Страница:
Выбежала Ганна в чистое поле. Побежала по насту.
Он за ней побежал, провалился по пояс в снег.
— Я не виноват! — крикнул Ганне вслед. — Нас сюда послали!
Отстал.
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
Четвертая часть
1
Он за ней побежал, провалился по пояс в снег.
— Я не виноват! — крикнул Ганне вслед. — Нас сюда послали!
Отстал.
11
Долго бежала Ганна.
Прибежала в незнакомое село.
Села в снег у забора, напротив чайной.
Снег пошел.
Сидела дрожала.
Вышла на крыльцо чайной веселая, будто хмельная, девушка с раскосыми синими глазами. Посмотрела на снег.
Увидела Ганну.
— Девочка, иди — щей налью.
Прибежала в незнакомое село.
Села в снег у забора, напротив чайной.
Снег пошел.
Сидела дрожала.
Вышла на крыльцо чайной веселая, будто хмельная, девушка с раскосыми синими глазами. Посмотрела на снег.
продекламировала она.
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь, —
Увидела Ганну.
— Девочка, иди — щей налью.
12
— Ешь, миленький, ешь, золотой. — Раскосая девушка налила Ганне щей. Сама напротив села, смотрела. Ганна поводила ложкой, бросила.
— Невкусно? — встрепенулась девушка. — Э, да ты горишь вся, миленький. Ты ложись, я тебе вот здесь постелю. Одеялом укутаю, вот так.
Напоила отваром из трав. Положила Ганну на лавку в углу, укрыла лоскутным одеялом.
— Невкусно? — встрепенулась девушка. — Э, да ты горишь вся, миленький. Ты ложись, я тебе вот здесь постелю. Одеялом укутаю, вот так.
Напоила отваром из трав. Положила Ганну на лавку в углу, укрыла лоскутным одеялом.
13
Ганна металась. Сквозь жар и дымку видела она, как ходили по чайной распаренные мужики, пили водку, обнимались пьяные, целовались. Раскосая девушка разносила еду, собирала посуду, шла на зов:
— Эй, Катерина! Повторить!
Она шла как царица.
Когда не было работы, подсаживалась к чубатому парню, что-то говорила ему, звонко и нежно смеялась. К Ганне подходила, прохладную руку на раскаленный лоб клала, спрашивала:
— Тебе полегче? Правда?
Ее звали, она отходила.
Рядом с Ганной сидели за столом два мужика: один — кряжистый, чернобородый, кузнец Данила Рогозин, другой — молодой, русоволосый: волосы как рожь, копной на голове лежат, — конюх Ерема Попов. Склонив друг к другу головы, тихо говорили между собой.
Сквозь жар и забытье слышала Ганна:
— Слышал? В Капустине Яре батюшку, отца Василия, сегодня в проруби утопили, — говорил чернобородый кузнец.
— Да неужто?! — вскричал русоволосый, закрыл рот ладонью, шепотом спросил: — Кто утопил? Эти?
— Они…
— А за что?
— В колокола звонил. Крещение сегодня. На Подстёпке крест ледяной поставил, в проруби людей крестил. Как раньше было.
— И не побоялся? — удивился русоволосый.
— Не побоялся… Говорят, — чернобородый кузнец оглянулся, склонился к русоволосому поближе, сказал шепотом: — сама Матерь Божья ему приказала в колокола бить. Бей в колокола! — сказала.
— Приснилась она ему? Али привиделась?
— Ни то, ни другое. Сама явилась.
— Сама?! — поразился русоволосый.
Чернобородый, прикрыв глаза, кивнул.
— Сама! Из Эфеса небесного приехала. На лошадке, старенькая. Говорят, по всей Руси на лошадке проехала. Нищего увидит — хлеба дает. Вдов — утешает. Больным — раны перевязывает. Сиротам в детских домах — слезы вытирает. Сейчас, говорят, по тюрьмам пошла, безвинных вызволять. Все горе русское соберет, на небе Сыну покажет. «Помоги, — скажет, — Господи, русским! Настрадались они, хватит!»
Помолчали.
Кузнец продолжал:
— Одному отцу Василию открылась. Видела ее также и Марья Боканёва… — Чернобородый задумался. Придвинулся к русоволосому, зашептал: — Отец Василий ко мне полгода назад в кузню пришел, спросил: можешь ли ты, Данила, нашему колоколу язык сделать?
— А ты что?
— Могу, говорю. Было бы из чего. Серебра, говорю я отцу Василию, для голоса надобно много, и меди, и золота немало — колокол-то огромный, его в старое время к нам на пароходе по Волге везли! Пятьсот пятьдесят пудов весит! Язык у него тяжеленный должен быть!
— А он что?
— Материал, говорит, есть. Бери, говорит, подводу, поехали!
Сказано — сделано. Запряг я лошадь: куда, спрашиваю, ехать? Правь к Царицыну, а там дальше я покажу, говорит отец Василий. Целый день ехали. Уж ночь настала, когда к селу подъехали. «Как село называется?» — спрашиваю. «Песковотовка, — отвечает отец Василий. — Поворачивай к Волге, — говорит, — видишь курган!»
У меня сердце так и дрогнуло! Знал я, что здесь клад Стеньки Разина положен. Целое судно закопано, как есть полное золота и серебра. Стенька его сюда в половодье завел, а когда вода спала, наметал над судном курган да наверху яблоневую ветку в землю воткнул. Выросла из ветки яблоня большая, только яблоки с нее, сказывали, без семян.
Подъехали к кургану. И точно! Яблоки в темноте светятся.
— Узнал? — говорит отец Василий.
— Узнал, — говорю. — Клад Стеньки Разина здесь лежит.
— Бери лопату, — приказывает. — Пойдем клад тот разроем.
Испугался я.
— Нет, — говорю, — не пойду. Все знают, что в кургане клад лежит, да рыть страшно: клад этот не простой, а заколдованный, на много человеческих голов заклят. Через него много людей погибло, никому клад Стеньки Разина не открывался!
— А нам откроется! — говорит отец Василий. — Сама Матерь Божья приказала Стеньке клад нам открыть. Не бойся, Данила! Пойдем!
И пошли на курган. Шли мимо яблони, я сорвал яблоко, съел; и вправду без семян оно, не врут люди!
Влезли на самую вершину. Копнули — и раз и другой. Видим: яма не яма, а словно погреб какой, с дверью. Дверь на засове, под замком. Только дотронулись до двери — упали засовы, открылась дверь. Зашли мы. А там чего только нет! И бочки с серебром, и бочки с золотом! Камней разных, посуды сколько! И все как жар горит.
Стали с отцом Василием бочки с золотом выкатывать да на подводу грузить. Все золото погрузили, за серебром пошли. К дверям подошли — а дверь-то уже закрыта, яма глиной засыпана! Закрылся клад, в землю ушел.
И поехали мы домой.
Золото я в кузне у себя расплавил, язык колоколу вылил, выковал.
Золотой язык — из чистого золота!
Кузнец замолчал, закрыл глаза, переживая.
Русоволосый пожалел:
— Вырвут комсомольцы язык у колокола, как узнают, что он из золота.
— Пусть попробуют! — засмеялся кузнец, открывая глаза. — Как снимут, золото у них в руках тут же в черепки превратится.
— Откуда ты знаешь? — спросил русоволосый.
— Знаю. Я себе одну золотую монету взял, в карман положил, смущенно опустил глаза кузнец. — Так, на память…
— И что же?
— Потом полез в карман зачем-то… А там, в кармане, у меня вместо золотой монеты лежит… Что бы ты думал? — спросил русоволосого кузнец и выкрикнул: — Свежая коровья лепешка! — И захохотал радостно, красный рот, будто горн раскаленный, раскрыв. — Шутку сшутил надо мной Стенька Разин!!!
Мимо с кружками пива бежал молодой краснощекий, будто румянами нарумяненный, парень, остановился.
— Стенька? Разин? — загорелись глаза у него. — Он здесь бывал?
— Тю! Ты откуда свалился, парень? — удивился кузнец. — Откуда тебя выслали?
— Из Тулы, — отвечал краснощекий.
— Живет в Туле да ест пули! Туляки блоху на цепь приковали, — поддразнил его кузнец. — Нездешний ты, сразу видно. Тот, кто на Волге рожден, тот о Стеньке раньше, чем о своем батьке, узнает. Мать в люльке дитя качает да вместо колыбельной о Степане Разине песню поет. Оставил по себе память, Степан Тимофеевич, ох оставил! Помнит Волга его: Царицын, Саратов, Самара… Астрахань помнит!
Возвысил кузнец голос, чтобы слышала вся чайная. Стеклись к нему из углов мужики.
И Катерина присела послушать. Села рядом с Чубатым. Обнял ее Чубатый за плечи.
Подбросил русоволосый поленьев в печь. Запылало.
Ганна тоже вся пылала. Слушала.
— Царство вольное здесь было при Степане Разине, — начал кузнец свой рассказ. Астраханская вольница, слыхал ли? И тот, кто правды ищет, и тот, кто воли хочет, и тот, кто сир, и тот, кто убог, и тот, кто сердцем добр, а душою смел, — все сюда — в астраханское царство вольное — со всей Руси шли.
Астрахань всех принимала, всех кормила. Край богатейший! В реках осетр плавает, в садах виноград зреет, на бахчах гарбузы да дыни лежат, на огородах — тыквы, как головы… Солнце горячее, небо синее… Райская земля!
Вот собрал Степан Разин люд обиженный со всей земли русской и порешил: быть здесь, в Астрахани, царству не Кривды, но Правды. Подневольным — волю дал, бедным — имущество свое, что добыл, раздал, из тюрем судом неправедным засуженных выпустил, домам святой Богородицы — церквам — поклонился.
Написали астраханцы промеж себя письмо: «Жить здеся, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно…»
Правителей всех выгнали. Теперь, говорят, все дела круг решать станет. Соберутся на круг и стар, и мал, и казак, и посадский, и калмык, и добрый христианин — и решают, как быть, как жить. Всяк что думает, то и скажет, свое словцо, как лыко в строку, куда-нибудь да вставит.
Степан на кругу стоит, совет со всеми держит. Если любо кругу его слово, любо, кричат, батька! Не понравится — шумят: не любо! А делай, говорят, вот так… Степан стоит под знаменем казацким, слушает.
Но и в строгости всех держал. Порядок был. Если кто что украл у другого, хоть пусть иголку, — завяжут тому рубашку над головой, песка в рубаху насыпят и в воду кинут… Строг был Степан Тимофеевич, ой строг!
Сердце же имел доброе. Полюбил парень девку. Родители же согласия на свадьбу не дают. Пришли молодые к Разину: что нам делать, Степан Тимофеевич? Нам друг без дружки не жить. Взял их Степан за руки да и обвел вокруг березки: «Вот вы муж и жена теперь, — говорит. — Любовь всего главнее».
Хорошо при Степане жили! Да недолго.
Душа у Степана болью за всех русских людей болела. Задумал он с войском на Москву идти, Кривду и измену из Кремля выводить.
Бился он, бился с Кривдой, да одолела она его, Кривда-то, обвела его, кривая, обманула!
И поймали добра молодца! Завязали руки белые, повезли во каменну Москву. И на славной Красной площади отрубили буйну голову!..
Ахнул Чубатый, закачался как от боли.
— Ах, зачем же он, зачем же на Москву пошел! — пожалел. — Оставался бы здесь править. Было бы две Руси: одна Русь здесь — вольная, другая Русь там — подневольная…
— Русь одна, — строго кузнец сказал. — Русь делить — все равно что человека на куски резать: мертва будет. И без Москвы как? Москва всему голова. Без головы человеку как прожить? Нет, все он правильно рассудил, Разин, только сам вот пропал… Такого, как Стенька, не было на Руси и не будет больше. Один он такой!
— Говорят, с самим дьяволом дружбу водил, — сказал русоволосый, угли в печи помешивая.
— Брешут! Православный он! А просто человеком был — необыкновенным! — сказал кузнец. — Пуля его не трогала, ядра мимо пролетали. Бывало, сядет на кошму — и на Дон перелетает, в другой раз сядет — на кошме по Волге плывет. В острог запрячут — возьмет уголь, на стене лодку нарисует, попросит воды испить, плеснет — река станет. Сядет на лодку, кликнет товарищей — и уж плывет Стенька. Вот какой был! Ни в огне не горел, ни в воде не тонул. Ничем его убить нельзя было… И говорят, не умер он. Вернется. Только срок дай. Придет, говорят, опять с Дона. Кривду из Кремля выгонит, Правду на трон посадит. Всей Руси волю даст. Клады свои разроет, бедным раздаст… Не даются людям клады Стеньки Разина. — Кузнец засмеялся. — Сам видел, как в землю уходят. Хозяина своего, стало быть, ждут…
— А вот в это я не верю! Чудеса это все! Не правда! Не верю я! — сказал краснощекий.
— Ах ты, тульский пряник! — возмутился кузнец. — Не верит он! Чудес много на свете, — не соглашался он. — Вот, говорят, верблюд по астраханскому краю холеру разносит, трубит, конец света предвещает.
— Не верю! Бабьи сказки все это! — закричал ему в ответ краснощекий парень.
— Чудеса! — сам с собой говорил русоволосый Ерема, сидя у печки и о чем-то крепко задумавшись.
— А то говорят, дочка ханская мамайская на золотом коне ночью по степи скачет, жениха ищет. Кого ночью встретит, тотчас к себе под землю утащит, — сказал кузнец.
— А вот не верю! Ей-богу, не верю! — закричал краснощекий.
— Чудеса! — задумчиво говорил русоволосый.
— А то еще говорят, рыбаки этим летом русалочку из Ахтубы в сети поймали!
— Ни во что не верю! — чуть не плакал, будто пытают его, краснощекий.
— Андрей! — позвал кузнец чубатого парня. — Скажи, правда это ай нет?
— Правда, — сказал Чубатый и засмотрелся на Катерину.
Катерина встала, пошла к Ганне, поправила одеяло, подоткнула. Отошла к окну. Тревожно прислушалась.
— Говорят, защекотала тебя русалка? — допытывался кузнец у Чубатого.
— Что? — сказал невпопад Чубатый, зачарованно глядя на Катю.
— Его другая защекотала! — засмеялись все.
Подошла Катерина, обняла Чубатого, подтвердила:
— Никому не отдам! Вчера как увидели друг друга — поняли, что это — навек!
— Верю! — вдруг захохотал краснощекий. — Вот теперь я верю.
Рассмеялась Катерина счастливо.
Чубатый смотрел на нее как заговоренный.
— Эй, Катерина! Повторить!
Она шла как царица.
Когда не было работы, подсаживалась к чубатому парню, что-то говорила ему, звонко и нежно смеялась. К Ганне подходила, прохладную руку на раскаленный лоб клала, спрашивала:
— Тебе полегче? Правда?
Ее звали, она отходила.
Рядом с Ганной сидели за столом два мужика: один — кряжистый, чернобородый, кузнец Данила Рогозин, другой — молодой, русоволосый: волосы как рожь, копной на голове лежат, — конюх Ерема Попов. Склонив друг к другу головы, тихо говорили между собой.
Сквозь жар и забытье слышала Ганна:
— Слышал? В Капустине Яре батюшку, отца Василия, сегодня в проруби утопили, — говорил чернобородый кузнец.
— Да неужто?! — вскричал русоволосый, закрыл рот ладонью, шепотом спросил: — Кто утопил? Эти?
— Они…
— А за что?
— В колокола звонил. Крещение сегодня. На Подстёпке крест ледяной поставил, в проруби людей крестил. Как раньше было.
— И не побоялся? — удивился русоволосый.
— Не побоялся… Говорят, — чернобородый кузнец оглянулся, склонился к русоволосому поближе, сказал шепотом: — сама Матерь Божья ему приказала в колокола бить. Бей в колокола! — сказала.
— Приснилась она ему? Али привиделась?
— Ни то, ни другое. Сама явилась.
— Сама?! — поразился русоволосый.
Чернобородый, прикрыв глаза, кивнул.
— Сама! Из Эфеса небесного приехала. На лошадке, старенькая. Говорят, по всей Руси на лошадке проехала. Нищего увидит — хлеба дает. Вдов — утешает. Больным — раны перевязывает. Сиротам в детских домах — слезы вытирает. Сейчас, говорят, по тюрьмам пошла, безвинных вызволять. Все горе русское соберет, на небе Сыну покажет. «Помоги, — скажет, — Господи, русским! Настрадались они, хватит!»
Помолчали.
Кузнец продолжал:
— Одному отцу Василию открылась. Видела ее также и Марья Боканёва… — Чернобородый задумался. Придвинулся к русоволосому, зашептал: — Отец Василий ко мне полгода назад в кузню пришел, спросил: можешь ли ты, Данила, нашему колоколу язык сделать?
— А ты что?
— Могу, говорю. Было бы из чего. Серебра, говорю я отцу Василию, для голоса надобно много, и меди, и золота немало — колокол-то огромный, его в старое время к нам на пароходе по Волге везли! Пятьсот пятьдесят пудов весит! Язык у него тяжеленный должен быть!
— А он что?
— Материал, говорит, есть. Бери, говорит, подводу, поехали!
Сказано — сделано. Запряг я лошадь: куда, спрашиваю, ехать? Правь к Царицыну, а там дальше я покажу, говорит отец Василий. Целый день ехали. Уж ночь настала, когда к селу подъехали. «Как село называется?» — спрашиваю. «Песковотовка, — отвечает отец Василий. — Поворачивай к Волге, — говорит, — видишь курган!»
У меня сердце так и дрогнуло! Знал я, что здесь клад Стеньки Разина положен. Целое судно закопано, как есть полное золота и серебра. Стенька его сюда в половодье завел, а когда вода спала, наметал над судном курган да наверху яблоневую ветку в землю воткнул. Выросла из ветки яблоня большая, только яблоки с нее, сказывали, без семян.
Подъехали к кургану. И точно! Яблоки в темноте светятся.
— Узнал? — говорит отец Василий.
— Узнал, — говорю. — Клад Стеньки Разина здесь лежит.
— Бери лопату, — приказывает. — Пойдем клад тот разроем.
Испугался я.
— Нет, — говорю, — не пойду. Все знают, что в кургане клад лежит, да рыть страшно: клад этот не простой, а заколдованный, на много человеческих голов заклят. Через него много людей погибло, никому клад Стеньки Разина не открывался!
— А нам откроется! — говорит отец Василий. — Сама Матерь Божья приказала Стеньке клад нам открыть. Не бойся, Данила! Пойдем!
И пошли на курган. Шли мимо яблони, я сорвал яблоко, съел; и вправду без семян оно, не врут люди!
Влезли на самую вершину. Копнули — и раз и другой. Видим: яма не яма, а словно погреб какой, с дверью. Дверь на засове, под замком. Только дотронулись до двери — упали засовы, открылась дверь. Зашли мы. А там чего только нет! И бочки с серебром, и бочки с золотом! Камней разных, посуды сколько! И все как жар горит.
Стали с отцом Василием бочки с золотом выкатывать да на подводу грузить. Все золото погрузили, за серебром пошли. К дверям подошли — а дверь-то уже закрыта, яма глиной засыпана! Закрылся клад, в землю ушел.
И поехали мы домой.
Золото я в кузне у себя расплавил, язык колоколу вылил, выковал.
Золотой язык — из чистого золота!
Кузнец замолчал, закрыл глаза, переживая.
Русоволосый пожалел:
— Вырвут комсомольцы язык у колокола, как узнают, что он из золота.
— Пусть попробуют! — засмеялся кузнец, открывая глаза. — Как снимут, золото у них в руках тут же в черепки превратится.
— Откуда ты знаешь? — спросил русоволосый.
— Знаю. Я себе одну золотую монету взял, в карман положил, смущенно опустил глаза кузнец. — Так, на память…
— И что же?
— Потом полез в карман зачем-то… А там, в кармане, у меня вместо золотой монеты лежит… Что бы ты думал? — спросил русоволосого кузнец и выкрикнул: — Свежая коровья лепешка! — И захохотал радостно, красный рот, будто горн раскаленный, раскрыв. — Шутку сшутил надо мной Стенька Разин!!!
Мимо с кружками пива бежал молодой краснощекий, будто румянами нарумяненный, парень, остановился.
— Стенька? Разин? — загорелись глаза у него. — Он здесь бывал?
— Тю! Ты откуда свалился, парень? — удивился кузнец. — Откуда тебя выслали?
— Из Тулы, — отвечал краснощекий.
— Живет в Туле да ест пули! Туляки блоху на цепь приковали, — поддразнил его кузнец. — Нездешний ты, сразу видно. Тот, кто на Волге рожден, тот о Стеньке раньше, чем о своем батьке, узнает. Мать в люльке дитя качает да вместо колыбельной о Степане Разине песню поет. Оставил по себе память, Степан Тимофеевич, ох оставил! Помнит Волга его: Царицын, Саратов, Самара… Астрахань помнит!
Возвысил кузнец голос, чтобы слышала вся чайная. Стеклись к нему из углов мужики.
И Катерина присела послушать. Села рядом с Чубатым. Обнял ее Чубатый за плечи.
Подбросил русоволосый поленьев в печь. Запылало.
Ганна тоже вся пылала. Слушала.
— Царство вольное здесь было при Степане Разине, — начал кузнец свой рассказ. Астраханская вольница, слыхал ли? И тот, кто правды ищет, и тот, кто воли хочет, и тот, кто сир, и тот, кто убог, и тот, кто сердцем добр, а душою смел, — все сюда — в астраханское царство вольное — со всей Руси шли.
Астрахань всех принимала, всех кормила. Край богатейший! В реках осетр плавает, в садах виноград зреет, на бахчах гарбузы да дыни лежат, на огородах — тыквы, как головы… Солнце горячее, небо синее… Райская земля!
Вот собрал Степан Разин люд обиженный со всей земли русской и порешил: быть здесь, в Астрахани, царству не Кривды, но Правды. Подневольным — волю дал, бедным — имущество свое, что добыл, раздал, из тюрем судом неправедным засуженных выпустил, домам святой Богородицы — церквам — поклонился.
Написали астраханцы промеж себя письмо: «Жить здеся, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно…»
Правителей всех выгнали. Теперь, говорят, все дела круг решать станет. Соберутся на круг и стар, и мал, и казак, и посадский, и калмык, и добрый христианин — и решают, как быть, как жить. Всяк что думает, то и скажет, свое словцо, как лыко в строку, куда-нибудь да вставит.
Степан на кругу стоит, совет со всеми держит. Если любо кругу его слово, любо, кричат, батька! Не понравится — шумят: не любо! А делай, говорят, вот так… Степан стоит под знаменем казацким, слушает.
Но и в строгости всех держал. Порядок был. Если кто что украл у другого, хоть пусть иголку, — завяжут тому рубашку над головой, песка в рубаху насыпят и в воду кинут… Строг был Степан Тимофеевич, ой строг!
Сердце же имел доброе. Полюбил парень девку. Родители же согласия на свадьбу не дают. Пришли молодые к Разину: что нам делать, Степан Тимофеевич? Нам друг без дружки не жить. Взял их Степан за руки да и обвел вокруг березки: «Вот вы муж и жена теперь, — говорит. — Любовь всего главнее».
Хорошо при Степане жили! Да недолго.
Душа у Степана болью за всех русских людей болела. Задумал он с войском на Москву идти, Кривду и измену из Кремля выводить.
Бился он, бился с Кривдой, да одолела она его, Кривда-то, обвела его, кривая, обманула!
И поймали добра молодца! Завязали руки белые, повезли во каменну Москву. И на славной Красной площади отрубили буйну голову!..
Ахнул Чубатый, закачался как от боли.
— Ах, зачем же он, зачем же на Москву пошел! — пожалел. — Оставался бы здесь править. Было бы две Руси: одна Русь здесь — вольная, другая Русь там — подневольная…
— Русь одна, — строго кузнец сказал. — Русь делить — все равно что человека на куски резать: мертва будет. И без Москвы как? Москва всему голова. Без головы человеку как прожить? Нет, все он правильно рассудил, Разин, только сам вот пропал… Такого, как Стенька, не было на Руси и не будет больше. Один он такой!
— Говорят, с самим дьяволом дружбу водил, — сказал русоволосый, угли в печи помешивая.
— Брешут! Православный он! А просто человеком был — необыкновенным! — сказал кузнец. — Пуля его не трогала, ядра мимо пролетали. Бывало, сядет на кошму — и на Дон перелетает, в другой раз сядет — на кошме по Волге плывет. В острог запрячут — возьмет уголь, на стене лодку нарисует, попросит воды испить, плеснет — река станет. Сядет на лодку, кликнет товарищей — и уж плывет Стенька. Вот какой был! Ни в огне не горел, ни в воде не тонул. Ничем его убить нельзя было… И говорят, не умер он. Вернется. Только срок дай. Придет, говорят, опять с Дона. Кривду из Кремля выгонит, Правду на трон посадит. Всей Руси волю даст. Клады свои разроет, бедным раздаст… Не даются людям клады Стеньки Разина. — Кузнец засмеялся. — Сам видел, как в землю уходят. Хозяина своего, стало быть, ждут…
— А вот в это я не верю! Чудеса это все! Не правда! Не верю я! — сказал краснощекий.
— Ах ты, тульский пряник! — возмутился кузнец. — Не верит он! Чудес много на свете, — не соглашался он. — Вот, говорят, верблюд по астраханскому краю холеру разносит, трубит, конец света предвещает.
— Не верю! Бабьи сказки все это! — закричал ему в ответ краснощекий парень.
— Чудеса! — сам с собой говорил русоволосый Ерема, сидя у печки и о чем-то крепко задумавшись.
— А то говорят, дочка ханская мамайская на золотом коне ночью по степи скачет, жениха ищет. Кого ночью встретит, тотчас к себе под землю утащит, — сказал кузнец.
— А вот не верю! Ей-богу, не верю! — закричал краснощекий.
— Чудеса! — задумчиво говорил русоволосый.
— А то еще говорят, рыбаки этим летом русалочку из Ахтубы в сети поймали!
— Ни во что не верю! — чуть не плакал, будто пытают его, краснощекий.
— Андрей! — позвал кузнец чубатого парня. — Скажи, правда это ай нет?
— Правда, — сказал Чубатый и засмотрелся на Катерину.
Катерина встала, пошла к Ганне, поправила одеяло, подоткнула. Отошла к окну. Тревожно прислушалась.
— Говорят, защекотала тебя русалка? — допытывался кузнец у Чубатого.
— Что? — сказал невпопад Чубатый, зачарованно глядя на Катю.
— Его другая защекотала! — засмеялись все.
Подошла Катерина, обняла Чубатого, подтвердила:
— Никому не отдам! Вчера как увидели друг друга — поняли, что это — навек!
— Верю! — вдруг захохотал краснощекий. — Вот теперь я верю.
Рассмеялась Катерина счастливо.
Чубатый смотрел на нее как заговоренный.
14
Сквозь жар и дымку Ганна видела, как забежал мужик, закричал:
— Банда Лешки Орляка в деревне! Сюда скачут.
Вскочили мужики, кинулись к дверям.
Грохнула дверь: на пороге атаман стоял. Побледнела Катерина. Входили вооруженные люди.
— Алеша? — спросила Катерина атамана, закрывая чубатого парня собой. — Ты зачем пришел? Я ведь просила тебя сюда не ходить…
— Я за тобой. Собирайся. Легавые за нами по пятам идут. Уходим за Каспий, за море.
— Нет, — сказала тихо Катерина. — Не пойду.
— Почему не пойдешь?
— Я другого, миленький, люблю.
— Так… — не ожидал атаман. — Время другое — и любовь другая? Вчера еще меня любила…
— Не время виновато — сердце.
Оттолкнул Катерину атаман. Увидел Чубатого:
— Босяка полюбила?
— Мне что бос, что обут, лишь бы сердцу был мил.
Атаман достал обрез.
— Добром, Катя, прошу: поехали! Знаешь ведь, ты мне одна люба.
— Нет, миленький, — покачала головой.
— Нет?
Не успела ответить, выстрелил атаман ей в сердце. Поглядел на Чубатого. Тот бледен стоял, не шевелился. Крикнул атаман:
— Уходим! — и вышел.
— Банда Лешки Орляка в деревне! Сюда скачут.
Вскочили мужики, кинулись к дверям.
Грохнула дверь: на пороге атаман стоял. Побледнела Катерина. Входили вооруженные люди.
— Алеша? — спросила Катерина атамана, закрывая чубатого парня собой. — Ты зачем пришел? Я ведь просила тебя сюда не ходить…
— Я за тобой. Собирайся. Легавые за нами по пятам идут. Уходим за Каспий, за море.
— Нет, — сказала тихо Катерина. — Не пойду.
— Почему не пойдешь?
— Я другого, миленький, люблю.
— Так… — не ожидал атаман. — Время другое — и любовь другая? Вчера еще меня любила…
— Не время виновато — сердце.
Оттолкнул Катерину атаман. Увидел Чубатого:
— Босяка полюбила?
— Мне что бос, что обут, лишь бы сердцу был мил.
Атаман достал обрез.
— Добром, Катя, прошу: поехали! Знаешь ведь, ты мне одна люба.
— Нет, миленький, — покачала головой.
— Нет?
Не успела ответить, выстрелил атаман ей в сердце. Поглядел на Чубатого. Тот бледен стоял, не шевелился. Крикнул атаман:
— Уходим! — и вышел.
15
Забегали вооруженные люди по чайной.
— Водку бери! — закричал один другому. — Семен!
— Девку хватай, Степан!
Волосы Ганны разметались по подушке, лица не видно. Схватили Ганну прямо в одеяле, потащили.
— Пусти им петуха напоследок!
Деревня горела. Скакали лошади во весь опор. На телеге в одеяле лежала Ганна. Лежала — смотрела: будто в ней уже бушевал пожар, рушились балки, горели люди.
— Тебе бы только водку пить, Степан.
— А тебе только девок любить, Семен.
— Водка да девка — слаще ведь ничего на свете нет.
— Ну уж нет…
— А скажи — что? То-то же…
Бандиты гуляли в лесу. Сидели у костра, пили. Рассматривали, что награбить успели. Степан кольца примеривал:
— Эх, последний раз на родной земле гуляем, мужики!
В лесу один за пеньком сидел атаман. Пил из кружки водку не закусывая. О чем-то думал.
Подошел к нему Семен.
— Атаман! Там парни трофей привезли, тебя зовут.
— Что за трофей?
— Женский. Девку, короче. Парням невтерпеж. Иди пробу сними, а мы за тобой. По вспаханному.
— Без меня, — сказал как отрезал атаман.
— Водку бери! — закричал один другому. — Семен!
— Девку хватай, Степан!
Волосы Ганны разметались по подушке, лица не видно. Схватили Ганну прямо в одеяле, потащили.
— Пусти им петуха напоследок!
Деревня горела. Скакали лошади во весь опор. На телеге в одеяле лежала Ганна. Лежала — смотрела: будто в ней уже бушевал пожар, рушились балки, горели люди.
— Тебе бы только водку пить, Степан.
— А тебе только девок любить, Семен.
— Водка да девка — слаще ведь ничего на свете нет.
— Ну уж нет…
— А скажи — что? То-то же…
Бандиты гуляли в лесу. Сидели у костра, пили. Рассматривали, что награбить успели. Степан кольца примеривал:
— Эх, последний раз на родной земле гуляем, мужики!
В лесу один за пеньком сидел атаман. Пил из кружки водку не закусывая. О чем-то думал.
Подошел к нему Семен.
— Атаман! Там парни трофей привезли, тебя зовут.
— Что за трофей?
— Женский. Девку, короче. Парням невтерпеж. Иди пробу сними, а мы за тобой. По вспаханному.
— Без меня, — сказал как отрезал атаман.
16
— Неси, Степан, — приказал Семен.
Степан принес одеяло с Ганной. Положил на снег. Развернули. Испуганно Ганна из лоскутков глядела.
— Тю, да то мала!
— Мала не мала, лишь бы эта самая у ней была… — сказал Семен.
— Да то дурочка деревенская. Убогая она, — сомневался все тот же парень. — Грех.
— Все одно в аду гореть, — ответил Семен. — А что убогая… Так они, убогие, у нас всю жизнь отобрали… Едри их в корень! Держи ее, ребята! Первым у нее буду!
Навалились на Ганну со всех сторон. Ганна выворачивалась, била Семена в лицо, кусалась. Парни держали ее за руки, за ноги. Как распятая на снегу лежала.
— Ну, Семен, давай…
Вдруг раздался выстрел.
Мужик бежал:
— Атаман застрелился!
Степан принес одеяло с Ганной. Положил на снег. Развернули. Испуганно Ганна из лоскутков глядела.
— Тю, да то мала!
— Мала не мала, лишь бы эта самая у ней была… — сказал Семен.
— Да то дурочка деревенская. Убогая она, — сомневался все тот же парень. — Грех.
— Все одно в аду гореть, — ответил Семен. — А что убогая… Так они, убогие, у нас всю жизнь отобрали… Едри их в корень! Держи ее, ребята! Первым у нее буду!
Навалились на Ганну со всех сторон. Ганна выворачивалась, била Семена в лицо, кусалась. Парни держали ее за руки, за ноги. Как распятая на снегу лежала.
— Ну, Семен, давай…
Вдруг раздался выстрел.
Мужик бежал:
— Атаман застрелился!
17
Атаман сидел уткнув голову в пенек.
— Из-за Катьки… — сплюнул Семен. — Нас на бабу променял!
Бежал часовой:
— Атас! Легавые скачут!
— По коням! — скомандовал Семен.
— Из-за Катьки… — сплюнул Семен. — Нас на бабу променял!
Бежал часовой:
— Атас! Легавые скачут!
— По коням! — скомандовал Семен.
18
Проскакали кони над Ганной. Потом другие кони прискакали, с людьми в шинелях, повертелись у костра, унеслись за выстрелами.
Не заметили Ганну.
Не заметили Ганну.
19
Ганна встала, побрела за людьми в лес. Шла в разорванной белой рубахе, падала в сугроб, снова шла.
Вышла на поляну. Луна освещала поляну. Увидела вдруг руку отсеченную Степана, в кольцах. Чуть дальше мертвого Семена увидела. Рядом Степан лежал, обняв человека в шинели. Тут и там лежали вперемешку мертвые тела. Увидела лицо энкавэдэшника со шрамом. Черный от крови снег был около него.
Подвывая от страха и ужаса, прошла Ганна поляну.
Шла, увязая в снегу. От дерева к дереву. У ели густой села отдохнуть. Сидела, дрожала. Закрыла глаза. Незаметно как — заснула.
Вышла на поляну. Луна освещала поляну. Увидела вдруг руку отсеченную Степана, в кольцах. Чуть дальше мертвого Семена увидела. Рядом Степан лежал, обняв человека в шинели. Тут и там лежали вперемешку мертвые тела. Увидела лицо энкавэдэшника со шрамом. Черный от крови снег был около него.
Подвывая от страха и ужаса, прошла Ганна поляну.
Шла, увязая в снегу. От дерева к дереву. У ели густой села отдохнуть. Сидела, дрожала. Закрыла глаза. Незаметно как — заснула.
20
То ли сон пришел к Ганне, то ли видение.
Увидела Ганна плывущее над землей светящееся облако. И на том облаке или сугробе стояла женщина с необычайно красивым лицом. Лицо было Ганне знакомо, родное лицо. На иконке у тетки Харыты она это лицо видела.
— Божья Мать… — прошептала Ганна.
Божья Мать слегка кивнула, улыбнулась.
— Ты любимая дочь Господа, — сказала Ганне.
— Я? — удивилась Ганна. — Но почему я?
— Ты страдала, — легко сказала Божья Мать.
Голос у нее был как у тетки Харыты.
— Что я должна делать? — заволновалась Ганна.
— Иди и лечи людей. Вскроются реки — плыви к другим людям.
— Тоже лечить?
— Там узнаешь.
— Но, может быть, я умерла?
— Ты не умрешь. Иди. — И Божья Мать растаяла. Только облако горело серебряно.
Увидела Ганна плывущее над землей светящееся облако. И на том облаке или сугробе стояла женщина с необычайно красивым лицом. Лицо было Ганне знакомо, родное лицо. На иконке у тетки Харыты она это лицо видела.
— Божья Мать… — прошептала Ганна.
Божья Мать слегка кивнула, улыбнулась.
— Ты любимая дочь Господа, — сказала Ганне.
— Я? — удивилась Ганна. — Но почему я?
— Ты страдала, — легко сказала Божья Мать.
Голос у нее был как у тетки Харыты.
— Что я должна делать? — заволновалась Ганна.
— Иди и лечи людей. Вскроются реки — плыви к другим людям.
— Тоже лечить?
— Там узнаешь.
— Но, может быть, я умерла?
— Ты не умрешь. Иди. — И Божья Мать растаяла. Только облако горело серебряно.
21
Ганна открыла глаза, зажмурилась: глаза ослепил горевший на солнце снег.
Был день. Вокруг Ганны снег растаял. Ганна встала. Сделала босыми ногами шаг. Зашипело под ногой. Ганна посмотрела вниз: с шипеньем таял снег вокруг ее ноги. Сделала другой шаг: снег под ногой растаял.
Был день. Вокруг Ганны снег растаял. Ганна встала. Сделала босыми ногами шаг. Зашипело под ногой. Ганна посмотрела вниз: с шипеньем таял снег вокруг ее ноги. Сделала другой шаг: снег под ногой растаял.
22
В рваной белой рубахе, босая, простоволосая, входила она в деревню.
— Ганна-дурочка! Дурочка! — закричали привычно мальчишки.
От Ганны шел свет. Мальчишки замолчали, расступились.
Зашла Ганна в пустую церковь — все свечи сами зажглись.
— Ганна — святая! Святая! — зашептали вокруг.
Подвели к ней нищего. Слепой, в струпьях весь.
— Где святая? Дайте дотронуться… — попросил.
Дотронулась Ганна до него: струпья спали, бельма в синие глаза превратились.
— Вижу! Я вижу! — закричал нищий.
— Чудо! Чудо! — упали на колени все.
— Ганна-дурочка! Дурочка! — закричали привычно мальчишки.
От Ганны шел свет. Мальчишки замолчали, расступились.
Зашла Ганна в пустую церковь — все свечи сами зажглись.
— Ганна — святая! Святая! — зашептали вокруг.
Подвели к ней нищего. Слепой, в струпьях весь.
— Где святая? Дайте дотронуться… — попросил.
Дотронулась Ганна до него: струпья спали, бельма в синие глаза превратились.
— Вижу! Я вижу! — закричал нищий.
— Чудо! Чудо! — упали на колени все.
23
Наступила весна. Сидела Ганна у могучего дерева.
К дереву — очередь тянулась, вся дорога людьми и подводами запружена.
К Ганне лечиться едут со всего света.
— Со всего света к ней люди идут, — говорили в очереди.
— Она одна такая в мире, больше нет нигде такой!
Стояли, очереди своей ждали: слепые и глухие, хромые и прокаженные.
К дереву — очередь тянулась, вся дорога людьми и подводами запружена.
К Ганне лечиться едут со всего света.
— Со всего света к ней люди идут, — говорили в очереди.
— Она одна такая в мире, больше нет нигде такой!
Стояли, очереди своей ждали: слепые и глухие, хромые и прокаженные.
24
Хромой перед Ганной стоял, на костылях.
— Дочка, спаси. Один остался, хозяйка моя умерла. Как без хозяйки и без ног прожить? Скажи?
Ганна ногу его натерла мазью, что-то пошептала, ладошкой похлопала.
Костыль из рук забрала, отошла. Старик постоял, постоял и как годовалый мальчик пошел: шаг, еще один, еще шаг…
— Неужто иду?
— А ты потанцуй, — посоветовали из толпы.
Пошел вприсядку отплясывать. Народ в ладоши хлопал.
— Еще, дед, молодуху отхватишь себе! — смеялись.
— Дочка, спаси. Один остался, хозяйка моя умерла. Как без хозяйки и без ног прожить? Скажи?
Ганна ногу его натерла мазью, что-то пошептала, ладошкой похлопала.
Костыль из рук забрала, отошла. Старик постоял, постоял и как годовалый мальчик пошел: шаг, еще один, еще шаг…
— Неужто иду?
— А ты потанцуй, — посоветовали из толпы.
Пошел вприсядку отплясывать. Народ в ладоши хлопал.
— Еще, дед, молодуху отхватишь себе! — смеялись.
25
Привели женщину. Она билась, изо рта пена шла. Идти не хотела, упиралась.
— Бесы в ней гнездо свое свили, — объяснила мать. — Кричат ночью на разные голоса. Помоги!
Подошла к женщине Ганна. Закричала бесноватая на разные голоса. И по-волчьи выла, и по-собачьи залаяла. Встала Ганна перед ней. Начала повторять все движения бесноватой. Та руки возденет — и Ганна поднимет. Та кружится — и Ганна закружилась. Все быстрее кружилась бесноватая. Вдруг свалилась как подкошенная. Дергалось тело, вздрагивало. Ганна над телом встала. Будто что-то вытягивала из него, жало или корень. Вытянула, села в изнеможении, лоб мокрый вытерла и улыбнулась.
Женщина встала с земли, подошла к матери, сказала ей как ни в чем не бывало:
— Мама, что мы тут делаем? Пойдем домой.
— Бесы в ней гнездо свое свили, — объяснила мать. — Кричат ночью на разные голоса. Помоги!
Подошла к женщине Ганна. Закричала бесноватая на разные голоса. И по-волчьи выла, и по-собачьи залаяла. Встала Ганна перед ней. Начала повторять все движения бесноватой. Та руки возденет — и Ганна поднимет. Та кружится — и Ганна закружилась. Все быстрее кружилась бесноватая. Вдруг свалилась как подкошенная. Дергалось тело, вздрагивало. Ганна над телом встала. Будто что-то вытягивала из него, жало или корень. Вытянула, села в изнеможении, лоб мокрый вытерла и улыбнулась.
Женщина встала с земли, подошла к матери, сказала ей как ни в чем не бывало:
— Мама, что мы тут делаем? Пойдем домой.
26
Отец прибежал:
— Дочь умирает! Горит вся, как свечечка сгорает!
Побежала Ганна с отцом девочки.
Девочка в доме лежала, бредила:
— Дай мне аленький цветочек, тата! Дай мне, пожалуйста! Дай, прошу тебя, дай, таточка, дай!..
Ганна напоила ее из бутылочки, что с собой принесла. Посидела рядом закрыв глаза. Девочка очнулась:
— Тата, ты мне сейчас приснился…
— Дочь умирает! Горит вся, как свечечка сгорает!
Побежала Ганна с отцом девочки.
Девочка в доме лежала, бредила:
— Дай мне аленький цветочек, тата! Дай мне, пожалуйста! Дай, прошу тебя, дай, таточка, дай!..
Ганна напоила ее из бутылочки, что с собой принесла. Посидела рядом закрыв глаза. Девочка очнулась:
— Тата, ты мне сейчас приснился…
27
Шла Ганна обратно. Гроб несли с мальчиком маленьким. Остановились около Ганны.
Мать в ноги Ганне бросилась:
— Оживи его! — В глазах мольба и вера: — Оживи!
Ганна покачала головой: нет!
— Ты все можешь! Верни мне сына!
Нет, покачала головой Ганна. Пошла и заплакала.
Сквозь толпу больных шла, плакала навзрыд.
Мать в ноги Ганне бросилась:
— Оживи его! — В глазах мольба и вера: — Оживи!
Ганна покачала головой: нет!
— Ты все можешь! Верни мне сына!
Нет, покачала головой Ганна. Пошла и заплакала.
Сквозь толпу больных шла, плакала навзрыд.
28
Слепой, только что прозревший, Ганну спрашивал:
— Это небо?
Ганна, улыбаясь, кивала.
— Это дерево?
Ганна кивнула.
— Это солнце?
Не успела Ганна ответить. Во двор к дереву уже кого-то несли на носилках.
— Пропустите! Пропустите меня к ней немедленно! — говорили с носилок.
Сжалась Ганна испуганно. На носилках Тракторина Петровна лежала, смотрела на Ганну.
— Ганна? Глазам своим не верю. Ты?! Вылечи меня… Ты покалечила, ты и лечи! — приказала.
Ганна попятилась, повернулась, побежала за дерево. Встала там, задышала взволнованно. Дышала и дышала, успокоиться не могла.
Прозревший слепой подошел к Ганне, спросил:
— Ты не хочешь лечить ее?
Нет, покачала головой Ганна.
— Прогнать ее? Давай прогоню!
Нет, покачала Ганна головой. Постояла. Потом решилась. Вышла.
Подошла к Тракторине Петровне, повернула ее, начала разминать позвонки.
— Больно! — кричала Тракторина Петровна. — Больно! Сил моих нет терпеть! Ганна!
Отошла Ганна, взглядом приказала Тракторине Петровне: вставай!
Как завороженная Тракторина Петровна встала, пошла к Ганне.
Стояли, глядели друг на друга.
— Так это ты святая? — сказала Тракторина Петровна. — Я всегда знала, что ты плохо кончишь.
— Это небо?
Ганна, улыбаясь, кивала.
— Это дерево?
Ганна кивнула.
— Это солнце?
Не успела Ганна ответить. Во двор к дереву уже кого-то несли на носилках.
— Пропустите! Пропустите меня к ней немедленно! — говорили с носилок.
Сжалась Ганна испуганно. На носилках Тракторина Петровна лежала, смотрела на Ганну.
— Ганна? Глазам своим не верю. Ты?! Вылечи меня… Ты покалечила, ты и лечи! — приказала.
Ганна попятилась, повернулась, побежала за дерево. Встала там, задышала взволнованно. Дышала и дышала, успокоиться не могла.
Прозревший слепой подошел к Ганне, спросил:
— Ты не хочешь лечить ее?
Нет, покачала головой Ганна.
— Прогнать ее? Давай прогоню!
Нет, покачала Ганна головой. Постояла. Потом решилась. Вышла.
Подошла к Тракторине Петровне, повернула ее, начала разминать позвонки.
— Больно! — кричала Тракторина Петровна. — Больно! Сил моих нет терпеть! Ганна!
Отошла Ганна, взглядом приказала Тракторине Петровне: вставай!
Как завороженная Тракторина Петровна встала, пошла к Ганне.
Стояли, глядели друг на друга.
— Так это ты святая? — сказала Тракторина Петровна. — Я всегда знала, что ты плохо кончишь.
29
На рассвете от реки грохот пошел. Лед тронулся.
Ганна проснулась, прислушалась. Схватила платок, выбежала.
— Куда она? — спросил больной.
— Почуяла что-то, — ответила старуха.
Ганна бежала по берегу. Бежала туда, где когда-то Марат спрятал плот.
Убрала листья, камни. Испачкалась. Вытащила плот.
Посмотрела на реку: там огромные льдины теснились, сталкивались друг с другом.
Ганна проснулась, прислушалась. Схватила платок, выбежала.
— Куда она? — спросил больной.
— Почуяла что-то, — ответила старуха.
Ганна бежала по берегу. Бежала туда, где когда-то Марат спрятал плот.
Убрала листья, камни. Испачкалась. Вытащила плот.
Посмотрела на реку: там огромные льдины теснились, сталкивались друг с другом.
30
В ясный солнечный день провожало село Ганну в путь.
Мужики на руках отнесли плот на воду. Поставили на плот Ганну. Оттолкнули.
Народ на высоком берегу стоял, смотрел.
— Зачем уплывает она от нас? — спросил старуху парень.
— Приказ ей от Господа прозвучал, — ответила старуха.
— И что Он сказал?
— Он ей сказал: ПЛЫВИ!
Плот был уже на середине реки. Поклонилась Ганна всем в пояс.
На берегу тоже ей все поклонились. Бабы, мужики, дети…
— Плыви, — повторил парень.
Мужики на руках отнесли плот на воду. Поставили на плот Ганну. Оттолкнули.
Народ на высоком берегу стоял, смотрел.
— Зачем уплывает она от нас? — спросил старуху парень.
— Приказ ей от Господа прозвучал, — ответила старуха.
— И что Он сказал?
— Он ей сказал: ПЛЫВИ!
Плот был уже на середине реки. Поклонилась Ганна всем в пояс.
На берегу тоже ей все поклонились. Бабы, мужики, дети…
— Плыви, — повторил парень.
Четвертая часть
1
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрипят качели, взлетая все выше и выше.
Я лежу на крыше и смотрю на Надьку.
Я смотрю ей прямо в зрачки.
— Надька! Откуда ты взялась? — говорю я ей. — Откуда ты приплыла к нам, Надька? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?
Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.
Она молчит.
Уже полтора года я был братом дурочки, приплывшей на плоту.
Той весной был сильный разлив. Я тогда сидел на Ахтубе и удил рыбу и увидел, плывет по реке плот, а на плоту красивая такая девчонка, и я помахал ей, она подплыла ко мне и сошла на берег и стала смотреть, как я ловлю рыбу. Как тебя зовут? Она молчала. Я собрал удочки и пошел, она — за мной. Мать и отец были на грядках, сажали морковь, вот, говорю, на плоту приплыла какая-то девочка, увязалась. Мать медленно опустилась на колени, прямо на грядки: «Надя!» — сказала она. «Господи, — сказал отец, — Господи!»
Это приплыл их грех: когда-то давно, тринадцать лет назад, у них родилась дочь, моя сестра Надька, слабоумная девочка, дурочка, это был стыд — перед военным городком, офицерами и их женами, — мой папа сверхсрочник. Мать с отцом положили девочку в колыбельку — мама плакала, рассказывая, — на малиновую подушечку, колыбельку поставили на плот — и отправили ее по реке, по Ахтубе, с глаз долой. Надька где-то выросла и вернулась. Так у меня появилась сестра, которой у меня не было.
Все смеялись над ней, а я любил ее больше жизни, она была лучше их всех, пусть и дура. Она лучше всех вас, говорил я, лучше!
— Надька! — говорю я и строю ей рожу.
— Марат! — кричит отец, поднимая голову от машины. — Прекрати дразнить Надю! Она упадет!
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрипят качели, взлетая все выше и выше.
Я лежу на крыше и смотрю на Надьку.
Я смотрю ей прямо в зрачки.
— Надька! Откуда ты взялась? — говорю я ей. — Откуда ты приплыла к нам, Надька? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?
Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.
Она молчит.
Уже полтора года я был братом дурочки, приплывшей на плоту.
Той весной был сильный разлив. Я тогда сидел на Ахтубе и удил рыбу и увидел, плывет по реке плот, а на плоту красивая такая девчонка, и я помахал ей, она подплыла ко мне и сошла на берег и стала смотреть, как я ловлю рыбу. Как тебя зовут? Она молчала. Я собрал удочки и пошел, она — за мной. Мать и отец были на грядках, сажали морковь, вот, говорю, на плоту приплыла какая-то девочка, увязалась. Мать медленно опустилась на колени, прямо на грядки: «Надя!» — сказала она. «Господи, — сказал отец, — Господи!»
Это приплыл их грех: когда-то давно, тринадцать лет назад, у них родилась дочь, моя сестра Надька, слабоумная девочка, дурочка, это был стыд — перед военным городком, офицерами и их женами, — мой папа сверхсрочник. Мать с отцом положили девочку в колыбельку — мама плакала, рассказывая, — на малиновую подушечку, колыбельку поставили на плот — и отправили ее по реке, по Ахтубе, с глаз долой. Надька где-то выросла и вернулась. Так у меня появилась сестра, которой у меня не было.
Все смеялись над ней, а я любил ее больше жизни, она была лучше их всех, пусть и дура. Она лучше всех вас, говорил я, лучше!
— Надька! — говорю я и строю ей рожу.
— Марат! — кричит отец, поднимая голову от машины. — Прекрати дразнить Надю! Она упадет!