.

Двадцать девятая глава

   Я понимаю старых дев, которые обзаводятся кошками или птичками. Одна из жизненных потребностей человека – любить и быть любимым. Присутствие зверюшки разгоняет сумрак одиночества. Оно привносит чуточку красок и радости в жизнь отшельника.
   Старые женщины оттого особо привязаны к кошкам и пернатым, что в этих животных есть что-то женское. Владелицы же собак, напротив, отнюдь не мечтательные, сентиментальные души. Все любительницы собачьего племени несколько замкнуты и пунктуальны, они хорошо воспринимают дисциплину, одним словом – они немного воинственны. Конечно, есть и маленькие комнатные собачки; но эти – для особо ненормальных сентиментальных особ.
   Собака – дело дорогое. Большая собака много сжирает, ее приходится выгуливать, покупать намордник, налог тоже надо платить – для любви остается так мало времени. Так что собаки не принимаются во внимание. Кошки дешевле, но зато пьют много молока. Хорошая кошка одна может выпить целый литр. Нужно купить птичку, птичка почти не жрет и красиво чирикает.
   На правом берегу Сены, неподалеку от Нотр-Дам, есть зоомагазин.
   Я куплю себе птичку. Я буду ее дрессировать. Почему бы нет? Такое удается даже с блохами, а они еще меньше. Невозможного здесь ничего нет, нужно только проявить терпение. Дрессировать придется еще и потому, что нет денег на приобретение клетки.
   В зоомагазине продаются животные всевозможных видов – попугаи, обезьяны, белые мыши. Голуби здесь тоже есть, но эти стоят дорого. Боже, что может быть лучше голубя! Голубиные яйца можно даже есть. Они хотя и небольшие, но хорошие.
   А цыплятки? Да, я куплю цыпляток. Из цыпленка вырастает настоящая курица и несет настоящие яйца. Вот и готов омлет. Но постой, а не нужен для этих целей еще и петух? С петухом же это вместе слишком дорого. Кроме того, петух кричит.
   Даже такой простой вещи я не знаю: нужен курице петух, чтобы нести яйца, или нет?
   Кстати, я как раз был болен, когда мы проходили это в школе, если вообще тогда об этом шла речь, ибо наш классный руководитель Кокаш фон Карсаг всегда избегал эротических вещей. Вот так всегда: вместо того чтобы подготовить человека к жизни и все разъяснить, ему в школе внушают, что А плюс Б равно С. Еще учат, в каком году кто из людей испоганил мировую историю, что позабыть было бы куда приличнее, но нет – мы должны это знать как можно подробнее. Что вода закипает при ста градусах, нужно тоже учить; ну а если бы сто один… что тогда? А вот что нужно курице – об этом не говорилось. На жизнь школьным халдеям было наплевать. Садитесь, господин профессор Кокаш фон Карсаг. Вы скотина. Даже во сне вы не напоминаете гомо сапиенса. Кол! Черт побери!
   Ну а что еще здесь купить?
   В одной из клеток резвятся утята, давя друг друга. Один прижался к стенке клетки и выставил голову наружу, словно хочет удостовериться, скоро ли пойдет дождь.
   – Я бы хотел купить утенка.
   – В кассу, пожалуйста, два франка.
   В пластиковую сумку засовывают утенка и протягивают мне. У него разноцветные перья и пара красивых маленьких черных глаз. Он смотрит на меня и пищит при этом, и все это очень интеллигентно.
   Я иду с ним в метро.
   Утенок ужасно пищит, я вставляю палец в сумку и глажу его, писк становится почти неслышным.
   Наконец у меня есть объект для любви, то есть кто-то, ибо этот утенок, несомненно, личность, это я сразу понял. Я же не глуп. Интересно также, что утенок тоже сразу принял меня сердцем, мы с первого взгляда стали симпатичны друг другу.
   Какой-то рабочий, стоящий рядом со мной, обращает внимание на утку, заглядывает в сумку и вопрошает:
   – С чем это едят?
   Нет чтобы спросить, едят ли это вообще, а то с чем! Разве в сумке – еда?
   Характерно. Определенные люди интересуются животными лишь как источником мяса. Они бы съели на земле все, что движется. Напрасно я пытался бы втолковать такому парню, что утка такое же существо, как и мы. Вот этому-то? Разве это человек? У него выпученные глаза, и он бесцеремонно висит на мне. Если он еще раз облокотится на меня, я швырну ему утенка в голову.
   Дома я ставлю утенка на пол.
   Ну вот, радуйся, малыш, ты дома.
   Как его назвать?
   Назовем его Наполеон.
   Из коридора я приношу воды, Наполеону будет неплохо выкупаться в моем тазу.
   Утенок идет за мной, вразвалку конечно, и смотрит, что я там делаю.
   Я возвращаюсь в комнату, утка следует за мной. Это не совпадение, потому что, стоит мне выйти из комнаты, она начинает жалобно скулить, появляется на пороге, выглядывает наружу, а когда увидит меня, так быстро мчится навстречу, покачиваясь на ходу, что по пути минимум раза два шлепается на пол.
   Я спускаюсь на одну, две ступеньки – сюда она не решается меня сопровождать, но отчаянно пищит вслед.
   Пусть мне никто не говорит теперь: верен как собака. Верен как утка – вот правильное выражение.
   Наполеон порядком загрязнился. Он должен искупаться. Я сажаю его в таз, но он тотчас же хочет улизнуть из него. Не может быть, чтобы он не любил воду и купание. Даже в народной песне поется: «Маленькая уточка купается в черном пруду». Потому что маленькие утки купаются. Это ясно. Может, она не знает, с чего ей начинать?
   Ну, иди, мое сокровище, я хочу искупать тебя. Маленькие зверюшки беспомощны, как маленькие дети, с ними надо обходиться ласково.
   Неужели ты еще ни разу в жизни не видел воды? Хотя правильно, ты родился в клетке. Кому это в зоомагазине придет в голову заботиться о том, купается утенок или нет. Все торговцы зверюшками негодяи и держат животных лишь ради наживы, а вот чтобы позаботиться об их внутреннем мире – не слишком ли много вы от них требуете!
   Перья Наполеона так черны, что от одной воды они никак не хотят светлеть. Я тебя намылю мылом, душенька. Мыло для бритья дает прекрасную пену, я тру им Наполеона и нежно массирую его. Разумеется, при этой процедуре он пищит, но дети тоже пищат, когда их купают, к тому же возможно, он пищит от радости.
   После основательного купания он вдруг сникает и становится сонным. Головка его опускается все ниже.
   Что такое? Неужели ванна так ослабила Наполеона?
   Я выталкиваю его на солнечное пятно, образовавшееся на полу от лучей, пробившихся в окно. Здесь он немного успокаивается и постепенно приходит в себя. Позднее я хочу его обсушить – ведь он будет обсыхать довольно долго. Но он пугается и бежит под кровать.
   Когда я вытаскиваю его, выглядит он ужасно: весь пыльный и грязный, на нем повисли паутина и клочья пыли.
   Еще раз мыть я не могу, его нежный организм этого не выдержит, но теперь он еще грязнее, чем был. Я решаю подождать, пока он высохнет, и потом очистить его с помощью зубной щетки Иштвана Цинеге.
   Я припоминаю, что утята в деревне всегда были грязными и вечно залезали в любое дерьмо. Так же и Наполеон: когда я даю ему кусок хлеба, он не ест его сразу, а несет к тазу, где пролита вода. Он топчется немного вокруг и пачкает хлеб до того, как начинает его есть. Только так он кажется ему вкусным. Ему нужна грязь. Ну, эту страсть я из него выколочу.
   Любовь Наполеона склонна к преувеличениям. Одного в комнате его нельзя оставить ни на секунду – он тотчас начинает орать вслед.
   Но настоящий театр начинается вечером.
   Я сделал ему гнездо из старой рубашки, чтобы было удобнее спать. Однако он выползает из него. Я засовываю его в ботинок – он ворчит.
   Он ковыляет ко мне, останавливается перед кроватью и глядит наверх.
   Он мог бы спать у меня в ногах, но я могу смертельно ранить его, ведь именно во сне я проделываю самые длинные марши в своей жизни.
   Да он и не хочет лежать у меня в ногах. Что же делать?
   Он топает по одеялу, залезает под мою руку и удовлетворенно попискивает.
   Хоть бы он перестал когда-нибудь пищать! Неужели эти создания никогда не закрывают клюв?
   Он взбирается наверх к моей голове и наконец находит себе подходящее место, положив клюв на мое ухо и непрерывно крякая.
   В два часа ночи удается найти единственно верное решение. Полотенцем завязываю уши, чтобы не слышать непрерывного радостного кряканья, и беру его в обе руки.
   В пять утра я просыпаюсь оттого, что кто-то выщипывает мои брови. Это Наполеон.
   Я ставлю его на пол – он ворчит. Снова беру в постель – это ему тоже не нравится. Он, видимо, хочет, чтобы я поднимался. Утром дождит.
   Как только проясняется, я кладу Наполеона в сумку и иду с ним гулять в Люксембургский сад. Под деревьями скопилась дождевая вода в виде больших луж.
   Я осторожно ставлю Наполеона на землю. Как одержимый он несется к воде и пьет. Потом ковыляет ко мне и стучит клювом по носку ботинка. Я пошел – он следует за мной. Когда вокруг набралось около тридцати детей, нас сопровождающих, я беру Наполеона и несу домой. Утенок превратился в сплошную холодную мокрую губку, только черные булавочные глазки тепло поблескивают.
   После обеда этот поросенок засобирался спать, но я решил не допустить этого. Нет, ты не станешь у меня вести ночную жизнь, наподобие поэта, чтобы я из-за этого не спал. Как только он сонно кивал клювом, я начинал его щекотать для бодрости, чтобы к вечеру он был уставшим, тогда он заснет как убитый.
   Надежд на деньги почти что никаких. В редакции «Альманаха» все еще не приняли окончательного решения. Я так часто теребил их, что в конце концов они сказали, что сами уведомят меня. Возможно, они хотят вежливо отделаться от меня.
   Такая несправедливость. Мне любопытно, что скажет по этому поводу милостивый Бог.
   Ровно в два часа сорок пять минут среднеевропейского времени нужда снова стала приближаться к кульминационному пункту. Я швырнул пустую банку из-под какао в воздушный океан, подобно бутылочной почте с сигналом «SOS». Она ударилась о печную трубу, покатилась по крыше и умудрилась попасть в сточную трубу. Летя вниз, она гремела как погребальный колокол. Это вечное голодание начинает мне надоедать. Я умру как святой Ламберт. Хотя я не знаю, как он умирал, но это неважно, главное – что он все-таки умер.
   Вечером Наполеон снова открывает вчерашний театр. Наверх, на постель, еще выше, мне на голову. Он собирается засунуть свой клюв мне в нос, я кричу на него, он валится навзничь, вытягивая лапы в воздухе, как деревянная утка-подсадка. Через пять минут он собирается спать в моей подмышке. И это вечное, непрерываемое кряканье… радостное попискивание или что там еще.
   – Да прекрати же! Он не перестает.
   В три утра мои нервы не выдерживают. Я тебя заставлю замолчать, будь спокоен. Ты сам себе выбрал нужного патрона, черт бы тебя побрал!
   Из шнурка от ботинка я делаю петлю. Я повешу его на оконном переплете!
   – Какое твое последнее желание?
   Пока я делаю петлю, он подходит ко мне, кладет клюв между большим и указательным пальцами и собирается всхрапнуть, счастливо покрякивая.
   И я теперь должен вешать его?
   Скажи же, скотинка, что тебя делает таким счастливым, что ты никак не можешь заснуть?
   Э, Наполеон, а на что мы с тобой будем жить?

Тридцатая глава

   Так много людей, которые завидуют, что я живу в Париже.
   Я могу ходить вдоль берега Сены когда мне вздумается. Без проблем могу также разглядывать неподражаемых, стройных, как куколки, парижанок, которые шикарно впечатывают каждый шаг и скромно вибрируют телом. Только без женщины я долго не выдержу. Хорошо еще, что я не могу нормально питаться, это хоть немного ослабляет животные инстинкты. И все же завидуют мне многие. Да, когда я однажды вернусь в Будапешт, я сам буду завидовать себе, потому что буду вспоминать только то, что было прекрасно. Неприятные воспоминания со временем отбрасывают, как желудок выталкивает непереваренные остатки пищи, после того как он усвоил то, что питательнее. (Это отнюдь не безвкусное сравнение; оно даже в Библии имеется.)
   Я пойду гулять на улицу Ракоци, а мое сердце будет рваться в Париж. В мыслях я снова буду здесь. Неожиданно это представление о будущем становится таким сильным, что я еще здесь, в Париже, тянусь в Париж.
   Я спешу на Буль'Миш, чтобы успокоить нервы. Париж.
   «Comment allez-vous, Monsieur? Как поживаете, мсье?»
   «Merci, tr?s bien, et vous-m?me? Спасибо, хорошо, a вы?»
   «Comme ci, comme ?a. Так, ничего».
   Дождь еле заметен. Красочная парижская улица склоняется над моим сердцем и обнимает меня. Молодые девушки втроем, под руку, идут быстрыми шагами, и им смешно, что идет дождь.
   «Oh, alors, Paulette! Послушай, Полетта!»
   «T'es folle, dis? Скажи, ты что – с ума сошла?»
   Девушки заглядывают в шикарные автомобили, стоящие вдоль тротуара, чтобы определить время по часам на приборной доске.
   Что значит быть молодой и к тому же француженкой! Они даже не подозревают, что Земля вращается вокруг них. Эта Франция – земной рай. У нее есть горы и моря и все, что может только пожелать любая страна. Здесь живут свободные люди, а у женщин красивейшая улыбка.
   Ах, Париж, столица мира, Париж! Без тебя я не смогу больше жить.
   Спокойно, только спокойно. Будапешт в двух тысячах километров отсюда, и пока нет такой силы, которая могла бы унести меня из Парижа.
   Даже голодание тут такое успокаивающее. Бог мой, сделай так, чтобы я умер в Париже, раз уж я не вечен. А моя могила должна быть в Венгрии. В этой жизни, вероятно, я уже не смогу многого добиться, но в одно из моих других существований я должен стать очень большим человеком. В своих снах я провожу ленч с императорами и королями. Король испанский уже извинялся передо мной, что в этой жизни он ничего сделать для меня не может. Напрасно он завязывает на своем носовом платке до пяти узлов: когда он утром просыпается, я у него вылетаю из головы.
   Вечером мне удается решить проблему, как заставить Наполеона спать. Над кроватью я прибил в потолке гвоздь, к нему привязал бечевку, а на конце ее укрепил носок, куда подвесил Наполеона, как в табачный кисет. Только голова его торчит. Когда он начинает крякать, мне достаточно поболтать бечевкой. На этих качелях у него кружится голова, и от страха он засыпает.
   «Qui dort, d?ne», – говорит французская поговорка. «Кто спит, тот обедает». Это явное легкомыслие, что не придумана поговорка: «Qui dort, d?jeune. Кто спит, тот завтракает». Ибо в таком случае можно было начинать спать уже с утра. Вывод: никогда не надо полагаться на поговорки.
   В семь часов мы оба уже спим, я и Наполеон.
   Анн-Клер прислала длинное любовное письмо с засушенными подснежниками, но ни слова не говорит, когда вернется.
   Сегодня утром так сумрачно, словно уже вечер.
   Сырой, холодный запах пасмурной, туманной погоды просачивается сквозь оконные щели. Я в принципе люблю туман, когда день сменяется вечером и зажигаются фонари. Но сегодня я не уверен, что мне нравится туман. Думаю, нет.
   Чертовски приятно лежать не шевелясь, в бессильной, расслабленной неподвижности. Даже не ощущаешь, как ты лежишь, ибо совсем не чувствуешь своего тела. Например, надо бы взглянуть, как располагаются руки, сложены они или раскинуты в стороны, так как ни малейшего понятия об этом нет.
   Смешно.
   Вот так, наверное, видят свой собственный труп, если такое вообще возможно. Я не понимаю, как можно бояться смерти. Для меня она всего лишь переход, который мне неприятен. Вероятно, там, по ту сторону, жизнь начинается тоже с бессознательного младенческого состояния – в сравнении с вечностью, разумеется.
   – Ты где, Наполеон?
   Он как раз собирается заглотать спичку.
   – Стой! Отдай сюда, глупый! Ты что, хочешь умереть?
   Он в испуге мчится к двери и оттуда с ужасом смотрит на меня – он знает, чего я хочу от него.
   В полдень я веду Наполеона в Люксембургский сад, может, он найдет себе червяка, тлю или букашку, откуда мне знать. Ему-то легче, чем мне.
   На лестнице мне приходит в голову мысль, что еще вчера я должен был внести плату за проживание. Восемнадцатого я въехал, следовательно, должен всегда восемнадцатого платить. Мушиноглазый пока ничего не говорил, он определенно ждет, когда я выйду, чтобы предупредить меня. Мне надо пройти незаметно.
   На лестничной площадке непорочная тишина. Я на цыпочках направляюсь к перилам. Огромная муха, забытая здесь летом, бьется о стекло и жужжит, вымаливая свободу. Мышиный запах с третьего этажа поднимается наверх, смешивается с тигровым запахом, они душат друг друга.
   Вытертая лестница порой скрипит под моими шагами, хотя я осторожно, тесно прижимаясь к стене, скольжу вниз, чтобы не издавать лишнего шума. Лестничная клетка всегда темна. Я не включаю свет, так как он связан со счетчиком, который выключает его ровно через минуту. Когда здесь включают свет, в бюро раздается сигнал, отчего внимание Мушиноглазого удваивается. Временами шум даже извлекает его из укрытия. Но, впрочем, заблудиться невозможно, и нет надобности считать этажи в темноте, меня прекрасно ориентируют запахи, и я точно знаю, где в данный момент нахожусь.