— Действительно, — отвечал я, — я припоминаю… Сперва действие романа происходит на острове Нантакет.
   — Вы сказали «романа»? Вы воспользовались именно этим словом?
   — Безусловно, капитан…
   — Да… Вы говорите так же, как и все остальные… Но прошу меня извинить, сэр, я не могу больше задерживаться. Сожалею, искренне сожалею, что не смогу оказать вам услугу. Не воображайте, что, поразмыслив, я изменю отношение к вашему предложению. Да и ждать вам осталось всего несколько дней! Скоро начнется сезон… В гавани Рождества бросят якорь торговые и китобойные суда, и вы легко сядете на одно из них, будучи уверенным, что оно доставит вас именно туда, куда следует. Сожалею, сэр, весьма сожалею. Позвольте откланяться!
   С этими словами капитан Лен Гай ретировался, завершив нашу встречу не совсем так, как я опасался… то есть я хочу сказать, что ее завершение было скорее любезным, нежели отчужденным.
   Поскольку нельзя и есть нельзя, сколько ни упрямься, я расстался с надеждой выйти в море на борту шхуны «Халбрейн», затаив обиду на ее несговорчивого капитана. И все же признаюсь, что с того дня мне не давало покоя любопытство. Я чувствовал, что в душе этого моряка скрывается какая-то тайна. Неожиданный оборот, который принял наш разговор, столь внезапно прозвучавшее имя Артура Пима, вопросы насчет острова Нантакет, впечатление, произведенное на него новостью об экспедиции в южные моря под водительством Уилкса, утверждение, что американский мореплаватель не продвинется дальше на юг, чем… Кого же собирался назвать капитан Лен Гай? Все это давало богатую пищу для размышлений моему беспокойному уму.
   В тот же день Аткинс поинтересовался, проявил ли капитан Лен Гай сговорчивость и добился ли я его согласия занять одну из кают на боргу шхуны. Я был вынужден сознаться, что в переговорах с капитаном мне сопутствовало не больше удачи, чем хозяину гостиницы. Аткинс был этим весьма удивлен. Он не понимал причин отказа. В чем подоплека подобного упрямства? Он не узнавал старого знакомого. Отчего такая перемена? Более того — и это уже прямо касалось его, — вопреки традиции, сложившейся во время былых стоянок, ни команда «Халбрейн», ни офицеры шхуны на этот раз не наведывались в «Зеленый баклан». Казалось, экипаж подчиняется какому-то приказу. Раза два-три за неделю в таверне объявился боцман, но этим дело и ограничилось. Неудивительно, что почтенный Аткинс был весьма огорчен подобным оборотом дел.
   Что касается Харлигерли, неосторожно похваставшегося своим влиянием на капитана, то я понял, что он не хочет продолжать со мной отношения, раз из этого все равно ничего не выходит. Не могу утверждать, что он не пытался преодолеть упрямство своего капитана, однако было ясно: капитан оставался непоколебим, как скала.
   На протяжении последующих трех дней — 10, 11 и 12 августа — на шхуне кипели работы по ремонту и пополнению запасов. Матросы то и дело появлялись на палубе, карабкались по снастям, меняли такелаж[31], укрепляли ванты[32] и бакштаги[33], провисшие во время последнего перехода, покрывали свежей краской релинги[34], полинявшие от морской соли, крепили на реях новые паруса и чинили старые, которые еще могли сгодиться при благоприятной погоде, и конопатили трещины на боковой обшивке и на палубе.
   Все эти работы протекали с редкой слаженностью, совершенно без криков и ссор, которые обычно вспыхивают среди матросов, пока их судно стоит на якоре. Экипаж «Халбрейн», судя по всему, беспрекословно подчинялся командам, соблюдал строжайшую дисциплину и не любил громких разговоров. Видимо, исключение составлял один боцман — он показался мне смешливым добряком, не чурающимся шуток и болтовни. Но, вероятно, язык развязывался у него только на твердой земле.
   На берегу прослышали, что 15 августа шхуна выходит в море. Накануне этого дня мне и в голову не могло прийти, что капитан Лен Гай отменит категоричное решение. Да я и не мечтал об этом. Я смирился с неудачей и не собирался никого в ней винить. Я бы не позволил Аткинсу вторично просить за меня. Когда мне доводилось сталкиваться с капитаном Леном Гаем на набережной, мы делали вид, что не знаем друг друга и видимся впервые. Он шел своей дорогой, я — своей. Должен, однако, отметить, что раза два замечал в нем какое-то колебание… Мне казалось даже, что он хотел ко мне обратиться, побуждаемый какими-то таинственными соображениями. Однако он так и не сделал этого, а я не из тех, кто склонен бесконечно выяснять отношения. Вдобавок — я узнал об этом в тот же день — Фенимор Аткинс пренебрег моим запретом и вновь просил за меня капитана, впрочем, ничего не добившись. Дело было, как говорится, закрыто. Однако боцман придерживался на этот счет иного мнения. В разговорах с хозяином «Зеленого баклана» он утверждал, что об окончательном проигрыше говорить рано.
   — Вполне возможно, — твердил он, — что капитан еще не произнес последнего слова.
   Однако полагаться на утверждения этого краснобая было бы не меньшей ошибкой, чем вводить в уравнение заведомо неверную величину, так что я относился к предстоящему отплытию шхуны с полнейшим безразличием. Я хотел дождаться появления на горизонте других кораблей.
   — Пройдет неделя-другая, — успокаивал меня хозяин гостиницы, — и вы будете так счастливы, как никогда не были бы, возьми вас капитан Лен Гай к себе на борт. Вас ждет ни с чем не сравнимая радость…
   — Несомненно, Аткинс, только не забывайте, что большинство судов, приходящих на Кергелены для ловли рыбы, остаются в этих водах на пять-шесть месяцев, так что мне придется долго дожидаться, прежде чем я выйду на одном из них в открытое море.
   — Большинство, но не все, мистер Джорлинг, не все. Некоторые заходят в гавань Рождества на денек-другой, не более. Случай не заставит себя ждать, и вам не придется раскаиваться, вспоминая упущенный вместе с «Халбрейн» шанс…
   Не знаю, пришлось бы мне раскаиваться или нет, но ясно одно: мне было предначертано свыше покинуть Кергелены в роли пассажира шхуны, благодаря чему я пережил куда более невероятные приключения, чем все то, что было описано в истории мореплавания.
   Вечером 14 августа, примерно в семь тридцать, когда на остров опустилась ночь, я отужинал и вышел прогуляться по северной оконечности бухты. Погода стояла сухая, в небе мерцали звезды, щеки пощипывал холод. Прогулка обещала быть короткой. И действительно, уже через полчаса я счел за благо отправиться в обратный путь, на огонек «Зеленого баклана». Но в это мгновение мне повстречался человек. Увидев меня, он, немного поколебавшись, остановился.
   Было уже совсем темно, поэтому мне было нелегко разглядеть его лицо. Однако негромкий голос, переходящий в шепот, не оставлял никаких сомнений: передо мной стоял капитан Лен Гай.
   — Мистер Джорлинг, — обратился он ко мне, — завтра «Халбрейн» поднимает паруса. Завтра утром, с приливом…
   — К чему мне это знать, — отвечал я, — раз вы отказали мне?..
   — Я поразмыслил и переменил решение. Если вы не передумали, вы можете подняться на борт завтра в семь утра.
   — Честное слово, капитан, я уже не чаял, что вы ляжете на другой галс![35]
   — Повторяю, я передумал. Кроме того, «Халбрейн» направится прямиком на Тристан-да-Кунья, а это вам как раз на руку, верно?
   — Как нельзя лучше, капитан! Завтра в семь утра я буду у вас на борту.
   — Для вас приготовлена каюта.
   — Что касается платы, то…
   — Поговорим об этом позже, — отвечал капитан Лен Гай. — Вы останетесь довольны. Значит, до завтра.
   — До завтра.
   Я протянул этому непостижимому человеку руку, чтобы скрепить нашу договоренность рукопожатием, однако он, видимо, не разглядел моего жеста в кромешной тьме, потому что, не приняв руки, быстрым шагом удалился к своей шлюпке. Несколько взмахов весел — и я остался в темноте один.
   Я был несказанно удивлен. Не меньшим было удивление почтенного Аткинса, которого я посвятил в дело, лишь только переступил порог «Зеленого баклана».
   — Вот видите, — проговорил он, — выходит, старая лиса Харлигерли был прав! А все-таки этот его чертов капитан ведет себя как невоспитанная и капризная девица! Не передумал бы он еще раз, уже перед самым отплытием!
   Я отнесся к этой гипотезе как к совершенно невероятной, тем более что действия капитана не указывали, на мой взгляд, ни на капризность, ни на склонность предаваться фантазиям. Если капитан Лен Гай пересмотрел свое решение, то потому, видимо, что усматривал какой-то интерес в том, чтобы заполучить меня на борт в качестве пассажира. Может быть, этой перемене я был обязан своим словам о Коннектикуте и острове Нантакет. Будущее покажет, почему это вызвало у него такой интерес…
   Я быстро собрался. Я никогда не обременяю себя неподъемным багажом и могу объехать мир, довольствуясь дорожной сумкой и небольшим чемоданчиком. Больше всего места заняла меховая одежда, необходимая в высоких широтах…
   Утром 15 августа, не дожидаясь восхода солнца, я простился со славным Аткинсом, моим внимательным и чутким соотечественником, нашедшим счастье на затерянных в океане островах Запустения. Достойнейший малый расчувствовался, услыхав слова благодарности. Однако он ни на секунду не забывал, что мне надо побыстрее очутиться на борту, ибо продолжал опасаться, как бы капитан Лен Гай не сменил галс еще раз. Он даже признался, что несколько раз ночью подходил к окошку, дабы удостовериться что «Халбрейн» еще не снялась с якоря. Опасения — которых я, впрочем, совершенно не разделял — оставили его только при проблесках зари.
   Почтенный Аткинс пожелал проводить меня до самой шхуны, чтобы лично проститься с капитаном и боцманом. Мы погрузились в шлюпку, ждавшую у берега, и вскоре поднялись на борт корабля.
   Первый, кого я там встретил, был Харлигерли. Он торжествующе подмигнул мне, что явно означало: «Вот видите! Наш упрямый капитан все-таки сдался! И кому вы этим обязаны, если не бравому боцману, сделавшему ради вас невозможное?» Действительно ли дело обстояло так? У меня были все основания придерживаться иного мнения. Но в конце концов это было уже неважно. Главное, «Халбрейн» поднимала якорь и выходила из гавани со мной на борту!
   Не прошло и минуты, как на палубе появился капитан Лен Гай, который словно и не заметил моего присутствия, чему я не удивился, ибо был готов к любым сюрпризам.
   Приготовления к отплытию шли полным ходом: расчехляли паруса, готовили такелаж, фалы и шкоты. Лейтенант, стоя на баке, наблюдал за разворотом шпиля; прошло немного времени — и якорь был подведен к ноку[36] гафеля.
   Аткинс приблизился к капитану и проникновенно произнес:
   — До встречи через год!
   — Если это будет угодно Господу, мистер Аткинс! Они обменялись рукопожатием. Боцман дождался своей очереди и тоже сильно стиснул руку хозяину «Зеленого баклана», после чего шлюпка доставила того на берег.
   В восемь утра, дождавшись прилива, «Халбрейн» распустила паруса, легла на левый галс, покинула гавань Рождества и, очутившись в открытом море, взяла курс на северо-запад.
   Наступил день, и острые верхушки Столовой горы и горы Хавергал, взметнувшиеся одна на две, а другая на три тысячи футов над уровнем моря, окончательно скрылись из виду…


Глава IV. ОТ КЕРГЕЛЕНОВ ДО ОСТРОВА ПРИНС-ЭДУАРД


   Наверное, ни одно морское путешествие не складывалось поначалу так удачно! Случаю было угодно, чтобы вместо томительных недель бесцельного сидения в гавани Рождества из-за необъяснимого отказа Лена Гая взять меня пассажиром я удалялся от тех безрадостных мест на быстроходной шхуне, подгоняемой веселым ветерком, любуясь лениво плещущими океанскими волнами и наслаждаясь скоростью в восемь-девять миль в час.
   Изнутри шхуна «Халбрейн» была не менее совершенна, чем снаружи. Повсюду, от рубки до трюма, царила чистота, роднившая шхуну с образцовым голландским галиотом[37]. Перед рубкой, слева по борту, располагалась каюта капитана, который мог наблюдать за происходящим на палубе через иллюминатор и отдавать приказания вахтенным, дежурящим между грот-мачтой и фок-мачтой. Справа по борту располагалась точно такая же каюта помощника капитана. У каждого было по узкой койке, небольшому шкафчику, плетеному креслу, привинченному к полу столику и лампе, свисающей с потолка. В обеих каютах было множество навигационных приборов: барометры, ртутные термометры, секстанты[38]; судовой хронометр покоился на опилках в дубовой шкатулке и извлекался оттуда лишь при крайней необходимости.
   Позади рубки располагались еще две каюты и небольшая кают-компания с обеденным столом, окруженным скамеечками со съемными спинками.
   Одна из этих кают ждала моего появления. Свет в нее проникал через два иллюминатора, один из которых выходил в боковой проход, ведущий к рубке, а другой на корму. Здесь всегда стоял рулевой, держащий штурвал, над которым свисал гик[39] бизани[40], выходящий далеко за края парусного оснащения, что делало шхуну чрезвычайно быстроходной.
   Моя каюта имела восемь футов в длину и пять в ширину. Я привык к лишениям, неизбежным в морских переходах, мне и не требовалось большего пространства; вполне устраивала меня и скудная меблировка: стол, шкаф, кресло, туалетный столик на железных ножках и койка с весьма жиденьким матрасом, вызвавшим бы нарекания у более прихотливого пассажира. Впрочем, переход предстоял короткий: я собирался сойти с «Халбрейн» на Тристан-да-Кунья, так что каюта была предоставлена мне на четыре, максимум на пять недель.
   Перед фок-мачтой, смещенной к центру палубы (это удлиняло штормовой фок), прочные найтовы удерживали на месте камбуз. Дальше находился люк, накрытый грубым брезентом. Отсюда шла лестница в кубрик и в трюм. Во время шторма люк задраивали, и в кубрик не проникало ни капли воды, тоннами рушившейся на палубу.
   Экипаж состоял из восьми моряков: старшины-парусника Мартина Холта и конопатчика Харди, а также Роджерса, Драпа, Френсиса, Гратиана, Берри и Стерна — матросов от двадцати пяти до тридцати пяти лет от роду; все они были англичанами с берегов Ла-Манша[41] и канала Сент-Джордж, все отлично разбирались в своем ремесле и безоговорочно подчинялись дисциплине, насаждавшейся на судне железной рукой — принадлежавшей, однако, отнюдь не капитану.
   Человек, которому экипаж подчинялся с первого слова, по мановению руки, был старший помощник капитана лейтенант Джэм Уэст, которому шел тогда тридцать второй год.
   Ни разу за все годы моих океанских скитаний мне не приходилось встречать человека такого склада. Джэм Уэст даже родился, и то на воде: детство его прошло на барже его отца, где и обитало все семейство. Он всю жизнь дышал соленым воздухом Ла-Манша, Атлантики и Тихого океана. Во время стоянок он сходил на берем только по делам службы. Если ему приходилось перебираться с одного судна на другое, он просто переносил в новую каюту свой холщовый мешок, чем переезд и завершался. Это была воистину морская душа, не знавшая другого ремесла, кроме моряцкого. Когда он не был в плавании, он мечтал об океане. Он побывал юнгой, младшим матросом, просто матросом, старшим матросом, старшиной, теперь же дослужился до лейтенанта и стал старшим помощником Лена Гая, капитана шхуны «Халбрейн».
   Джэм Уэст не стремился к высоким постам; его не влекло богатство; он не занимался куплей-продажей товаров. Другое дело — закрепить груз в трюме: без этого судно не обретет устойчивости. Что же касается тонкостей искусства кораблевождения — установки оснастки, использования площади парусов, маневров на любой скорости, отплытия, вставания на якорь, борьбы с немилосердной стихией, определения широты и долготы — то есть всего того, что относится к совершеннейшему творению человеческих рук, каковым является парусник, — здесь Джэму Уэсту не было равных.
   Вот как выглядел старший помощник: среднего роста, худощавый, мускулистый, с порывистыми движениями, плечистый, ловкий, как гимнаст, с необыкновенно острым глазом, какой бывает у одних моряков, с загорелым лицом, короткими густыми волосами, бритыми щеками и подбородком и правильными чертами лица, выражавшими энергию, отвагу и недюжинную силу.
   Джэм Уэст был неразговорчив и ограничивался краткими ответами на задаваемые ему вопросы. Он отдавал команды звонко, четко выговаривая слова, и никогда не повторял их дважды, ибо командира должны понимать с первого слова. Так оно и было.
   Я недаром обращаю внимание читателя на этого образцового офицера торгового флота, преданного душой и телом своему капитану и своему кораблю. Казалось, он превратился в необходимейший орган сложнейшего организма — корабля, и это сооружение из дерева, железа, парусины, меди и конопли именно у него черпало одухотворяющую силу, благодаря чему происходило полное слияние творения человеческих рук и Божьего промысла. Если у «Халбрейн» было сердце, то оно билось в груди Джэма Уэста.
   Я завершу рассказ об экипаже судовым коком. Африканский негр по имени Эндикотт восемь последних лет из своих тридцати проколдовал на камбузах кораблей, которыми командовал капитан Лен Гай. Он и боцман были приятели. Надо сказать, что Харлигерли считался кладезем отменных кулинарных рецептов, которые Эндикотт порой пытался воплотить в жизнь, хотя безразличные к еде посетители кают-компании никогда не обращали внимания на плоды его героических усилий.
   «Халбрейн» вышла в море при самой благоприятной погоде. Было, правда, очень холодно, поскольку на сорок восьмом градусе южной широты август — это зимний месяц. Однако море оставалось спокойным, а ветерок дул как раз оттуда, откуда нужно, — с юго-востока. Если бы такая погода установилась надолго — а на это можно было надеяться, — то нам ни разу не пришлось бы ложиться на другой галс, наоборот, мы могли бы ослабить шкоты, ибо ветер сам донес бы нас до Тристан-да-Кунья.
   Жизнь на борту отличалась простотой и вполне понятной на море монотонностью, в которой было даже некоторое очарование. Ведь путешествие по морю — это отдых в движении, когда так хорошо мечтается под мягкую качку… Я и не думал жаловаться на одиночество. Разве что мое любопытство не могло уняться, ибо я не находил объяснения, почему Лен Гай вдруг передумал и перестал возражать против моего путешествия на шхуне. Спрашивать об этом лейтенанта было бы напрасной тратой времени. Вряд ли бы я смог почерпнуть что-то из его односложных ответов, даже если бы он и знал причину, на что надежд было мало: ведь она наверняка не имела отношения к его обязанностям, а ничем другим он не интересовался. За завтраком, обедом и ужином мы не обменивались и десятком слов. Однако время от времени я ощущал на себе пристальный взгляд капитана. Казалось, ему хочется выпытать у меня что-то, хотя на самом деле вопросы следовало бы задавать мне. В результате помалкивали мы оба.
   Впрочем, мне было к кому обратиться, если бы я захотел почесать язык, — к боцману. Вот кто любил поговорить! Однако отнюдь не на интересующую меня тему. Зато он никогда не забывал пожелать мне доброго утра и доброй ночи, причем даже эти пожелания выходили у него весьма многословными: он неизменно интересовался, доволен ли я жизнью на борту, устраивает ли меня кухня и не следует ли ему посоветовать чернокожему Эндикотту приготовить что-нибудь особенное.
   — Благодарю вас, Харлигерли, — ответил я ему как-то раз. — Мне достаточно самой простой пищи. Она мне вполне по вкусу, тем более что у вашего приятеля в «Зеленом баклане» меня кормили не лучше.
   — А-а, чертяка Аткинс! Славный вообще-то человек…
   — И я того же мнения.
   — А как насчет того, мистер Джорлинг, что он, американец, сбежал на Кергелены со всей своей семейкой?..
   — Что ж в этом такого?
   — Да еще обрел там счастье!
   — Это далеко не глупо, боцман!
   — Если бы Аткинс предложил мне поменяться с ним местами, то у него ничего бы не вышло — моя жизнь куда приятнее.
   — С чем вас и поздравляю, Харлигерли!
   — А известно ли вам, мистер Джорлинг, что очутиться на борту такого корабля, как «Халбрейн», — это удача, какая выпадает всего раз в жизни? Наш капитан не слишком-то речист, это верно, а старший помощник еще реже раскрывает рот…
   — Я заметил это, — согласился я.
   — И все же, мистер Джорлинг, они настоящие, гордые моряки, смею вас в этом уверить. Вы будете опечалены, когда на Тристан-да-Кунья настанет время расставаться с ними.
   — Рад слышать это от вас, боцман.
   — Ждать этого придется недолго, коли нас подгоняет такой добрый юго-восточный ветер, а море волнуется лишь тогда, когда китам и кашалотам приходит блажь показаться! Вот увидите, мистер Джорлинг, не пройдет и десяти дней, как мы преодолеем тысячу триста миль, разделяющих Кергелены и острова Принс-Эдуард, а потом деньков пятнадцать — и позади еще две тысячи триста миль до Тристан-да-Кунья!
   — Что толку загадывать, боцман… Ведь для этого нужно, чтобы сохранилась столь же благоприятная погода, а нет менее благодарного занятия, чем ее предсказывать. На этот счет существует мудрая морская поговорка, которую неплохо было бы помнить!
   Как бы то ни было, погода оставалась отменной, и уже 18 августа пополудни марсовой крикнул с мачты, что видит справа по борту горы, что вздымаются на островах Крозе, лежащих на 42°59' южной широты и 48° восточной долготы, на высоте шестьсот — семьсот саженей над уровнем моря.
   На следующий день мы оставили слева по борту острова Поссесьон и Швейн[42], посещаемые только рыбаками в путину. В это время года там обитали только морские птицы, пингвины да белые ржанки, прозванные китобоями «белыми голубями». На причудливых скалах островов Крозе поблескивали ледники, шероховатая поверхность которых еще долго отражала солнечные лучи, даже когда берега островов давно уже скрылись за горизонтом. Наконец от них осталась лишь белая полоска, увенчанная заснеженными вершинами.
   Приближение земли — один из самых волнующих моментов океанского плавания. Я надеялся, что капитан хотя бы по этому случаю прервет молчание и перекинется парой слов с пассажиром своего судна. Однако этого не произошло.
   Если предсказаниям боцмана суждено было сбыться, то уже через три дня на северо-западе должны были показаться острова Марион и Принс-Эдуард. Однако шхуна не собиралась приставать к их берегам, ибо запасы воды решено было пополнить на Тристан-да-Кунья.
   Я уже надеялся, что монотонность нашего путешествия не будет нарушена штормом или какой-либо иной неприятностью. Утром 20 августа вахту нес Джэм Уэст. Сняв показания приборов, капитан Лен Гай, к моему величайшему изумлению, поднялся на палубу, прошел одним из боковых проходов к рубке и встал сзади, рядом с нактоузом, поглядывая время от времени скорее по привычке, чем по необходимости, на шкалу.
   Заметил ли капитан меня — ведь я сидел совсем рядом? Этого я не знаю. Во всяком случае, он никак не отреагировал на мое присутствие. Я тоже не собирался проявлять к нему интерес, поэтому остался сидеть неподвижно, облокотившись на планшир.
   Капитан Лен Гай сделал несколько шагов, свесился над релингами и устремил взор на длинный след за кормой, напоминающий узкую и плоскую кружевную лету, — настолько резво преодолевала шхуна сопротивление океанской толщи.
   Нас мог бы услыхать здесь всего один человек — стоящий за штурвалом матрос Стерн, сосредоточенно перебиравший рукоятки, дабы шхуна не уклонялась от курса.
   По всей видимости, капитана Лена Гая одолевали в тот момент совсем иные заботы, ибо, подойдя ко мне, он произнес, как водится, вполголоса:
   — Мне нужно поговорить с вами…
   — Я готов выслушать вас, капитан.
   — Я дотянул до сегодняшнего дня, так как, должен сознаться, не слишком расположен к беседам… Кроме того, я не знаю, представляет ли для вас интерес этот разговор…
   — Напрасно вы в этом сомневаетесь, — отвечал я. — Разговор с вами наверняка окажется весьма интересным.
   Думаю, он не заметил в моем ответе иронии, — во всяком случае не подал виду.