Страница:
– О Monpti…
Красивые глаза затуманены слезами.
– Что ты потом делала?
– Я не смогла вернуться назад в пансион. Мы переехали в Париж и жили тут вместе. Затем Ивонна вышла замуж и перебралась в Лион. Я должна была ехать с ней, но тут познакомилась с тобой…
Грустное настроение охватывает нас обоих. Словно тени умерших сидят рядом и наблюдают за нами.
Ее белокурая головка покоится на моем плече, горячая слеза падает прямо на руку.
– Анн-Клер, глупышка, услада моя, каждый когда-нибудь умирает. Я тоже, и ты тоже. Мы не можем умереть все сразу. Кто-то уходит раньше, чем остальные. Но до той поры мы должны жить. Каждому положены колыбель и гроб. Слезы не помогут мертвым, не помогут и нам. Вспомни Библию. Иисус призывает одного из своих апостолов последовать за ним. «Господи! Позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Иисус сказал ему: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов». [9]Мертвый – это снятая одежда. Кто видит лишь до могилы, тот при жизни мертв. Кто плачет, сомневается в Господе…
– Я больше не плачу.
Она прильнула ко мне и протягивает мне свои теплые, благоухающие губы.
– Нужно быть веселым, радоваться жизни. Мы должны любить друг друга и не доставлять никакого огорчения…
Ее светлые локоны щекочут мою щеку. Сквозь тонкий халатик я ощущаю тепло ее тела, слышу биение ее сердца. Сейчас она отдастся мне – но кто-то сдерживает мою руку. Мои же слова снова возвращаются ко мне.
«…не доставлять никакого огорчения…»
Есть любовь, которая – грех.
А как насчет того, чтобы жениться на ней?
Можно ли связать два разных мира тонкой нитью любви? Могу я жениться на француженке, живущей совсем в ином мире? У нее ничего общего с венгерской жизнью. Если даже она пронесет свою любовь через любое национальное чувство, воспоминания, благодаря языку живущие в ней, нельзя стереть, и эти воспоминания будут становиться все сильнее, чем дальше она будет удаляться от родины.
Поймет ли когда-нибудь Анн-Клер, что значат для меня тюльпан, горшок с геранью? Пушта… крестный отец… специи… звон колокола в сельской церкви… Здравствуйте! Доброй ночи!
– Анн-Клер, послушай. Жил однажды в Париже великий венгерский поэт. Звали его Андреас Ади.
– Я слышала о нем.
Я по ее глазам вижу, что она лжет. Она делает это ради меня. Инстинктом она чувствует, что должна знать его, раз он что-то значит для меня.
– Хочешь, прочту одно его стихотворение?
– Да.
– У меня есть французский перевод. Кому он принадлежит, я не знаю. Вот, послушай:
La lettre de Zozo:
Даже лучше, что между нами ничего не произошло. То есть так, скорее, прекраснее, но не лучше, конечно, нет. И все же было бы легкомыслием в угоду преходящим радостям обрекать друг друга на неизбежные огорчения в будущем.
Господь небесный, дай мне знать, где должна обрываться любовь, пока она не причинила другому горя; я этого не знаю. Возможно, ее боль, когда мы позднее разойдемся, будет не меньшей оттого, что я ее теперь не взял. Но я и не хочу совсем уходить от нее. Я сам не знаю, чего, собственно, хочу.
В таких случаях не размышляют. Однако разумно ли это?
Анн-Клер склоняется ко мне, две ее голых груди вырываются из плена рубашки. Две большие, неожиданно расцветшие белоснежные розы.
Может, я борюсь с тенью? Что даст мне взамен жизнь за то, что я всегда и от всего отказываюсь? Снова на ум приходит Библия:
«…а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; И любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли…» [10]
Живая жизнь живущих должна проживаться, ибо мертвые уже ничего не чувствуют.
– Анн-Клер.
– Будь добр со мной, – шепчет она глухим голосом.
– Ты хочешь быть моей, скажи?
– Да, но обожди немного, у меня сердце так колотится.
Неожиданно кто-то стучит в дверь.
Она вскакивает, рубашка сползает вниз, но у нее нет времени думать об этом. Она накидывает на себя халат.
– Что это?
– Стучали. Не шевелись.
– Кто?
– Не знаю. Боже мой.
Стук сильнее. Она шепчет в отчаянии:
– Не знаю, заперла ли я вообще. Если кто-нибудь откроет…
Стучат еще сильнее.
– Посмотри, кто там. Я тем временем спрячусь.
Я быстро надеваю пиджак, в один прыжок оказываюсь на кухне и закрываю за собой дверь. Кто-то открывает дверь в коридор.
– Телеграмма! Пауза.
– Спасибо.
Дверь закрывается. Нервный треск разрываемой бумаги.
Я осторожно выглядываю из кухоньки.
Посреди комнаты напротив меня стоит Анн-Клер и держит в руках телеграмму. Спешно наброшенный халат распахнулся, и ее обнаженное тело светится в маленькой комнатке. Одной рукой она удерживает волосы, словно пытается остановить золотой водопад. Глаза совершенно мутны, она уставилась на меня, забыв про свою наготу; на лице написан ужас вместо чувства стыда. Бумага мелко дрожит в ее руке.
– Что там? Что случилось?
Она стонет тихо, как маленький ребенок, и быстро трет лоб тыльной стороной ладони.
– Monpti… Monpti… Моя сестра тоже… мертва… теперь у меня… никого… на… целом свете… никого… кроме тебя…
Тридцать пятая глава
Тридцать шестая глава
Красивые глаза затуманены слезами.
– Что ты потом делала?
– Я не смогла вернуться назад в пансион. Мы переехали в Париж и жили тут вместе. Затем Ивонна вышла замуж и перебралась в Лион. Я должна была ехать с ней, но тут познакомилась с тобой…
Грустное настроение охватывает нас обоих. Словно тени умерших сидят рядом и наблюдают за нами.
Ее белокурая головка покоится на моем плече, горячая слеза падает прямо на руку.
– Анн-Клер, глупышка, услада моя, каждый когда-нибудь умирает. Я тоже, и ты тоже. Мы не можем умереть все сразу. Кто-то уходит раньше, чем остальные. Но до той поры мы должны жить. Каждому положены колыбель и гроб. Слезы не помогут мертвым, не помогут и нам. Вспомни Библию. Иисус призывает одного из своих апостолов последовать за ним. «Господи! Позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Иисус сказал ему: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов». [9]Мертвый – это снятая одежда. Кто видит лишь до могилы, тот при жизни мертв. Кто плачет, сомневается в Господе…
– Я больше не плачу.
Она прильнула ко мне и протягивает мне свои теплые, благоухающие губы.
– Нужно быть веселым, радоваться жизни. Мы должны любить друг друга и не доставлять никакого огорчения…
Ее светлые локоны щекочут мою щеку. Сквозь тонкий халатик я ощущаю тепло ее тела, слышу биение ее сердца. Сейчас она отдастся мне – но кто-то сдерживает мою руку. Мои же слова снова возвращаются ко мне.
«…не доставлять никакого огорчения…»
Есть любовь, которая – грех.
А как насчет того, чтобы жениться на ней?
Можно ли связать два разных мира тонкой нитью любви? Могу я жениться на француженке, живущей совсем в ином мире? У нее ничего общего с венгерской жизнью. Если даже она пронесет свою любовь через любое национальное чувство, воспоминания, благодаря языку живущие в ней, нельзя стереть, и эти воспоминания будут становиться все сильнее, чем дальше она будет удаляться от родины.
Поймет ли когда-нибудь Анн-Клер, что значат для меня тюльпан, горшок с геранью? Пушта… крестный отец… специи… звон колокола в сельской церкви… Здравствуйте! Доброй ночи!
– Анн-Клер, послушай. Жил однажды в Париже великий венгерский поэт. Звали его Андреас Ади.
– Я слышала о нем.
Я по ее глазам вижу, что она лжет. Она делает это ради меня. Инстинктом она чувствует, что должна знать его, раз он что-то значит для меня.
– Хочешь, прочту одно его стихотворение?
– Да.
– У меня есть французский перевод. Кому он принадлежит, я не знаю. Вот, послушай:
La lettre de Zozo:
Письмо Зозо:
Un gars arriva ? Paris,
Dont l'argent, les baisers lurent ?trangers.
Mon pauvre Charles, il faut me pardonner…
– Прекрасно, – говорит она без тени убежденности, совершенно бесцветным голосом, как если без всякого воодушевления сказать: «У меня болит голова». Н-да. Мы различные миры и напрасно пытаемся найти настоящий контакт. Мы в этой жизни заблудились, встретив друг друга, и этим все сказано.
В Париж приехал раз студент,
Все было из других миров – и поцелуй его, его монеты.
Мой бедный Шарль, не вправе ты ругать меня за это…
Даже лучше, что между нами ничего не произошло. То есть так, скорее, прекраснее, но не лучше, конечно, нет. И все же было бы легкомыслием в угоду преходящим радостям обрекать друг друга на неизбежные огорчения в будущем.
Господь небесный, дай мне знать, где должна обрываться любовь, пока она не причинила другому горя; я этого не знаю. Возможно, ее боль, когда мы позднее разойдемся, будет не меньшей оттого, что я ее теперь не взял. Но я и не хочу совсем уходить от нее. Я сам не знаю, чего, собственно, хочу.
В таких случаях не размышляют. Однако разумно ли это?
Анн-Клер склоняется ко мне, две ее голых груди вырываются из плена рубашки. Две большие, неожиданно расцветшие белоснежные розы.
Может, я борюсь с тенью? Что даст мне взамен жизнь за то, что я всегда и от всего отказываюсь? Снова на ум приходит Библия:
«…а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; И любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли…» [10]
Живая жизнь живущих должна проживаться, ибо мертвые уже ничего не чувствуют.
– Анн-Клер.
– Будь добр со мной, – шепчет она глухим голосом.
– Ты хочешь быть моей, скажи?
– Да, но обожди немного, у меня сердце так колотится.
Неожиданно кто-то стучит в дверь.
Она вскакивает, рубашка сползает вниз, но у нее нет времени думать об этом. Она накидывает на себя халат.
– Что это?
– Стучали. Не шевелись.
– Кто?
– Не знаю. Боже мой.
Стук сильнее. Она шепчет в отчаянии:
– Не знаю, заперла ли я вообще. Если кто-нибудь откроет…
Стучат еще сильнее.
– Посмотри, кто там. Я тем временем спрячусь.
Я быстро надеваю пиджак, в один прыжок оказываюсь на кухне и закрываю за собой дверь. Кто-то открывает дверь в коридор.
– Телеграмма! Пауза.
– Спасибо.
Дверь закрывается. Нервный треск разрываемой бумаги.
Я осторожно выглядываю из кухоньки.
Посреди комнаты напротив меня стоит Анн-Клер и держит в руках телеграмму. Спешно наброшенный халат распахнулся, и ее обнаженное тело светится в маленькой комнатке. Одной рукой она удерживает волосы, словно пытается остановить золотой водопад. Глаза совершенно мутны, она уставилась на меня, забыв про свою наготу; на лице написан ужас вместо чувства стыда. Бумага мелко дрожит в ее руке.
– Что там? Что случилось?
Она стонет тихо, как маленький ребенок, и быстро трет лоб тыльной стороной ладони.
– Monpti… Monpti… Моя сестра тоже… мертва… теперь у меня… никого… на… целом свете… никого… кроме тебя…
Тридцать пятая глава
Воскресенье. Весна. Вечер в предместье. Белье, вывешенное для просушки в окнах и дворах прокопченных, грязных арендных домов, блестит на солнце. Как будто по случаю прихода весны в городе вывесили флаги.
На скамейках всюду развалились неопрятного вида парни, перед ними, хрипло хихикая, стоят девицы, переминаясь с ноги на ногу, – девицы, цвет лица которых разительно отличается от цвета шеи.
Это сезон девушек, холодный и сырой март. Теперь даже О– и Х-ногие шествуют гордо и независимо. Весна разделила на две половинки даже огромную бесформенную грудь домовладелицы, что сидит в воротах. Старички-пенсионеры постукивают тросточками по мостовой и поворачивают морщинистые лица к бессильному солнцу. Глаза их слезятся на свету, они все время щурятся.
Двое встречаются и целуют друг друга в щеки, каждый троекратно, совсем как по регламенту визитов в княжеские дома. Потом молча стоят рядом и не произносят ни слова. После короткой паузы целуются снова и идут дальше… Они родственники и ничего общего друг с другом не имеют, их поцелуи вызваны лишь тем, что двое когда-то давно любили друг друга и состояли в родстве. То есть кто-то завел шашни с женщиной и не смог вовремя смыться.
Смешно. Своих друзей и знакомых любой может тщательно отобрать, но родственников, с которыми проводят затем всю свою жизнь, получают с колыбели; и всегда это очень смешанное общество.
Деревья, посаженные вдоль тротуара, еще безнадежно голы, но их застывшие ветви уже обдувают ветры, пахнущие весной.
Скоро весна.
Хорошо сидеть под каким-нибудь жалким деревцем и рассматривать маленькие клейкие припухлости на кончиках ветвей: почки, называемые «буржон». Воздух пьянит, одурманивает. Плетельщик кресел громко, словно сумасшедший, зазывает заказчиков, «хэндли» прямо-таки щебечет… У мясника на толстой красной шее вскочил фурункул; булочник встает в сетчатой рубашке перед своей лавкой и с интересом смотрит на дождевую воду, сбегающую в канализационный люк, к тому же еще и курит, делая глубокие затяжки.
Люди предместья всюду разгуливают и плюются. Если кто радуется – он сплевывает, у кого горе – то же самое.
В половине шестого я возвращаюсь домой.
Воздух в комнате спертый. Черные трубы на крышах купаются в солнечных лучах. Я открываю окно. На старом дворе деревья потихоньку выбрасывают свои листочки. Какое-то далекое окно так сильно отражает солнечный свет, что сразу ослепнешь, стоит только взглянуть в ту сторону.
Последние дни выдались печальными. Анн-Клер уехала в Лион на похороны сестры. Уже два дня, как она вернулась, но почти не разговаривает. В основном плачет.
Сегодня в шесть вечера она придет ко мне.
Я подвигаю невозможно окрашенное кресло к окну и курю.
Уже шесть часов. Давно смеркается. В дальних окнах зажигается свет, приближается вечер. Прохладный парижский весенний вечер. Я смотрю на звезды, одна за другой они просыпаются на небе. Сегодня я чувствую себя так чудесно. Не знаю почему. Бывают иногда такие дни.
Позднее становится еще прохладнее. Я закрываю окно.
Шесть часов минуло.
Я сажусь за стол и не знаю, с чего начать. Как только я слышу шаги на лестничной площадке, мне кажется, что это Анн-Клер. Бедная маленькая Анн-Клер…
Три четверти седьмого.
Семь.
Половина восьмого.
Определенно опять какую-нибудь глупость сделала, поэтому так опаздывает. Может, встретила старую знакомую, которую давно не видела.
«О, привет! Вот это сюрприз! Как дела?»
«Дай-ка посмотреть на тебя, ты выглядишь просто блестяще! Что поделывает Поль?»
«Ничего. С ним покончено».
«А ты его так любила. Как ты постройнела! Где ты работаешь?»
Здесь, наверху, я больше не выдерживаю и спускаюсь вниз, чтобы ждать перед отелем, жду, расхаживая взад и вперед, слежу, чтобы не прозевать ее, потому что ключ у меня.
Башенные часы на церкви Сен-Жак-дю-От-Па бьют восемь.
Она опоздала уже на целых два часа.
Сегодня после обеда на нее навалились дела, ей надо было шить или стирать, я уже не помню, что она говорила.
Возможно, у нее часы остановились, поэтому она опоздала. Я мог бы пойти навстречу ей, но она наверняка уже давно в пути, и мы лишь разминемся.
Я начинаю мерзнуть. Поднялся холодный ветер и продувает улицу Сен-Жакоб. Прохожих все меньше.
В три четверти девятого я снова поднимаюсь к себе. Ноги мои ходят ходуном. Глотка совершенно сухая из-за частого курения.
Я падаю на постель, не раздеваясь.
В девичьем пансионе звонят ко сну. Шеренгой по двое девушки отправляются в спальную залу. Белокурые и темноволосые курчавые головки оживленно шушукаются между собой. Втайне они наверняка желают директрисе умереть или по меньшей мере тяжело захворать.
Десять часов.
Закрываются ворота гостиницы.
Она опоздала на целых четыре часа. Это я уже ничем не могу объяснить. Что-то, должно быть, случилось, но не знаю, где и что именно. Куда мне обращаться? Если бы хоть увидеть, где она сейчас и что делает…
Внизу звонят.
Может, это Анн-Клер.
Короткие шажки быстро и возбужденно приближаются вверх по лестнице. Это она. Я выхожу в коридор, спускаюсь вниз по лестнице ей навстречу.
Молодая девушка поднялась на третий этаж и смотрит на меня с удивлением.
Перед ней распахивается дверь, резкое световое пятно падает в коридор, освещая девушку, мужской голос ревет:
– Только не говори мне, что твоя бабушка при смерти, а то я заеду тебе будильником по голове!
Может, она еще придет, приходят же другие, которые запаздывают, как я только что убедился. Снова звонят.
Я слышу тяжелые шаги – поднимается мужчина. Это меня не интересует.
Я возвращаюсь в комнату и принимаю решение больше вообще ни о чем не думать.
Но вообще-то так просто это вынести невозможно.
В мою дверь стучат. Кто это может быть? Это не Анн-Клер. Я бы тотчас узнал ее шаги.
– Entrez! Войдите!
Высокий, тщательно выбритый мужчина лет пятидесяти.
– Это вы? – спрашивает он, считывая мою фамилию с листка бумаги.
– Да.
Он снова смотрит на листок, словно желая удостовериться, что все правильно.
– C'est bien vous! – констатирует он. – Идемте сейчас же со мной. С вашей женой приключилась большая неприятность.
– Моей женой?
– Ее переехал автомобиль.
– Где она?
– Она лежит в госпитале Кошэ и хочет вас видеть. Кто моя жена? Это, должно быть, Анн-Клер.
Внизу ждет машина. Мы садимся. Я забыл сказать мужчине, что у меня нет денег. Еще и это. Что делать? Может, сказать ему прямо сейчас? Еще не совсем поздно.
Машина мчится по весело освещенным улицам, наконец мы останавливаемся перед большим мрачным зданием. Главное – спокойнее. Только сейчас я замечаю, что это больничная машина. «Скорая помощь».
– Посидите пока, – говорит мой спутник и выходит.
Приоткрываются большие ворота. Машина ныряет в больничный двор и останавливается перед светлой высокой стеклянной дверью. Откуда-то появилась монахиня. Она не произносит ни слова, словно мы для нее не существуем. Она засовывает руки в белые рукава своей одежды, как в муфту, голову держит опущенной. На толстой цепи висит крест; цепь позванивает, когда она проходит мимо нас. Фигура ее растворяется в темноте.
– Идемте за мной, – говорит мужчина, вернувшись, и проходит, не оглядываясь на меня, но перед этим успевает протянуть руку шоферу.
Мы проходим через сад, то тут, то там на фоне неба видны контуры больничных коттеджей. Одна-две глухо светящихся звезды обозначились на небе.
Никто не попадается нам навстречу.
Неожиданно мой провожатый останавливается перед одним из коттеджей и пропускает меня вперед.
Мы поднимаемся на одну-две ступени. Затем через широкую двойную дверь попадаем в коридор, выложенный светлой плиткой.
– Дело не так уж безнадежно, – говорит мой спутник, словно это только что пришло ему в голову.
Сиделка выходит из-за окрашенной в белое двери. За ней я на мгновенье вижу при слабом коридорном освещении длинные двойные ряды белых кроватей.
Только спокойнее. Не следует сразу пугаться при виде такого обилия белого. Знак невинности тоже белый.
– Вы супруг? – слышу я голос сиделки, неожиданно обернувшейся ко мне. – Пойдемте со мной.
Сомнений нет, Анн-Клер назвалась моей женой. Я вижу, она не потеряла присутствия духа. Мужчина был прав, ничего страшного не будет. В нескольких местах содрана кожа, безобидные царапины. Французы такие осторожные, пожилые женщины с простыми болями в животе уже ложатся в больницы.
Открывают дверь, сиделка пропускает меня вперед.
В комнате Анн-Клер нет. Мы находимся в своего рода бюро, двое мужчин в белом говорят друг с другом, покуривая сигареты.
– …Processus xyphoideus… flexura duodenojejundis и прекрасный экземпляр mal caduc.
Один из них с удивлением воззрился на нас. Сиделка что-то говорит ему.
– А, – говорит он и с любопытством смотрит на меня. – Этой маленькой очаровательной блондинки?.. Да, прошу вас, можете пройти.
Он подходит к умывальнику и открывает кран.
Второй, от которого разит эфиром, выходит и уже в дверях спрашивает:
– Ты что сегодня вечером делаешь?
– Я позвоню тебе.
– О'кей.
– Так идемте же! – нетерпеливо говорит сиделка и теребит меня за рукав. Мы проходим еще одним коридором.
– Пожалуйста… что случилось с моей женой?
– Ее переехал автобус. Вы что, не знаете? – поражена она.
– Где?
– Идемте, идемте.
Мы входим в огромную палату. При свете красноватой лампочки видны женщины-пациентки, лежащие в кроватях. Они поворачивают головы при нашем появлении и смотрят на нас. Одна из них приподнимается в постели, белое пятно в сумраке – как будто оживший в ночи труп.
Анн-Клер? Нет, это не она.
Женщина хнычет, когда мы проходим мимо нее:
– Madame, c'est terrible! Это так ужасно! Сиделка не отвечает, спокойными быстрыми шагами проходит дальше.
Какая из этих женщин Анн-Клер? Мой взгляд боязливо прыгает от кровати к кровати, отыскивая ее белокурую голову. Ее здесь нет. Мы проходим всю палату и теперь находимся в следующем коридоре, откуда есть проход в небольшую палату.
Вторая санитарка спешит мимо нас и роняет на ходу:
– Номер одиннадцать: ей совсем плохо.
Она не ждет ответа и торопится дальше, оставляя за собой шлейф эфирного запаха.
Моя сиделка открывает дверь, заглядывает внутрь и говорит:
– La voil?! – С этим она оставляет меня стоять. Совсем небольшая палата, внутри только кровать и ночной столик… Между двумя высоко поставленными подушками полусидит-полулежит Анн-Клер, она улыбнулась, завидев меня.
– Servus, – говорит она на венгерский манер.
– Что случилось?
– Закрой как следует дверь. Никто не слышит? Я сказала, что я твоя жена, только затем, чтобы ты побыстрее приехал. Ты сердишься?
– Ради Бога, что с тобой стряслось?
– Дурацкая машина наехала на меня.
– Где тебя переехали?
– На рю Ги Люссак, недалеко от тебя. Наклонись, я хочу тебя поцеловать.
– Где у тебя болит? Твои ноги?..
– О, я не умру от этого, не бойся.
– Что сказали врачи?
– Что я не должна двигаться. Знаешь, уже было так поздно. Я ведь хотела быть у тебя в шесть часов. Я так ужасно спешила и не смотрела по сторонам, когда шла по улице. Неожиданно кто-то закричал, но не я, – и вот я тут. А как ты?
– Тебе больно?
– Нет. Мне делают уколы. Я только устала и ослабла, но это оттого, что я потеряла немного крови.
– Анн-Клер, ma petite, почему ты была так невнимательна к себе?
Она тихо улыбается:
– Ты напуган, Monpti? Ты любишь меня?
– Боже мой, Боже мой, нас преследуют одни несчастья.
– Ну, это первый раз. Подойди, я хочу погладить твои волосы. Врачи сказали, что через две недели я снова буду здорова. Знаешь, я почти не чувствую своего тела, такое впечатление, что у меня его вовсе нет. Это от большого количества уколов.
– Так?..
Временами она закрывает глаза, и лицо ее искажает легкая гримаса.
– Сядь ко мне на постель.
– Нет… я не сяду.
– Ну, говори, я тебя буду слушать, только не надо меня бранить…
– Через две недели ты будешь опять дома, Анн-Клер… Это точно… Это ведь и не так страшно… Возможно, ноги у тебя еще немного поболят, но это пройдет… Скажи, они сейчас болят?
Она не отвечает. С закрытыми глазами она лежит не двигаясь. Лицо ее распрямляется, она дышит равномерно, словно заснула. Я стою у края кровати и слышу, как где-то захлопнулась дверь. Тихими, быстрыми шагами по коридору проходят люди.
Неожиданно Анн-Клер шевельнулась, она открывает глаза и долго, испытующе смотрит на меня, словно не узнавая.
– Ты закрыл окно? Нужно закрыть обе двери… Она поднимает правую руку и делает ею какое-то движение в воздухе. Она смотрит на меня так отчужденно и зло, как никогда прежде. Я затаив дыхание слежу за ней.
– Анн-Клер…
Она долго всматривается в меня. Наверное, хочет что-то сказать. Затем снова утомленно закрывает глаза. Пальцы ее нервно дергаются на одеяле, будто собираются разгладить его.
Теперь она что-то говорит, совсем тихо, несколько раз повторяет одно и то же. Я склоняюсь над ней, чтобы расслышать, какое слово срывается с этих бескровных губ, становится громким в этой белой комнате, чтобы достичь того, кто уже не живет более, но, возможно, сможет услышать.
– Maman… Мама…
Неожиданно она открывает глаза и с изумлением глядит на меня. Взгляд ее ясный и теплый.
– Monpti… врач сказал, что я очень красива.
– Хочешь чего-нибудь?
– Хорошо, что ты здесь. Она закрывает глаза и спит. Тихо входит сиделка.
– Сейчас вам лучше уйти.
– Да.
Я наклоняюсь и целую руку Анн-Клер.
Она ровно дышит. Светлые волосы неухоженными матовыми локонами в беспорядке падают ей на лоб и шею.
В справочном окне мне ничего не хотят говорить о ее состоянии.
На скамейках всюду развалились неопрятного вида парни, перед ними, хрипло хихикая, стоят девицы, переминаясь с ноги на ногу, – девицы, цвет лица которых разительно отличается от цвета шеи.
Это сезон девушек, холодный и сырой март. Теперь даже О– и Х-ногие шествуют гордо и независимо. Весна разделила на две половинки даже огромную бесформенную грудь домовладелицы, что сидит в воротах. Старички-пенсионеры постукивают тросточками по мостовой и поворачивают морщинистые лица к бессильному солнцу. Глаза их слезятся на свету, они все время щурятся.
Двое встречаются и целуют друг друга в щеки, каждый троекратно, совсем как по регламенту визитов в княжеские дома. Потом молча стоят рядом и не произносят ни слова. После короткой паузы целуются снова и идут дальше… Они родственники и ничего общего друг с другом не имеют, их поцелуи вызваны лишь тем, что двое когда-то давно любили друг друга и состояли в родстве. То есть кто-то завел шашни с женщиной и не смог вовремя смыться.
Смешно. Своих друзей и знакомых любой может тщательно отобрать, но родственников, с которыми проводят затем всю свою жизнь, получают с колыбели; и всегда это очень смешанное общество.
Деревья, посаженные вдоль тротуара, еще безнадежно голы, но их застывшие ветви уже обдувают ветры, пахнущие весной.
Скоро весна.
Хорошо сидеть под каким-нибудь жалким деревцем и рассматривать маленькие клейкие припухлости на кончиках ветвей: почки, называемые «буржон». Воздух пьянит, одурманивает. Плетельщик кресел громко, словно сумасшедший, зазывает заказчиков, «хэндли» прямо-таки щебечет… У мясника на толстой красной шее вскочил фурункул; булочник встает в сетчатой рубашке перед своей лавкой и с интересом смотрит на дождевую воду, сбегающую в канализационный люк, к тому же еще и курит, делая глубокие затяжки.
Люди предместья всюду разгуливают и плюются. Если кто радуется – он сплевывает, у кого горе – то же самое.
В половине шестого я возвращаюсь домой.
Воздух в комнате спертый. Черные трубы на крышах купаются в солнечных лучах. Я открываю окно. На старом дворе деревья потихоньку выбрасывают свои листочки. Какое-то далекое окно так сильно отражает солнечный свет, что сразу ослепнешь, стоит только взглянуть в ту сторону.
Последние дни выдались печальными. Анн-Клер уехала в Лион на похороны сестры. Уже два дня, как она вернулась, но почти не разговаривает. В основном плачет.
Сегодня в шесть вечера она придет ко мне.
Я подвигаю невозможно окрашенное кресло к окну и курю.
Уже шесть часов. Давно смеркается. В дальних окнах зажигается свет, приближается вечер. Прохладный парижский весенний вечер. Я смотрю на звезды, одна за другой они просыпаются на небе. Сегодня я чувствую себя так чудесно. Не знаю почему. Бывают иногда такие дни.
Позднее становится еще прохладнее. Я закрываю окно.
Шесть часов минуло.
Я сажусь за стол и не знаю, с чего начать. Как только я слышу шаги на лестничной площадке, мне кажется, что это Анн-Клер. Бедная маленькая Анн-Клер…
Три четверти седьмого.
Семь.
Половина восьмого.
Определенно опять какую-нибудь глупость сделала, поэтому так опаздывает. Может, встретила старую знакомую, которую давно не видела.
«О, привет! Вот это сюрприз! Как дела?»
«Дай-ка посмотреть на тебя, ты выглядишь просто блестяще! Что поделывает Поль?»
«Ничего. С ним покончено».
«А ты его так любила. Как ты постройнела! Где ты работаешь?»
Здесь, наверху, я больше не выдерживаю и спускаюсь вниз, чтобы ждать перед отелем, жду, расхаживая взад и вперед, слежу, чтобы не прозевать ее, потому что ключ у меня.
Башенные часы на церкви Сен-Жак-дю-От-Па бьют восемь.
Она опоздала уже на целых два часа.
Сегодня после обеда на нее навалились дела, ей надо было шить или стирать, я уже не помню, что она говорила.
Возможно, у нее часы остановились, поэтому она опоздала. Я мог бы пойти навстречу ей, но она наверняка уже давно в пути, и мы лишь разминемся.
Я начинаю мерзнуть. Поднялся холодный ветер и продувает улицу Сен-Жакоб. Прохожих все меньше.
В три четверти девятого я снова поднимаюсь к себе. Ноги мои ходят ходуном. Глотка совершенно сухая из-за частого курения.
Я падаю на постель, не раздеваясь.
В девичьем пансионе звонят ко сну. Шеренгой по двое девушки отправляются в спальную залу. Белокурые и темноволосые курчавые головки оживленно шушукаются между собой. Втайне они наверняка желают директрисе умереть или по меньшей мере тяжело захворать.
Десять часов.
Закрываются ворота гостиницы.
Она опоздала на целых четыре часа. Это я уже ничем не могу объяснить. Что-то, должно быть, случилось, но не знаю, где и что именно. Куда мне обращаться? Если бы хоть увидеть, где она сейчас и что делает…
Внизу звонят.
Может, это Анн-Клер.
Короткие шажки быстро и возбужденно приближаются вверх по лестнице. Это она. Я выхожу в коридор, спускаюсь вниз по лестнице ей навстречу.
Молодая девушка поднялась на третий этаж и смотрит на меня с удивлением.
Перед ней распахивается дверь, резкое световое пятно падает в коридор, освещая девушку, мужской голос ревет:
– Только не говори мне, что твоя бабушка при смерти, а то я заеду тебе будильником по голове!
Может, она еще придет, приходят же другие, которые запаздывают, как я только что убедился. Снова звонят.
Я слышу тяжелые шаги – поднимается мужчина. Это меня не интересует.
Я возвращаюсь в комнату и принимаю решение больше вообще ни о чем не думать.
Но вообще-то так просто это вынести невозможно.
В мою дверь стучат. Кто это может быть? Это не Анн-Клер. Я бы тотчас узнал ее шаги.
– Entrez! Войдите!
Высокий, тщательно выбритый мужчина лет пятидесяти.
– Это вы? – спрашивает он, считывая мою фамилию с листка бумаги.
– Да.
Он снова смотрит на листок, словно желая удостовериться, что все правильно.
– C'est bien vous! – констатирует он. – Идемте сейчас же со мной. С вашей женой приключилась большая неприятность.
– Моей женой?
– Ее переехал автомобиль.
– Где она?
– Она лежит в госпитале Кошэ и хочет вас видеть. Кто моя жена? Это, должно быть, Анн-Клер.
Внизу ждет машина. Мы садимся. Я забыл сказать мужчине, что у меня нет денег. Еще и это. Что делать? Может, сказать ему прямо сейчас? Еще не совсем поздно.
Машина мчится по весело освещенным улицам, наконец мы останавливаемся перед большим мрачным зданием. Главное – спокойнее. Только сейчас я замечаю, что это больничная машина. «Скорая помощь».
– Посидите пока, – говорит мой спутник и выходит.
Приоткрываются большие ворота. Машина ныряет в больничный двор и останавливается перед светлой высокой стеклянной дверью. Откуда-то появилась монахиня. Она не произносит ни слова, словно мы для нее не существуем. Она засовывает руки в белые рукава своей одежды, как в муфту, голову держит опущенной. На толстой цепи висит крест; цепь позванивает, когда она проходит мимо нас. Фигура ее растворяется в темноте.
– Идемте за мной, – говорит мужчина, вернувшись, и проходит, не оглядываясь на меня, но перед этим успевает протянуть руку шоферу.
Мы проходим через сад, то тут, то там на фоне неба видны контуры больничных коттеджей. Одна-две глухо светящихся звезды обозначились на небе.
Никто не попадается нам навстречу.
Неожиданно мой провожатый останавливается перед одним из коттеджей и пропускает меня вперед.
Мы поднимаемся на одну-две ступени. Затем через широкую двойную дверь попадаем в коридор, выложенный светлой плиткой.
– Дело не так уж безнадежно, – говорит мой спутник, словно это только что пришло ему в голову.
Сиделка выходит из-за окрашенной в белое двери. За ней я на мгновенье вижу при слабом коридорном освещении длинные двойные ряды белых кроватей.
Только спокойнее. Не следует сразу пугаться при виде такого обилия белого. Знак невинности тоже белый.
– Вы супруг? – слышу я голос сиделки, неожиданно обернувшейся ко мне. – Пойдемте со мной.
Сомнений нет, Анн-Клер назвалась моей женой. Я вижу, она не потеряла присутствия духа. Мужчина был прав, ничего страшного не будет. В нескольких местах содрана кожа, безобидные царапины. Французы такие осторожные, пожилые женщины с простыми болями в животе уже ложатся в больницы.
Открывают дверь, сиделка пропускает меня вперед.
В комнате Анн-Клер нет. Мы находимся в своего рода бюро, двое мужчин в белом говорят друг с другом, покуривая сигареты.
– …Processus xyphoideus… flexura duodenojejundis и прекрасный экземпляр mal caduc.
Один из них с удивлением воззрился на нас. Сиделка что-то говорит ему.
– А, – говорит он и с любопытством смотрит на меня. – Этой маленькой очаровательной блондинки?.. Да, прошу вас, можете пройти.
Он подходит к умывальнику и открывает кран.
Второй, от которого разит эфиром, выходит и уже в дверях спрашивает:
– Ты что сегодня вечером делаешь?
– Я позвоню тебе.
– О'кей.
– Так идемте же! – нетерпеливо говорит сиделка и теребит меня за рукав. Мы проходим еще одним коридором.
– Пожалуйста… что случилось с моей женой?
– Ее переехал автобус. Вы что, не знаете? – поражена она.
– Где?
– Идемте, идемте.
Мы входим в огромную палату. При свете красноватой лампочки видны женщины-пациентки, лежащие в кроватях. Они поворачивают головы при нашем появлении и смотрят на нас. Одна из них приподнимается в постели, белое пятно в сумраке – как будто оживший в ночи труп.
Анн-Клер? Нет, это не она.
Женщина хнычет, когда мы проходим мимо нее:
– Madame, c'est terrible! Это так ужасно! Сиделка не отвечает, спокойными быстрыми шагами проходит дальше.
Какая из этих женщин Анн-Клер? Мой взгляд боязливо прыгает от кровати к кровати, отыскивая ее белокурую голову. Ее здесь нет. Мы проходим всю палату и теперь находимся в следующем коридоре, откуда есть проход в небольшую палату.
Вторая санитарка спешит мимо нас и роняет на ходу:
– Номер одиннадцать: ей совсем плохо.
Она не ждет ответа и торопится дальше, оставляя за собой шлейф эфирного запаха.
Моя сиделка открывает дверь, заглядывает внутрь и говорит:
– La voil?! – С этим она оставляет меня стоять. Совсем небольшая палата, внутри только кровать и ночной столик… Между двумя высоко поставленными подушками полусидит-полулежит Анн-Клер, она улыбнулась, завидев меня.
– Servus, – говорит она на венгерский манер.
– Что случилось?
– Закрой как следует дверь. Никто не слышит? Я сказала, что я твоя жена, только затем, чтобы ты побыстрее приехал. Ты сердишься?
– Ради Бога, что с тобой стряслось?
– Дурацкая машина наехала на меня.
– Где тебя переехали?
– На рю Ги Люссак, недалеко от тебя. Наклонись, я хочу тебя поцеловать.
– Где у тебя болит? Твои ноги?..
– О, я не умру от этого, не бойся.
– Что сказали врачи?
– Что я не должна двигаться. Знаешь, уже было так поздно. Я ведь хотела быть у тебя в шесть часов. Я так ужасно спешила и не смотрела по сторонам, когда шла по улице. Неожиданно кто-то закричал, но не я, – и вот я тут. А как ты?
– Тебе больно?
– Нет. Мне делают уколы. Я только устала и ослабла, но это оттого, что я потеряла немного крови.
– Анн-Клер, ma petite, почему ты была так невнимательна к себе?
Она тихо улыбается:
– Ты напуган, Monpti? Ты любишь меня?
– Боже мой, Боже мой, нас преследуют одни несчастья.
– Ну, это первый раз. Подойди, я хочу погладить твои волосы. Врачи сказали, что через две недели я снова буду здорова. Знаешь, я почти не чувствую своего тела, такое впечатление, что у меня его вовсе нет. Это от большого количества уколов.
– Так?..
Временами она закрывает глаза, и лицо ее искажает легкая гримаса.
– Сядь ко мне на постель.
– Нет… я не сяду.
– Ну, говори, я тебя буду слушать, только не надо меня бранить…
– Через две недели ты будешь опять дома, Анн-Клер… Это точно… Это ведь и не так страшно… Возможно, ноги у тебя еще немного поболят, но это пройдет… Скажи, они сейчас болят?
Она не отвечает. С закрытыми глазами она лежит не двигаясь. Лицо ее распрямляется, она дышит равномерно, словно заснула. Я стою у края кровати и слышу, как где-то захлопнулась дверь. Тихими, быстрыми шагами по коридору проходят люди.
Неожиданно Анн-Клер шевельнулась, она открывает глаза и долго, испытующе смотрит на меня, словно не узнавая.
– Ты закрыл окно? Нужно закрыть обе двери… Она поднимает правую руку и делает ею какое-то движение в воздухе. Она смотрит на меня так отчужденно и зло, как никогда прежде. Я затаив дыхание слежу за ней.
– Анн-Клер…
Она долго всматривается в меня. Наверное, хочет что-то сказать. Затем снова утомленно закрывает глаза. Пальцы ее нервно дергаются на одеяле, будто собираются разгладить его.
Теперь она что-то говорит, совсем тихо, несколько раз повторяет одно и то же. Я склоняюсь над ней, чтобы расслышать, какое слово срывается с этих бескровных губ, становится громким в этой белой комнате, чтобы достичь того, кто уже не живет более, но, возможно, сможет услышать.
– Maman… Мама…
Неожиданно она открывает глаза и с изумлением глядит на меня. Взгляд ее ясный и теплый.
– Monpti… врач сказал, что я очень красива.
– Хочешь чего-нибудь?
– Хорошо, что ты здесь. Она закрывает глаза и спит. Тихо входит сиделка.
– Сейчас вам лучше уйти.
– Да.
Я наклоняюсь и целую руку Анн-Клер.
Она ровно дышит. Светлые волосы неухоженными матовыми локонами в беспорядке падают ей на лоб и шею.
В справочном окне мне ничего не хотят говорить о ее состоянии.
Тридцать шестая глава
Больница открыта для посещений ежедневно между часом и тремя. Еще нет и одиннадцати, когда я отправляюсь в больничный квартал. Я прочесываю весь район, чтобы время проходило быстрее и незаметнее.
Из станции метро «Глясьер» людская масса вытекает как скопище потревоженных муравьев. Уже минуло двенадцать. У меня есть еще добрых полчаса. Больница в десяти минутах ходьбы отсюда. Я смотрю на людей, спешащих домой, которых я вижу, быть может, в первый и, возможно, в последний раз в жизни. У кого из них такое же горе, как у меня? Кто может быть таким же несчастным, как я? Но лица людей ничего не выражают, не выдают никаких тайн. Невозможно, однако, чтобы все были счастливы. Они снуют туда и сюда один за другим – кто знает, какой груз они беззвучно несут на себе?
Я вдруг замираю как вкопанный, сердце мое начинает бешено колотиться…
Анн-Клер идет мне навстречу. Точно она. Такая же стройная фигура. Волосы белокурые, глаза синие. Лицо совершенно то же самое. Возможно ли такое? Если бы я совершенно определенно не знал, что Анн-Клер сейчас лежит в больнице…
Даже походка, все движения удивительно похожи. Только платье другое.
Она спешит прямо ко мне. Когда она оказывается совсем рядом, то смотрит на меня, словно удивляясь. Все это длится меньше секунды, и она уже идет дальше.
Я как во сне иду за ней.
Около рю де ля Глясьер она сворачивает в узенький переулок и останавливается перед мрачным многоквартирным домом. Перед тем как исчезнуть в темном подъезде, она еще раз оборачивается.
Я стою перед этой огромной казармой и не могу шагу сделать дальше, сам не знаю почему.
В доме прачечная. Через открытые двери видны три молодые девушки, которые споро гладят и складывают белье.
Я дохожу до угла и снова останавливаюсь.
Смешно. Как могут два человека быть так похожи. Если лицо зеркало души, то и внутренне они должны походить одна на другую, возможно, у них и судьба та же самая.
Еще только четверть первого. Я еще раз прохожу узким переулочком. В воротах толстая женщина болтает с другой, которая стоит на пороге прачечной.
Неожиданно из дома выходит блондинка. Она говорит какие-то слова толстухе и направляется ко мне. В руке у нее молочная бутылка, завернутая в газету, она проходит мимо меня, словно совсем меня не видит, смотрит мимо меня и рядом со мной в воздух, словно я вообще не существую.
Затем она сворачивает за угол, и я теряю ее из виду. Теперь толстуха стоит одна в подъезде дома.
– Извините, мадам, кто была эта дама, с которой вы перед этим разговаривали?
– Э, молодой человек, у этой дамы четверо детей!
– Невозможно. Она же так молода!
– Это моя сестра. Я младшая. Faites vos excuses, Monsieur… Вам надо извиниться, мсье…
– Это блондинка, которая…
– Ах вон что! Я думала, вы спрашиваете о другой. Маленькая блондинка? Это мадемуазель Люсьенн Ребу. Очень приличная молодая девушка. Она живет одна. Очень толковая, солидная девушка. Обратите внимание, всегда аккуратно вносит плату за проживание.
– Большое спасибо, мадам.
– Y a pas de quoi, Monsieur. Не за что, мсье. Мадемуазель Люсьенн Ребу… мадемуазель Люсьенн Ребу…
В три четверти первого я уже перед воротами больницы. Здесь уже многие стоят и ждут. Женщины с потерянными взглядами и молчаливые мужчины, прячущие под полами пиджаков пакеты и свертки.
Ровно в час открываются ворота, посетители устремляются внутрь и расходятся по дорожкам, спеша к своим коттеджам-отделениям.
Когда я с замиранием сердца спрашиваю сиделку о состоянии Анн-Клер, она отвечает:
– Она все утро спала. Подробностей мы не знаем.
Я осторожно закрываю за собой дверь в палату, она пробуждается.
– Bonjour!
Голос у нее усталый и бесцветный. Сиделка приносит в палату стул.
– Merci.
Я подвигаю его поближе к кровати.
– Ну, говори же… Я хочу слушать тебя…
– Анн-Клер, я видел кое-кого… Другого такого сходства быть не может, это была просто ты, совершенная копия.
– Monpti, – говорит она неожиданно и приподнимается. – Monpti, когда я умру, не покупай мне цветов, позаботься лучше о себе. Ты такой легкомысленный.
– Ты с ума сошла? Как тебе в голову такое…
– Скажи, он меня здорово накажет?
– Кто?
– Всемогущий.
– Не говори чепухи! Когда ты выйдешь из больницы, мы тут же уедем. Ты поедешь со мной в Венгрию и больше не будешь работать… Дунай – красивая широкая река, а Будапешт очень красивый город. Небо всегда синее-синее. Дождь идет редко. Горы тоже есть. Часть Будапешта такая же романтичная, как старый Монмартр вокруг Сакре-Кёр, но намного красивее. Там нет никаких увеселительных кабачков и заведений, переулочки тихие и чистые. Там живут старые люди, они крестятся, когда в полдень звонят колокола церквей и их звон тянется над старыми домиками, которые выглядят как пахнущие лавандой беловолосые матушки в белых фартучках. Зимой выпадает много снега, и тогда весь город белый. Воздух бодрящий и свежий. Жизнь размеренная, не такая беспокойная, как здесь. Люди ходят намного медленнее. В кафе можно по-настоящему посидеть и даже получить любые газеты. Есть и французские газеты и журналы. Женщинам говорят «целую вашу руку» и любят французов. Ты увидишь, все будут тебе рады… Венгры приятны и вежливы, в трамваях мужчины уступают дамам места. Все красиво одеты, и многие говорят по-французски. Женщины при встречах целуются и ни о ком не говорят зло. Все венгры порядочные и любят друг друга.
– Там ты был маленьким ребенком?
– Да.
Она молчит некоторое время.
– Monpti, я боюсь, что потеряю свою работу… Ты сходишь в бюро и скажешь, что случилось?
– Анн-Клер, я женюсь на тебе. Она начинает плакать.
– Отчего ты плачешь?
Из станции метро «Глясьер» людская масса вытекает как скопище потревоженных муравьев. Уже минуло двенадцать. У меня есть еще добрых полчаса. Больница в десяти минутах ходьбы отсюда. Я смотрю на людей, спешащих домой, которых я вижу, быть может, в первый и, возможно, в последний раз в жизни. У кого из них такое же горе, как у меня? Кто может быть таким же несчастным, как я? Но лица людей ничего не выражают, не выдают никаких тайн. Невозможно, однако, чтобы все были счастливы. Они снуют туда и сюда один за другим – кто знает, какой груз они беззвучно несут на себе?
Я вдруг замираю как вкопанный, сердце мое начинает бешено колотиться…
Анн-Клер идет мне навстречу. Точно она. Такая же стройная фигура. Волосы белокурые, глаза синие. Лицо совершенно то же самое. Возможно ли такое? Если бы я совершенно определенно не знал, что Анн-Клер сейчас лежит в больнице…
Даже походка, все движения удивительно похожи. Только платье другое.
Она спешит прямо ко мне. Когда она оказывается совсем рядом, то смотрит на меня, словно удивляясь. Все это длится меньше секунды, и она уже идет дальше.
Я как во сне иду за ней.
Около рю де ля Глясьер она сворачивает в узенький переулок и останавливается перед мрачным многоквартирным домом. Перед тем как исчезнуть в темном подъезде, она еще раз оборачивается.
Я стою перед этой огромной казармой и не могу шагу сделать дальше, сам не знаю почему.
В доме прачечная. Через открытые двери видны три молодые девушки, которые споро гладят и складывают белье.
Я дохожу до угла и снова останавливаюсь.
Смешно. Как могут два человека быть так похожи. Если лицо зеркало души, то и внутренне они должны походить одна на другую, возможно, у них и судьба та же самая.
Еще только четверть первого. Я еще раз прохожу узким переулочком. В воротах толстая женщина болтает с другой, которая стоит на пороге прачечной.
Неожиданно из дома выходит блондинка. Она говорит какие-то слова толстухе и направляется ко мне. В руке у нее молочная бутылка, завернутая в газету, она проходит мимо меня, словно совсем меня не видит, смотрит мимо меня и рядом со мной в воздух, словно я вообще не существую.
Затем она сворачивает за угол, и я теряю ее из виду. Теперь толстуха стоит одна в подъезде дома.
– Извините, мадам, кто была эта дама, с которой вы перед этим разговаривали?
– Э, молодой человек, у этой дамы четверо детей!
– Невозможно. Она же так молода!
– Это моя сестра. Я младшая. Faites vos excuses, Monsieur… Вам надо извиниться, мсье…
– Это блондинка, которая…
– Ах вон что! Я думала, вы спрашиваете о другой. Маленькая блондинка? Это мадемуазель Люсьенн Ребу. Очень приличная молодая девушка. Она живет одна. Очень толковая, солидная девушка. Обратите внимание, всегда аккуратно вносит плату за проживание.
– Большое спасибо, мадам.
– Y a pas de quoi, Monsieur. Не за что, мсье. Мадемуазель Люсьенн Ребу… мадемуазель Люсьенн Ребу…
В три четверти первого я уже перед воротами больницы. Здесь уже многие стоят и ждут. Женщины с потерянными взглядами и молчаливые мужчины, прячущие под полами пиджаков пакеты и свертки.
Ровно в час открываются ворота, посетители устремляются внутрь и расходятся по дорожкам, спеша к своим коттеджам-отделениям.
Когда я с замиранием сердца спрашиваю сиделку о состоянии Анн-Клер, она отвечает:
– Она все утро спала. Подробностей мы не знаем.
Я осторожно закрываю за собой дверь в палату, она пробуждается.
– Bonjour!
Голос у нее усталый и бесцветный. Сиделка приносит в палату стул.
– Merci.
Я подвигаю его поближе к кровати.
– Ну, говори же… Я хочу слушать тебя…
– Анн-Клер, я видел кое-кого… Другого такого сходства быть не может, это была просто ты, совершенная копия.
– Monpti, – говорит она неожиданно и приподнимается. – Monpti, когда я умру, не покупай мне цветов, позаботься лучше о себе. Ты такой легкомысленный.
– Ты с ума сошла? Как тебе в голову такое…
– Скажи, он меня здорово накажет?
– Кто?
– Всемогущий.
– Не говори чепухи! Когда ты выйдешь из больницы, мы тут же уедем. Ты поедешь со мной в Венгрию и больше не будешь работать… Дунай – красивая широкая река, а Будапешт очень красивый город. Небо всегда синее-синее. Дождь идет редко. Горы тоже есть. Часть Будапешта такая же романтичная, как старый Монмартр вокруг Сакре-Кёр, но намного красивее. Там нет никаких увеселительных кабачков и заведений, переулочки тихие и чистые. Там живут старые люди, они крестятся, когда в полдень звонят колокола церквей и их звон тянется над старыми домиками, которые выглядят как пахнущие лавандой беловолосые матушки в белых фартучках. Зимой выпадает много снега, и тогда весь город белый. Воздух бодрящий и свежий. Жизнь размеренная, не такая беспокойная, как здесь. Люди ходят намного медленнее. В кафе можно по-настоящему посидеть и даже получить любые газеты. Есть и французские газеты и журналы. Женщинам говорят «целую вашу руку» и любят французов. Ты увидишь, все будут тебе рады… Венгры приятны и вежливы, в трамваях мужчины уступают дамам места. Все красиво одеты, и многие говорят по-французски. Женщины при встречах целуются и ни о ком не говорят зло. Все венгры порядочные и любят друг друга.
– Там ты был маленьким ребенком?
– Да.
Она молчит некоторое время.
– Monpti, я боюсь, что потеряю свою работу… Ты сходишь в бюро и скажешь, что случилось?
– Анн-Клер, я женюсь на тебе. Она начинает плакать.
– Отчего ты плачешь?