Страница:
- Что-то ты нас голодом заморил, философ хренов, - смеясь, сказал Поль. Не пора ли снимать котелок?
Сам он с помощью сестры и Рафа за это время убрал со "стола" пустые банки, стряхнул крошки, сор (все это они завернули в газету и оттащили за кусты в заранее выкопанную яму), разложил чистые ложки и расставил стаканы, нарезал хлеб. Ванечка открыл "Чинзано" и приготовился разливать. Ник последний раз помешал в котелке, подул, попробовал.
- Годится.
Они с Полем за два конца сняли с рогатин палку, на которой висел котелок, и опустили его на плоский камень, положенный посреди клеенки. Пять ложек опустились в котелок одновременно.
- Ах-х!
- Не жадничай, язык обожжешь!
- Не уха, а песня!
- Такую ушицу грешно помимо водки...
- Пей что дают!
Через десять минут уха была доедена. Солнце поднялось уже высоко, осветило площадку, и ребята, поскидав ковбойки, куртки и штаны, разлеглись на травке и закурили. Некурящий Рафалович, которому показалось мало ухи, прихватил банку тушенки и лопал ее, блаженно щурясь. Его коротко остриженная голова покоилась на коленях Елки. Ник раскинулся на спине и против обыкновения молчал, глядя в синее небо. Потом он подобрал брошенную кем-то дощечку, взял ножик и начал вырезать собственные инициалы. Закончив работу, он посмотрел на остальных и снизу вырезал инициалы друзей. Этого ему показалось мало, и он решил украсить дощечку каким-нибудь лаконичным девизом. Он задумался. Ванечка и Поль лежали на животах, подперев головы руками, и смотрели на голубую поверхность озера. И каждому казалось, что так хорошо ему никогда еще не было.
- А знаете, ребята, - сказал Ванечка. - Это такое счастье, простое, когда вот солнышко светит, и птицы расщебетались, и вода теплая уже, и даже когда иголки сосновые в бок колют - это тоже хорошо. Через часок-другой сядем мы по коням, потом на электричку, потом по домам. Отсыпаться, к экзаменам готовиться. Потом и не вспомним, что было нам так здорово здесь... Давайте, что ли, поклянемся, что не забудем этот день, что каждый год двадцать восьмого июня будем приезжать сюда хотя бы ненадолго и просто смотреть на это озеро и вспоминать...
- Нет, Ванечка, - сказал Поль. - Такие вещи не повторяются никогда. Во второй раз всегда что-то не так, а в третий и вовсе не получается. Ну, приедем мы, а погода плохая будет, у тебя, скажем, зуб больной, Леньке к экзамену готовиться, у нас с Елкой еще чего-нибудь. Сядем мы тут под дождиком, будем тужиться, пыжиться, настроение себе создавать, а про себя думать: "И что я приперся в такую даль? Что хорошего в этой луже, в соснах этих корявых?", смотреть на остальных и маяться. И друзья тусклыми покажутся, и воспоминания. Нет, уж если на клятвы потянуло, то давайте вот что друг другу пообещаем: не предавать друг друга никогда, как бы жизнь ни повернулась.
И хотя начал он говорить, обращаясь только к Ванечке, постепенно в его слова вслушались все, и так они на них подействовали, что все хором, не сговариваясь, подняли вверх правую руку и сказали: "Клянемся!" И только потом Ник, который успел уже вырезать девиз, устыдиться его банальности и забросить дощечку подальше, встрепенулся и изумленно спросил:
- Ты что, Поль? Как это - мы, и вдруг предать?
- Да, да, - подхватил Ленька.
- Ну, и слава Богу, коли так... Меня, когда я на протоке с удочкой стоял, одна мелодия осенила. Был такой композитор Сор, гитарный, и есть у него такой простенький менуэт. Я его в восьмом классе по самоучителю выучил и с тех пор не вспоминал, а тут сам в голову полез. Только не совсем он, а что-то типа моей вариации... Раф, кинь инструмент, пожалуйста.
Ленька нехотя приподнялся, взял гитару и подал ее Полю. Тот прошелся пальцами по струнам и недовольно прищурился:
- Это кто же из вас гитару-то зачушковал? Не иначе ты, Ванечка, баловался. Побренчал бы только, так черт с тобой, но зачем же настраивать брался?
- Это я перестраивал, - признался Ник.
- И облопухался, - закончил за него Поль, вздохнул и принялся подтягивать колки.
- Ну вот, - сказал он через полминуты, устроился поудобнее и заиграл.
Мелодия менуэта заструилась из-под его проворных пальцев и пошла вширь, как круги по воде, захватив сначала площадку на середине речного склона, покатилась над озером, взмыла вверх, к вершинам сосен. Трое семнадцатилетних мальчиков и одна семнадцатилетняя девочка застыли, слушая, и им казалось, будто ветви перестали шуметь на ветру, будто замолкли птицы, оцепенело озеро и весь мир замер, живя лишь в волшебных звуках старинного танца, с которого когда-то начинались придворные балы.
И все было впереди.
III
Лизавета и Танька не виделись почти два года, хотя и переписывались иногда. Но в письмах всего не расскажешь...
С отъездом Таньки жизнь у Лизаветы пошла неважная. Виктор, выйдя из больницы, повел себя странно: не пил совсем, угрюмо ходил на работу, угрюмо возвращался, механически делал работу по дому, на жену не смотрел, на слова ее не отвечал, спать уходил на печку - прежнее Танькино место. Когда до родов оставалось меньше месяца, он неожиданно исчез, без записки, без слов, взяв из дому только деньги, свой паспорт и трусы с майкой. В последний раз его видели на вокзале - он брал билет до Москвы.
Лизавета, отекшая, с огромным животом, все глаза выплакала.
В сентябре родился Петенька. В октябре Лизавета подала в розыск, на развод и на алименты.
Петенька родился слабым, со скрюченными ручками и ножками, с огромной головой. Поначалу Лизавета надеялась, что это скоро пройдет - новорожденные все такие. Но ручки-ножки не распрямлялись, тельце оставалось худым, Петенька не держал головку, не фиксировал взгляда, плохо брал грудь. Лизавета пошла по врачам. И в Новгород ездила, и в Калинин, не говоря уже про Валдай. Сначала Петеньке поставили страшный диагноз - водянка головного мозга. Потом этот диагноз сняли, но другого определить не смогли. Наконец ей выдали направление в Ленинград, в клинику профессора Юзовского.
Она приехала, положила Петеньку на обследование и приготовилась, по своему обыкновению, сутками дежурить возле ребенка. Ей запретили. Днем она ходила за Петенькой, прибиралась в палате и в коридоре, разговаривала с врачами, с сестрами. Ночевать же ехала к Таньке в общежитие возле площади Тургенева.
Танька так изменилась, что и называть ее Танькой было уже неловко. Она вся как-то подобралась, постройнела, сбросила детский жирок - и стала красива обворожительно, хотя никак не в русском былинном стиле. Зеленые глаза сделались еще больше, четче стал овал лица, обозначилась тонкая талия. Густую косу сменила модная стрижка - градуированное каре. На ногтях появился маникюр, на губах - помада, в словах, жестах и манерах - уверенность и взрослая четкость. От провинциального говорка остался лишь легкий след. Последнее немного удивило Лизавету - в речах Таниных товарок, хотя многие из них прожили в Ленинграде значительно дольше сестры, нет-нет да и проскальзывали родимые "копеецка", "худый", "таково", а каждая фраза завершалась протяжным привизгом. По глазам, по манерам, по движениям, по говору, по тысяче всяких мелочей, подмечать которые могут только женщины, Лизавета поняла - у сестры есть мужчина. Намного старше ее, культурный, солидный, наверняка женатый... Папашка...
Лизавета сидела за столом вместе с Таней и ее соседками по комнате невзрачными скромницами Олей и Полей, пила чай с покупной коврижкой и ею самой привезенным вареньем и с тревогой смотрела на сестру...
Чутье нисколько не обманывало Лизавету...
Землячка Настасья - хитрая и пройдошистая бабешка с крашеной "халой" на голове - встретила Таньку неприветливо и отправила бы ее восвояси прямо с порога, если бы не сообразила, что тут можно поиметь свой интерес. Николай, Настасьин муж, "работая на перспективу", не выписывался из комнаты своей матери, жестокой и деспотичной старухи, которую полгода назад хватил удар. Старуха обезножела и тронулась умом. Обратно в больницу ее не брали, а в дом престарелых записали только на январь. Танька подвернулась очень кстати пускай эта фефела деревенская походит за свекрухой за угол и харчи, которые, естественно, будет сама же и покупать на старухину пенсию. А там поглядим.
Старуха жила на проспекте Карла Маркса в жуткой, ободранной коммуналке без ванной. Вместо "здрасьте" она заявила Таньке:
- Сонька! Я ссать хочу!
Так началась Танькина каторга.
В музыкальное училище Таньку не приняли. Увидев, что она смотрит на нотный стан, как баран на новые ворота, члены комиссии переглянулись, пожали плечами и предложили подучиться и приходить через годик.
Зимой старуху свезли наконец в богадельню. Танька, прекрасно понимая, что теперь Настасья немедленно выдворит ее из комнаты, заранее подыскала себе работу с лимитной пропиской. Она устроилась маляром-штукатуром в строительное управление.
Работа была тяжелая, изнурительная, но Танька никогда не гнушалась работы. Она без особого труда затаскивала полные ведра на самую верхотуру, ловко и быстро орудовала соколком или кистью и при этом все время пела. После кошмарных месяцев со старухой, новая жизнь казалась ей волшебной сказкой. Начальство скоро обратило на нее внимание и наметило через годик поставить эту работящую и непьющую девочку на бригаду. Правда, в эту же зиму она простыла и охрипла. Голос довольно скоро вернулся, но сделался тише, глуше, с хрипотцой.
После работы у нее хватало сил помыться, переодеться во что-нибудь нарядное и побежать с девчонками в кино, в кафе. На танцы она сходила только раз. Единственный нормальный парень стоял у входа с повязкой дружинника и в танцах участия не принимал. Остальные были пьяные, расхристанные, наглые, лузгали семечки и плевали прямо на пол. С видом победителей они прохаживались перед нарядными девчонками, которых было намного больше, раздевали каждую глазами и, сделав свой выбор, пренебрежительно кидали:
- Пшли, что ли?
Один такой немедленно нарисовался перед Танькой. Он грубо схватил ее повыше локтя и потащил на площадку. Танька вырвала руку. Парень томно, как бы нехотя обложил ее трехэтажным и враскоряку направился выбирать другую партнершу. Больше Танька на танцы не ходила.
Первые месяцы она жила в комнате с Нинкой из Выползова и вологодской Нелькой. Те любили жить широко, весело, с музыкой, вином и мужиками. Поначалу Танька участвовала в их мероприятиях - подсаживалась к столу, выпивала рюмочку-другую портвейна, танцевала с кавалерами соседок, пока тех не развозило и они не начинали вести себя, как парни в клубе. Тогда Танька брала книжку и уходила в комнату отдыха или на кухню. Нередко какой-нибудь назойливый ухажер доставал ее и там, и тогда Танька стучалась в "келью". Ее впускали и тут же запирали дверь.
"Кельей" на их этаже называли двести восьмую комнату. Здесь особняком от всех жили две подружки, Оля и Поля - обе низкорослые, плоскогрудые, кривоногие и удивительно высоконравственные. После работы они запирались на ключ, выходя только на кухню и в туалет, смотрели взятый напрокат телевизор, вязали, играли в шашки. Разговоры их делились на светские - кто с кем .гуляет, кто как на кого смотрит; производственные - кто сколько наработал, и кому сколько заплатили; и деловые - о выкройках и кулинарных рецептах. Книг они не читали, музыку слушали только по телевизору и презирали всех мужчин, за исключением Валерия Ободзинского.
С ними было спокойно, но нестерпимо скучно. И все же, тщательно все взвесив, Танька собрала вещички и, заручившись согласием Оли и Поли, перебралась в "келью".
Мужчины, окружавшие Таньку, не вызывали у нее никакого интереса. Знакомые ей сверстники были почти все ниже ее ростом, грязные, прыщавые, с длинными сальными волосами, по-идиотски развязные или дебильно-застенчивые, умеющие связать два слова разве что цепочкой матерной ругани, тупой и однообразной. Мужики постарше, те, что уже отслужили в армии, были немногим интереснее может, говорят поскладнее, зато и пьют больше... И все чем-то похожи на Виктора. И от всех несет потом, перегаром, немытыми ногами. Неужели же Андрей Болконский, Артур-Овод или тот, другой Артур, из "Алых парусов", благородный Скарамуш и отважный капитан Кольцов, ну, на худой конец, Пьер Безухов - неужели все они только выдумка писателей? - спрашивала она себя, бродя по улицам...
- Черт возьми, ну и корма! - произнес позади нее восхищенно-насмешливый мужской голос. - Девушка, вы сегодня что делаете?
Она вспыхнула, развернулась, готовая дать отпор очередному хаму - да так и застыла с открытым ртом.
Перед ней стоял высокий, красивый мужчина лет тридцати пяти, в кожаном пиджаке, в очках со стальной оправой, с аккуратной каштановой бородкой. Но Танька остолбенела не от его внешности. Увидев перед собой ее еще детское, пухленькое, пылающее гневом личико, этот холеный красавец вдруг покраснел, смутился, отвел глаза...
- Извини меня, девочка, - пролепетал он.
- Вы всегда так знакомитесь с девушками? - неожиданно для себя сказала Танька.
- Вообще-то нет,.- сказал мужчина. - Разрешите представиться - Ковалев Евгений Николаевич.
- Татьяна Валентиновна, - сказала Танька и добавила: - Ларина.
Ей ужасно не хотелось называть этому человеку свою неблагозвучную фамилию, и она сказала первое, что пришло ей в голову.
- Совсем как у Пушкина, - улыбнулся Ковалев.
- Не совсем. У Пушкина Татьяна Дмитриевна.
- О-о, вы знакомы с "Онегиным"? Похвальное и редкое явление. Что ж, барышня Татьяна, позвольте угостить вас мороженым.
В кафе на Садовой они сели за столик и разговорились. Точнее, говорила Таня, а Ковалев ограничивался репликами, вопросами - и все у него получалось как-то уместно, своевременно. Он прочно взял нить разговора в свои руки, сам в нем почти не участвуя. Глядя в его доброе открытое лицо, в глаза с ласковым прищуром, слушая его бархатный голос, она вдруг рассказала этому незнакомому человеку все - и о детдоме, и о жизни своей в Хмелицах, о парализованной старухе, о работе на стройке, об общежитии и подругах... о матери своей, о Лизавете с Виктором, о заветной тетрадочке, о своих мечтах и сокровенных мыслях... Когда она призналась ему, что вовсе не Ларина, а Приблудова. он только улыбнулся и заметил:
- Я тоже не Онегин... Хочешь, я покажу тебе настоящий Ленинград?
- Хочу.
Стояли теплые белые ночи. Они вышли на полупустую в этот вечерний час Садовую. Ковалев взял Таню за руку и повел ее на Невский. Они дошли до Адмиралтейства, свернули на Дворцовую, посмотрели на Зимний дворец, по набережной прошли до Медного Всадника и вышли на Исаакиевскую площадь. Теперь говорил Ковалев, а Таня лишь вставляла реплики. Он рассказывал ей о зданиях и памятниках, вспоминал связанные с ними легенды, стихи. Он говорил так интересно, что Таня слушала, затаив дыхание, целиком поглощенная рассказом, и только раз поймала себя на мысли, что он, наверное, работает экскурсоводом. Перед ней открывался другой Ленинград - новый и одновременно почему-то знакомый, родной... Потом она поняла, откуда возникло это чувство - увиденное на-ложилось на то, что она еще в Хмелицах видела иногда по телевизору, и то, что являлось ей потом в грезах - ажурные мосты, широкие улицы со светлыми дворцами по сторонам, могучая река и еле слышный запах моря... Наложилось и совпало... Таня поняла, что теперь никогда, никогда не покинет этот волшебный город...
Ковалев проводил ее до самого общежития и уговорил заспанную вахтершу, которая наотрез отказывалась впустить гулену в половине третьего ночи. Поднимаясь по лестнице, Таня с ужасом сообразила, что не взяла у Евгения Николаевича ни телефона, ни адреса. А вдруг он больше не захочет увидеться с ней?
На другой день, в среду, он не появился. Таня пришла с работы, быстренько перекусила и выбежала в коридор, откуда была видна вся улица, и целый час смотрела в окно. Потом вернулась в "келью" и села играть в шашки с Олей...
Не пришел он и в четверг. Вечером Таня пошла к Нинке, хлопнула целый стакан портвейна и разревелась. И в пятницу не пришел. Таня обреченно успокоилась. Когда в субботу, отоспавшись после трудовой недели, она вышла в угловой гастроном за сыром, на другой стороне улицы послышался автомобильный гудок. Она не оглянулась.
- Таня!
Она обернулась. У раскрытой дверцы красных "Жигулей" стоял Ковалев, улыбался ей, махал рукой. Она побежала к нему.
- Извини меня, я был очень занят эти дни, - сказал он, протягивая ей руку. - Садись. Сегодня у нас по плану Пушкин.
- Ой, а я не одета...
Он внимательно осмотрел ее наряд.
- Для загородной поездки сойдет, - сказал он. Потом были поездки в Петергоф на катере, в Павловск, прогулки на острова, Эрмитаж, Русский музей, походы в оперу, в драму. Всякий раз Ковалев интересовался ее впечатлениями, внимательно выслушивал, с чем-то соглашался, кое-где возражал, мягко, но настойчиво поправлял ее выговор.
- В провинции образная и богатая речь, - говорил он. - Но ты живешь в Питере и старайся говорить чисто. В Ленинграде русский самый литературный.
Он умудрился ни разу не обидеть ее своими поправками. Таня решила, что он, скорее всего, педагог.
Как-то в начале июля он сказал:
- Завтра я покажу тебе мое любимое место. Заеду пораньше, часикам к восьми. Возьми с собой купальник и полотенце.
Они выехали из города и направились по Приморскому шоссе в сторону Зеленогорска. Таня в этих местах не была ни разу. Они миновали Зеле-ногорск, Ушково, свернули у Черной речки.
- Куда мы? - спросила Таня.
- На озеро.
Через двадцать минут они свернули прямо в лес и, проехав еще с полкилометра по кочкам, остановились на высоком берегу.
Это озерцо совсем не походило на валдайские. Расположенное в глубокой котловине, похожей на гигантскую воронку от взрыва, оно было удивительно прозрачным. Сверху песчаное дно просматривалось в любой его точке. На крутом берегу никого не было, только на противоположной стороне бегали дети.
- Пионеры, - сказал Ковалев. - Тут лагерь недалеко.
Он взял с собой подстилку и полотенце и начал спускаться. Таня направилась за ним.
Дно резко уходило вниз. Ступив шаг, Таня ойкнула и провалилась в холодную воду с головой.
- Холодно? - крикнул спереди Ковалев. - Ничего, сейчас привыкнешь.
Сильными, энергичными гребками он поплыл на середину озера. Таня за ним не последовала. На воде она держалась неплохо, но быстро плавать не умела. Она поплыла вдоль берега, и уже после первых гребков чувство холода ушло.
Она вышла на берег, вытерлась и легла на подстилку под сосной, дожидаясь Ковалева. Руки ее раскинулись по мягкому мху. Она погладила мох, и ее рука уткнулась во что-то твердое. Она вытащила наполовину вросшую в мох почерневшую дощечку. На ней было вырезано в столбик:
НЗ
ПЧ
ИЛ
ЕЧ
ЛР
Один за всех Все за одного
- Уф-ф! - Вышедший из воды Ковалев принялся энергично растираться. Водичка замечательная! Тебе нравится?
- Очень! Смотрите, что я нашла.
- Мушкетерский девиз, - сказал Ковалев, рассматривая дощечку. - Пионеры развлекались или отдыхающие. С прошлого года лежит. Видишь, буквы почернели.
И дощечка полетела в кусты.
Ковалев поднялся к машине и вернулся оттуда с сумкой. Он вынул оттуда клеенку, расстелил, положил на нее сверток с бутербродами, яблоки, печенье, помидоры, поставил термос и два пластмассовых стаканчика.
- Перекусим? - предложил он.
- Да, я проголодалась.
В термосе оказался вкуснейший холодный крюшон, а такие бутерброды Таня ела в первый раз в жизни - с бужениной, с семгой, с языком. Таня спрашивала названия неизвестных яств, а Ковалев отвечал - весело, но без тени ехидства.
Убрав скатерть, мусор и оставшуюся снедь в сумку, Ковалев расстелил полотенце и лег рядом с нею. Оба молчали, греясь на солнце.
- Тебе здесь понравилось? - спросил он,
- Очень, - ответила Таня. - Я и забыла уже, что такое вот так вот загорать и купаться. У нас в Хмелицах купаться купаются, а загорать нельзя. Слепни сожрут.
Она поднялась, потянулась и пошла вниз.
- Пойду, еще раз окунусь.
- Постой, - тихо сказал Ковалев.
Он рывком встал, приблизился к ней, обнял и крепко-крепко поцеловал.
Таня закрыла глаза. У нее подкосились ноги, и земля поплыла куда-то.
От его кожи пахло лимоном и свежими сосновыми иголками.
Поцелуй длился долго. Потом Ковалев отпустил ее и отошел на шаг.
- Я люблю вас, Евгений Николаевич, - прошептала она, открывая глаза.
- Зови меня Женя, - серьезно и тихо сказал он. - Я тоже люблю тебя, девичка, и даже больше, чем ты думаешь.
Он грустно, чуть криво улыбнулся.
- Пора ехать, - сказал он. - Путь неблизкий, а мне завтра на службу рано.
- Я только окунусь, - сказала Таня. - Можно... Женя?
- Тогда и я с тобой!
Он засмеялся, взял ее за руку, и они вместе побежали к воде.
IV
Через неделю Женя уехал. Но на этот раз Таня была спокойна. Она твердо знала, что в сентябре он вернется, и даже не сильно тосковала по нему, предвкушая грядущие встречи. А потом сдавали срочный объект, всем пообещали хорошие премиальные, и люди вкалывали без выходных, по двенадцать часов, возвращались домой, ног под собой не чуя, и падали в кровати так, будто сквозь землю проваливались. На этаже стало тихо - ни попоек, ни драк.
Объект сдали в срок. Свою премию - четыреста рублей! - Таня поделила пополам, половину отправила Лизавете, а на оставшиеся купила себе модный брючный костюм и черные югославские сапожки.
Приехал Женя. И снова они ходили в театр, в филармонию. В середине октября он привел ее к себе домой.
Она совсем иначе представляла себе жилище Жени. Ей казалось, что здесь должно было быть множество книг, стол, заваленный всякими бумагами, неизбежные следы присутствия жены и детей - Женя никогда не говорил ей, что у него есть семья, но она прекрасно понимала, что у такого, как он, ее не может не быть. Как ни странно, это ее нисколько не тревожило. Она вовсе не собиралась у кого-то отбирать его и привязывать к себе... Точнее, просто не думала об этом. Их отношения были прекрасны, и она желала только одного - чтобы эти отношения никогда не прекращались.
Квартира была обставлена богато, но как-то безлико: в гостиной дубовый стол с выстроенными в рядочек высокими стульями, темная немецкая стенка, напротив нее - сервант с хрустальной посудой, в углу - тумба с цветным телевизором. На окнах - тяжелые бархатные портьеры. На стенах - репродукции известных Тане картин - васнецовские "Три богатыря" и "Подсолнухи" Ван Гога. Во второй комнате, поменьше - большой письменный стол с зеленой лампой, массивным чернильным прибором и без единой бумажки, кресло, небольшой шкаф для одежды, бельевой шкафчик, широкая тахта, заправленная белоснежным, явно нетронутым бельем. Над тахтой - однотонный бежевый ковер. И нигде ни пылинки, все в идеальном порядке, льняная салфетка на дубовом столе лежит строго по центру, натертый пол блестит. В кухне, в ванной, уборной - такая же стерильная гостиничная чистота. Каждая деталь вызывала недоуменные вопросы, но внезапно оробевшая Таня спрашивать не решалась.
Пока она рассматривала квартиру, Женя варил на кухне кофе. Она вернулась в гостиную и, встав у стенки, листала альбом с картинками. Он вкатил тележку, на которой стояли две чашечки с блюдцами, кофейник, сахарница, хрустальная вазочка с миниатюрными вафлями, блюдечко с нарезанным лимоном. Поставив все это на стол, он подошел к серванту, достал оттуда две крошечные рюмочки и бутылку коньяка с трубочкой на пробке, тоже поставил на стол.
- Это надо меленькими глоточками и запивать кофе, - сказал он, разливая коньяк по рюмочкам.
Они молча, не глядя друг на друга, пили крепкий, густой кофе. Тане становилось трудно дышать. Воздух будто накалялся, тяжелел, наливаясь свинцом. Тишина становилась гнетущей, в ушах гудело, как перед сильной очистительной бурей.
Таня вдруг вскочила, рванулась к Жене и рухнула перед ним на колени, уткнувшись лицом в его светлые брюки. Он молчал.
- Я-я-я, - заикаясь, начала Таня, - я бою-усь! Из глаз у нее брызнули слезы. Женя бережно взял ее за плечи и поднялся, увлекая ее за собой.
- Не бойся, девочка, - сказал Женя, поддерживая ее за талию, как сиделка тяжелобольного. - Обопрись на меня и пойдем тихонечко... Все будет хорошо...
Она положила ему руку на плечо, оперлась, и они медленно-медленно пошли в спальню.
- Ну вот, - сказал Женя, аккуратно усадив ее на тахту. - Сейчас я выйду, а ты не торопясь, спокойненько, сними с себя все и ложись на кроватку, прямо на покрывало. Ложись на животик и думай о чем-нибудь спокойном и приятном. Дыши медленно-медленно, не жди ничего и ничего не делай. Я приду. И буду с тобой, совсем с тобой, только тогда, когда ты вся меня захочешь.
- Но я... - Таня сглотнула, - я хочу тебя.
- Нет-нет, - протяжно сказал Женя, отступая к двери, - не головкой, не сердцем, а вся... вся...
Таня осталась одна.
Медленно, как лунатик, она встала, подошла к креслу, остановилась и сняла с шеи цепь с янтарным кулоном. Повесила ее на спинку кресла, посмотрела, прямо ли по центру висит, потом расстегнула широкий лаковый ремень, сняла и повесила прямо поверх кулона. Расстегнула удлиненный черный жилет, сняла его, встряхнула, аккуратно сложила вдоль и повесила поверх ремня. Потом стала расстегивать брюки...
Сложив на кресле всю свою одежду, она так же медленно, не дыша, пошла в обратный путь. Осторожно, стараясь не смять покрывало, она легла на него и опустила лицо в подушку - чуть набок, чтобы легче было дышать.
"Он сказал - о приятном... Спокойном и приятном..."
Сам он с помощью сестры и Рафа за это время убрал со "стола" пустые банки, стряхнул крошки, сор (все это они завернули в газету и оттащили за кусты в заранее выкопанную яму), разложил чистые ложки и расставил стаканы, нарезал хлеб. Ванечка открыл "Чинзано" и приготовился разливать. Ник последний раз помешал в котелке, подул, попробовал.
- Годится.
Они с Полем за два конца сняли с рогатин палку, на которой висел котелок, и опустили его на плоский камень, положенный посреди клеенки. Пять ложек опустились в котелок одновременно.
- Ах-х!
- Не жадничай, язык обожжешь!
- Не уха, а песня!
- Такую ушицу грешно помимо водки...
- Пей что дают!
Через десять минут уха была доедена. Солнце поднялось уже высоко, осветило площадку, и ребята, поскидав ковбойки, куртки и штаны, разлеглись на травке и закурили. Некурящий Рафалович, которому показалось мало ухи, прихватил банку тушенки и лопал ее, блаженно щурясь. Его коротко остриженная голова покоилась на коленях Елки. Ник раскинулся на спине и против обыкновения молчал, глядя в синее небо. Потом он подобрал брошенную кем-то дощечку, взял ножик и начал вырезать собственные инициалы. Закончив работу, он посмотрел на остальных и снизу вырезал инициалы друзей. Этого ему показалось мало, и он решил украсить дощечку каким-нибудь лаконичным девизом. Он задумался. Ванечка и Поль лежали на животах, подперев головы руками, и смотрели на голубую поверхность озера. И каждому казалось, что так хорошо ему никогда еще не было.
- А знаете, ребята, - сказал Ванечка. - Это такое счастье, простое, когда вот солнышко светит, и птицы расщебетались, и вода теплая уже, и даже когда иголки сосновые в бок колют - это тоже хорошо. Через часок-другой сядем мы по коням, потом на электричку, потом по домам. Отсыпаться, к экзаменам готовиться. Потом и не вспомним, что было нам так здорово здесь... Давайте, что ли, поклянемся, что не забудем этот день, что каждый год двадцать восьмого июня будем приезжать сюда хотя бы ненадолго и просто смотреть на это озеро и вспоминать...
- Нет, Ванечка, - сказал Поль. - Такие вещи не повторяются никогда. Во второй раз всегда что-то не так, а в третий и вовсе не получается. Ну, приедем мы, а погода плохая будет, у тебя, скажем, зуб больной, Леньке к экзамену готовиться, у нас с Елкой еще чего-нибудь. Сядем мы тут под дождиком, будем тужиться, пыжиться, настроение себе создавать, а про себя думать: "И что я приперся в такую даль? Что хорошего в этой луже, в соснах этих корявых?", смотреть на остальных и маяться. И друзья тусклыми покажутся, и воспоминания. Нет, уж если на клятвы потянуло, то давайте вот что друг другу пообещаем: не предавать друг друга никогда, как бы жизнь ни повернулась.
И хотя начал он говорить, обращаясь только к Ванечке, постепенно в его слова вслушались все, и так они на них подействовали, что все хором, не сговариваясь, подняли вверх правую руку и сказали: "Клянемся!" И только потом Ник, который успел уже вырезать девиз, устыдиться его банальности и забросить дощечку подальше, встрепенулся и изумленно спросил:
- Ты что, Поль? Как это - мы, и вдруг предать?
- Да, да, - подхватил Ленька.
- Ну, и слава Богу, коли так... Меня, когда я на протоке с удочкой стоял, одна мелодия осенила. Был такой композитор Сор, гитарный, и есть у него такой простенький менуэт. Я его в восьмом классе по самоучителю выучил и с тех пор не вспоминал, а тут сам в голову полез. Только не совсем он, а что-то типа моей вариации... Раф, кинь инструмент, пожалуйста.
Ленька нехотя приподнялся, взял гитару и подал ее Полю. Тот прошелся пальцами по струнам и недовольно прищурился:
- Это кто же из вас гитару-то зачушковал? Не иначе ты, Ванечка, баловался. Побренчал бы только, так черт с тобой, но зачем же настраивать брался?
- Это я перестраивал, - признался Ник.
- И облопухался, - закончил за него Поль, вздохнул и принялся подтягивать колки.
- Ну вот, - сказал он через полминуты, устроился поудобнее и заиграл.
Мелодия менуэта заструилась из-под его проворных пальцев и пошла вширь, как круги по воде, захватив сначала площадку на середине речного склона, покатилась над озером, взмыла вверх, к вершинам сосен. Трое семнадцатилетних мальчиков и одна семнадцатилетняя девочка застыли, слушая, и им казалось, будто ветви перестали шуметь на ветру, будто замолкли птицы, оцепенело озеро и весь мир замер, живя лишь в волшебных звуках старинного танца, с которого когда-то начинались придворные балы.
И все было впереди.
III
Лизавета и Танька не виделись почти два года, хотя и переписывались иногда. Но в письмах всего не расскажешь...
С отъездом Таньки жизнь у Лизаветы пошла неважная. Виктор, выйдя из больницы, повел себя странно: не пил совсем, угрюмо ходил на работу, угрюмо возвращался, механически делал работу по дому, на жену не смотрел, на слова ее не отвечал, спать уходил на печку - прежнее Танькино место. Когда до родов оставалось меньше месяца, он неожиданно исчез, без записки, без слов, взяв из дому только деньги, свой паспорт и трусы с майкой. В последний раз его видели на вокзале - он брал билет до Москвы.
Лизавета, отекшая, с огромным животом, все глаза выплакала.
В сентябре родился Петенька. В октябре Лизавета подала в розыск, на развод и на алименты.
Петенька родился слабым, со скрюченными ручками и ножками, с огромной головой. Поначалу Лизавета надеялась, что это скоро пройдет - новорожденные все такие. Но ручки-ножки не распрямлялись, тельце оставалось худым, Петенька не держал головку, не фиксировал взгляда, плохо брал грудь. Лизавета пошла по врачам. И в Новгород ездила, и в Калинин, не говоря уже про Валдай. Сначала Петеньке поставили страшный диагноз - водянка головного мозга. Потом этот диагноз сняли, но другого определить не смогли. Наконец ей выдали направление в Ленинград, в клинику профессора Юзовского.
Она приехала, положила Петеньку на обследование и приготовилась, по своему обыкновению, сутками дежурить возле ребенка. Ей запретили. Днем она ходила за Петенькой, прибиралась в палате и в коридоре, разговаривала с врачами, с сестрами. Ночевать же ехала к Таньке в общежитие возле площади Тургенева.
Танька так изменилась, что и называть ее Танькой было уже неловко. Она вся как-то подобралась, постройнела, сбросила детский жирок - и стала красива обворожительно, хотя никак не в русском былинном стиле. Зеленые глаза сделались еще больше, четче стал овал лица, обозначилась тонкая талия. Густую косу сменила модная стрижка - градуированное каре. На ногтях появился маникюр, на губах - помада, в словах, жестах и манерах - уверенность и взрослая четкость. От провинциального говорка остался лишь легкий след. Последнее немного удивило Лизавету - в речах Таниных товарок, хотя многие из них прожили в Ленинграде значительно дольше сестры, нет-нет да и проскальзывали родимые "копеецка", "худый", "таково", а каждая фраза завершалась протяжным привизгом. По глазам, по манерам, по движениям, по говору, по тысяче всяких мелочей, подмечать которые могут только женщины, Лизавета поняла - у сестры есть мужчина. Намного старше ее, культурный, солидный, наверняка женатый... Папашка...
Лизавета сидела за столом вместе с Таней и ее соседками по комнате невзрачными скромницами Олей и Полей, пила чай с покупной коврижкой и ею самой привезенным вареньем и с тревогой смотрела на сестру...
Чутье нисколько не обманывало Лизавету...
Землячка Настасья - хитрая и пройдошистая бабешка с крашеной "халой" на голове - встретила Таньку неприветливо и отправила бы ее восвояси прямо с порога, если бы не сообразила, что тут можно поиметь свой интерес. Николай, Настасьин муж, "работая на перспективу", не выписывался из комнаты своей матери, жестокой и деспотичной старухи, которую полгода назад хватил удар. Старуха обезножела и тронулась умом. Обратно в больницу ее не брали, а в дом престарелых записали только на январь. Танька подвернулась очень кстати пускай эта фефела деревенская походит за свекрухой за угол и харчи, которые, естественно, будет сама же и покупать на старухину пенсию. А там поглядим.
Старуха жила на проспекте Карла Маркса в жуткой, ободранной коммуналке без ванной. Вместо "здрасьте" она заявила Таньке:
- Сонька! Я ссать хочу!
Так началась Танькина каторга.
В музыкальное училище Таньку не приняли. Увидев, что она смотрит на нотный стан, как баран на новые ворота, члены комиссии переглянулись, пожали плечами и предложили подучиться и приходить через годик.
Зимой старуху свезли наконец в богадельню. Танька, прекрасно понимая, что теперь Настасья немедленно выдворит ее из комнаты, заранее подыскала себе работу с лимитной пропиской. Она устроилась маляром-штукатуром в строительное управление.
Работа была тяжелая, изнурительная, но Танька никогда не гнушалась работы. Она без особого труда затаскивала полные ведра на самую верхотуру, ловко и быстро орудовала соколком или кистью и при этом все время пела. После кошмарных месяцев со старухой, новая жизнь казалась ей волшебной сказкой. Начальство скоро обратило на нее внимание и наметило через годик поставить эту работящую и непьющую девочку на бригаду. Правда, в эту же зиму она простыла и охрипла. Голос довольно скоро вернулся, но сделался тише, глуше, с хрипотцой.
После работы у нее хватало сил помыться, переодеться во что-нибудь нарядное и побежать с девчонками в кино, в кафе. На танцы она сходила только раз. Единственный нормальный парень стоял у входа с повязкой дружинника и в танцах участия не принимал. Остальные были пьяные, расхристанные, наглые, лузгали семечки и плевали прямо на пол. С видом победителей они прохаживались перед нарядными девчонками, которых было намного больше, раздевали каждую глазами и, сделав свой выбор, пренебрежительно кидали:
- Пшли, что ли?
Один такой немедленно нарисовался перед Танькой. Он грубо схватил ее повыше локтя и потащил на площадку. Танька вырвала руку. Парень томно, как бы нехотя обложил ее трехэтажным и враскоряку направился выбирать другую партнершу. Больше Танька на танцы не ходила.
Первые месяцы она жила в комнате с Нинкой из Выползова и вологодской Нелькой. Те любили жить широко, весело, с музыкой, вином и мужиками. Поначалу Танька участвовала в их мероприятиях - подсаживалась к столу, выпивала рюмочку-другую портвейна, танцевала с кавалерами соседок, пока тех не развозило и они не начинали вести себя, как парни в клубе. Тогда Танька брала книжку и уходила в комнату отдыха или на кухню. Нередко какой-нибудь назойливый ухажер доставал ее и там, и тогда Танька стучалась в "келью". Ее впускали и тут же запирали дверь.
"Кельей" на их этаже называли двести восьмую комнату. Здесь особняком от всех жили две подружки, Оля и Поля - обе низкорослые, плоскогрудые, кривоногие и удивительно высоконравственные. После работы они запирались на ключ, выходя только на кухню и в туалет, смотрели взятый напрокат телевизор, вязали, играли в шашки. Разговоры их делились на светские - кто с кем .гуляет, кто как на кого смотрит; производственные - кто сколько наработал, и кому сколько заплатили; и деловые - о выкройках и кулинарных рецептах. Книг они не читали, музыку слушали только по телевизору и презирали всех мужчин, за исключением Валерия Ободзинского.
С ними было спокойно, но нестерпимо скучно. И все же, тщательно все взвесив, Танька собрала вещички и, заручившись согласием Оли и Поли, перебралась в "келью".
Мужчины, окружавшие Таньку, не вызывали у нее никакого интереса. Знакомые ей сверстники были почти все ниже ее ростом, грязные, прыщавые, с длинными сальными волосами, по-идиотски развязные или дебильно-застенчивые, умеющие связать два слова разве что цепочкой матерной ругани, тупой и однообразной. Мужики постарше, те, что уже отслужили в армии, были немногим интереснее может, говорят поскладнее, зато и пьют больше... И все чем-то похожи на Виктора. И от всех несет потом, перегаром, немытыми ногами. Неужели же Андрей Болконский, Артур-Овод или тот, другой Артур, из "Алых парусов", благородный Скарамуш и отважный капитан Кольцов, ну, на худой конец, Пьер Безухов - неужели все они только выдумка писателей? - спрашивала она себя, бродя по улицам...
- Черт возьми, ну и корма! - произнес позади нее восхищенно-насмешливый мужской голос. - Девушка, вы сегодня что делаете?
Она вспыхнула, развернулась, готовая дать отпор очередному хаму - да так и застыла с открытым ртом.
Перед ней стоял высокий, красивый мужчина лет тридцати пяти, в кожаном пиджаке, в очках со стальной оправой, с аккуратной каштановой бородкой. Но Танька остолбенела не от его внешности. Увидев перед собой ее еще детское, пухленькое, пылающее гневом личико, этот холеный красавец вдруг покраснел, смутился, отвел глаза...
- Извини меня, девочка, - пролепетал он.
- Вы всегда так знакомитесь с девушками? - неожиданно для себя сказала Танька.
- Вообще-то нет,.- сказал мужчина. - Разрешите представиться - Ковалев Евгений Николаевич.
- Татьяна Валентиновна, - сказала Танька и добавила: - Ларина.
Ей ужасно не хотелось называть этому человеку свою неблагозвучную фамилию, и она сказала первое, что пришло ей в голову.
- Совсем как у Пушкина, - улыбнулся Ковалев.
- Не совсем. У Пушкина Татьяна Дмитриевна.
- О-о, вы знакомы с "Онегиным"? Похвальное и редкое явление. Что ж, барышня Татьяна, позвольте угостить вас мороженым.
В кафе на Садовой они сели за столик и разговорились. Точнее, говорила Таня, а Ковалев ограничивался репликами, вопросами - и все у него получалось как-то уместно, своевременно. Он прочно взял нить разговора в свои руки, сам в нем почти не участвуя. Глядя в его доброе открытое лицо, в глаза с ласковым прищуром, слушая его бархатный голос, она вдруг рассказала этому незнакомому человеку все - и о детдоме, и о жизни своей в Хмелицах, о парализованной старухе, о работе на стройке, об общежитии и подругах... о матери своей, о Лизавете с Виктором, о заветной тетрадочке, о своих мечтах и сокровенных мыслях... Когда она призналась ему, что вовсе не Ларина, а Приблудова. он только улыбнулся и заметил:
- Я тоже не Онегин... Хочешь, я покажу тебе настоящий Ленинград?
- Хочу.
Стояли теплые белые ночи. Они вышли на полупустую в этот вечерний час Садовую. Ковалев взял Таню за руку и повел ее на Невский. Они дошли до Адмиралтейства, свернули на Дворцовую, посмотрели на Зимний дворец, по набережной прошли до Медного Всадника и вышли на Исаакиевскую площадь. Теперь говорил Ковалев, а Таня лишь вставляла реплики. Он рассказывал ей о зданиях и памятниках, вспоминал связанные с ними легенды, стихи. Он говорил так интересно, что Таня слушала, затаив дыхание, целиком поглощенная рассказом, и только раз поймала себя на мысли, что он, наверное, работает экскурсоводом. Перед ней открывался другой Ленинград - новый и одновременно почему-то знакомый, родной... Потом она поняла, откуда возникло это чувство - увиденное на-ложилось на то, что она еще в Хмелицах видела иногда по телевизору, и то, что являлось ей потом в грезах - ажурные мосты, широкие улицы со светлыми дворцами по сторонам, могучая река и еле слышный запах моря... Наложилось и совпало... Таня поняла, что теперь никогда, никогда не покинет этот волшебный город...
Ковалев проводил ее до самого общежития и уговорил заспанную вахтершу, которая наотрез отказывалась впустить гулену в половине третьего ночи. Поднимаясь по лестнице, Таня с ужасом сообразила, что не взяла у Евгения Николаевича ни телефона, ни адреса. А вдруг он больше не захочет увидеться с ней?
На другой день, в среду, он не появился. Таня пришла с работы, быстренько перекусила и выбежала в коридор, откуда была видна вся улица, и целый час смотрела в окно. Потом вернулась в "келью" и села играть в шашки с Олей...
Не пришел он и в четверг. Вечером Таня пошла к Нинке, хлопнула целый стакан портвейна и разревелась. И в пятницу не пришел. Таня обреченно успокоилась. Когда в субботу, отоспавшись после трудовой недели, она вышла в угловой гастроном за сыром, на другой стороне улицы послышался автомобильный гудок. Она не оглянулась.
- Таня!
Она обернулась. У раскрытой дверцы красных "Жигулей" стоял Ковалев, улыбался ей, махал рукой. Она побежала к нему.
- Извини меня, я был очень занят эти дни, - сказал он, протягивая ей руку. - Садись. Сегодня у нас по плану Пушкин.
- Ой, а я не одета...
Он внимательно осмотрел ее наряд.
- Для загородной поездки сойдет, - сказал он. Потом были поездки в Петергоф на катере, в Павловск, прогулки на острова, Эрмитаж, Русский музей, походы в оперу, в драму. Всякий раз Ковалев интересовался ее впечатлениями, внимательно выслушивал, с чем-то соглашался, кое-где возражал, мягко, но настойчиво поправлял ее выговор.
- В провинции образная и богатая речь, - говорил он. - Но ты живешь в Питере и старайся говорить чисто. В Ленинграде русский самый литературный.
Он умудрился ни разу не обидеть ее своими поправками. Таня решила, что он, скорее всего, педагог.
Как-то в начале июля он сказал:
- Завтра я покажу тебе мое любимое место. Заеду пораньше, часикам к восьми. Возьми с собой купальник и полотенце.
Они выехали из города и направились по Приморскому шоссе в сторону Зеленогорска. Таня в этих местах не была ни разу. Они миновали Зеле-ногорск, Ушково, свернули у Черной речки.
- Куда мы? - спросила Таня.
- На озеро.
Через двадцать минут они свернули прямо в лес и, проехав еще с полкилометра по кочкам, остановились на высоком берегу.
Это озерцо совсем не походило на валдайские. Расположенное в глубокой котловине, похожей на гигантскую воронку от взрыва, оно было удивительно прозрачным. Сверху песчаное дно просматривалось в любой его точке. На крутом берегу никого не было, только на противоположной стороне бегали дети.
- Пионеры, - сказал Ковалев. - Тут лагерь недалеко.
Он взял с собой подстилку и полотенце и начал спускаться. Таня направилась за ним.
Дно резко уходило вниз. Ступив шаг, Таня ойкнула и провалилась в холодную воду с головой.
- Холодно? - крикнул спереди Ковалев. - Ничего, сейчас привыкнешь.
Сильными, энергичными гребками он поплыл на середину озера. Таня за ним не последовала. На воде она держалась неплохо, но быстро плавать не умела. Она поплыла вдоль берега, и уже после первых гребков чувство холода ушло.
Она вышла на берег, вытерлась и легла на подстилку под сосной, дожидаясь Ковалева. Руки ее раскинулись по мягкому мху. Она погладила мох, и ее рука уткнулась во что-то твердое. Она вытащила наполовину вросшую в мох почерневшую дощечку. На ней было вырезано в столбик:
НЗ
ПЧ
ИЛ
ЕЧ
ЛР
Один за всех Все за одного
- Уф-ф! - Вышедший из воды Ковалев принялся энергично растираться. Водичка замечательная! Тебе нравится?
- Очень! Смотрите, что я нашла.
- Мушкетерский девиз, - сказал Ковалев, рассматривая дощечку. - Пионеры развлекались или отдыхающие. С прошлого года лежит. Видишь, буквы почернели.
И дощечка полетела в кусты.
Ковалев поднялся к машине и вернулся оттуда с сумкой. Он вынул оттуда клеенку, расстелил, положил на нее сверток с бутербродами, яблоки, печенье, помидоры, поставил термос и два пластмассовых стаканчика.
- Перекусим? - предложил он.
- Да, я проголодалась.
В термосе оказался вкуснейший холодный крюшон, а такие бутерброды Таня ела в первый раз в жизни - с бужениной, с семгой, с языком. Таня спрашивала названия неизвестных яств, а Ковалев отвечал - весело, но без тени ехидства.
Убрав скатерть, мусор и оставшуюся снедь в сумку, Ковалев расстелил полотенце и лег рядом с нею. Оба молчали, греясь на солнце.
- Тебе здесь понравилось? - спросил он,
- Очень, - ответила Таня. - Я и забыла уже, что такое вот так вот загорать и купаться. У нас в Хмелицах купаться купаются, а загорать нельзя. Слепни сожрут.
Она поднялась, потянулась и пошла вниз.
- Пойду, еще раз окунусь.
- Постой, - тихо сказал Ковалев.
Он рывком встал, приблизился к ней, обнял и крепко-крепко поцеловал.
Таня закрыла глаза. У нее подкосились ноги, и земля поплыла куда-то.
От его кожи пахло лимоном и свежими сосновыми иголками.
Поцелуй длился долго. Потом Ковалев отпустил ее и отошел на шаг.
- Я люблю вас, Евгений Николаевич, - прошептала она, открывая глаза.
- Зови меня Женя, - серьезно и тихо сказал он. - Я тоже люблю тебя, девичка, и даже больше, чем ты думаешь.
Он грустно, чуть криво улыбнулся.
- Пора ехать, - сказал он. - Путь неблизкий, а мне завтра на службу рано.
- Я только окунусь, - сказала Таня. - Можно... Женя?
- Тогда и я с тобой!
Он засмеялся, взял ее за руку, и они вместе побежали к воде.
IV
Через неделю Женя уехал. Но на этот раз Таня была спокойна. Она твердо знала, что в сентябре он вернется, и даже не сильно тосковала по нему, предвкушая грядущие встречи. А потом сдавали срочный объект, всем пообещали хорошие премиальные, и люди вкалывали без выходных, по двенадцать часов, возвращались домой, ног под собой не чуя, и падали в кровати так, будто сквозь землю проваливались. На этаже стало тихо - ни попоек, ни драк.
Объект сдали в срок. Свою премию - четыреста рублей! - Таня поделила пополам, половину отправила Лизавете, а на оставшиеся купила себе модный брючный костюм и черные югославские сапожки.
Приехал Женя. И снова они ходили в театр, в филармонию. В середине октября он привел ее к себе домой.
Она совсем иначе представляла себе жилище Жени. Ей казалось, что здесь должно было быть множество книг, стол, заваленный всякими бумагами, неизбежные следы присутствия жены и детей - Женя никогда не говорил ей, что у него есть семья, но она прекрасно понимала, что у такого, как он, ее не может не быть. Как ни странно, это ее нисколько не тревожило. Она вовсе не собиралась у кого-то отбирать его и привязывать к себе... Точнее, просто не думала об этом. Их отношения были прекрасны, и она желала только одного - чтобы эти отношения никогда не прекращались.
Квартира была обставлена богато, но как-то безлико: в гостиной дубовый стол с выстроенными в рядочек высокими стульями, темная немецкая стенка, напротив нее - сервант с хрустальной посудой, в углу - тумба с цветным телевизором. На окнах - тяжелые бархатные портьеры. На стенах - репродукции известных Тане картин - васнецовские "Три богатыря" и "Подсолнухи" Ван Гога. Во второй комнате, поменьше - большой письменный стол с зеленой лампой, массивным чернильным прибором и без единой бумажки, кресло, небольшой шкаф для одежды, бельевой шкафчик, широкая тахта, заправленная белоснежным, явно нетронутым бельем. Над тахтой - однотонный бежевый ковер. И нигде ни пылинки, все в идеальном порядке, льняная салфетка на дубовом столе лежит строго по центру, натертый пол блестит. В кухне, в ванной, уборной - такая же стерильная гостиничная чистота. Каждая деталь вызывала недоуменные вопросы, но внезапно оробевшая Таня спрашивать не решалась.
Пока она рассматривала квартиру, Женя варил на кухне кофе. Она вернулась в гостиную и, встав у стенки, листала альбом с картинками. Он вкатил тележку, на которой стояли две чашечки с блюдцами, кофейник, сахарница, хрустальная вазочка с миниатюрными вафлями, блюдечко с нарезанным лимоном. Поставив все это на стол, он подошел к серванту, достал оттуда две крошечные рюмочки и бутылку коньяка с трубочкой на пробке, тоже поставил на стол.
- Это надо меленькими глоточками и запивать кофе, - сказал он, разливая коньяк по рюмочкам.
Они молча, не глядя друг на друга, пили крепкий, густой кофе. Тане становилось трудно дышать. Воздух будто накалялся, тяжелел, наливаясь свинцом. Тишина становилась гнетущей, в ушах гудело, как перед сильной очистительной бурей.
Таня вдруг вскочила, рванулась к Жене и рухнула перед ним на колени, уткнувшись лицом в его светлые брюки. Он молчал.
- Я-я-я, - заикаясь, начала Таня, - я бою-усь! Из глаз у нее брызнули слезы. Женя бережно взял ее за плечи и поднялся, увлекая ее за собой.
- Не бойся, девочка, - сказал Женя, поддерживая ее за талию, как сиделка тяжелобольного. - Обопрись на меня и пойдем тихонечко... Все будет хорошо...
Она положила ему руку на плечо, оперлась, и они медленно-медленно пошли в спальню.
- Ну вот, - сказал Женя, аккуратно усадив ее на тахту. - Сейчас я выйду, а ты не торопясь, спокойненько, сними с себя все и ложись на кроватку, прямо на покрывало. Ложись на животик и думай о чем-нибудь спокойном и приятном. Дыши медленно-медленно, не жди ничего и ничего не делай. Я приду. И буду с тобой, совсем с тобой, только тогда, когда ты вся меня захочешь.
- Но я... - Таня сглотнула, - я хочу тебя.
- Нет-нет, - протяжно сказал Женя, отступая к двери, - не головкой, не сердцем, а вся... вся...
Таня осталась одна.
Медленно, как лунатик, она встала, подошла к креслу, остановилась и сняла с шеи цепь с янтарным кулоном. Повесила ее на спинку кресла, посмотрела, прямо ли по центру висит, потом расстегнула широкий лаковый ремень, сняла и повесила прямо поверх кулона. Расстегнула удлиненный черный жилет, сняла его, встряхнула, аккуратно сложила вдоль и повесила поверх ремня. Потом стала расстегивать брюки...
Сложив на кресле всю свою одежду, она так же медленно, не дыша, пошла в обратный путь. Осторожно, стараясь не смять покрывало, она легла на него и опустила лицо в подушку - чуть набок, чтобы легче было дышать.
"Он сказал - о приятном... Спокойном и приятном..."