— …элемент. Тип: степной брат, — шелестело над ухом. — Земные аналоги…
   Хозяюшкин визг заглушил информатора.
   А перед глазами — плечистый мужичина на лихом коне; на плечах бурка, на башке — баранья папаха, пика торчит к небесам, сабля к кушаку пристегнута.
   И тоже понимающе подмигивает, скотина.
   — …а также запорожские (Малороссия)… — продрался-таки сквозь эхо информатор.
   Помню, помню; полные отморозки. Живут беспределом, комплексов никаких, закон — степь, начальник — топор, ни семьи, ни родни, ни доброй славы; такие, если что, и на лекарскую ящерку не поглядят.
   — Ы! — коротко сообщила хозяюшка, сползая к стенке; прижалась ко мне, потная, разгоряченная; поскулила, постонала — все тише и тише.
   Спросила с хрипотцой:
   — Сеньору было хорошо?
   — О! — как бы в полудреме отозвался сеньор.
   — Я останусь до утра, милый?
   Прозвучало с намеком, но милый притворился мертвым, и минут десять спустя прелестница тоже затихла. А я долго еще лежал на спине, отстранившись от теплого, слегка влажноватого бока, глядел в до боли знакомый потолок и думал.
   Покойный супруг дамы, сопящей у моего плеча, надо полагать, был кремнем не хуже Лавы, а то и покруче; в здешних краях обыватели от веку вольные, записаны за Императором, а потому к сомнительным авантюрам не склонные. С хозяюшки спрос невелик, а вот мужики-хуторяне, о бунте говоря, покачивают головами и сильно сомневаются как в надобности такого непорядка вообще, так и в твердости разума барщинных, ввязавшихся в столь ненадежное дело; не было резона бунтовать, рассуждают они, коль скоро сеньоры за ум взялись и тех, которые работы не боятся, все охотнее на оброк отпускают, а с оброка уже и до полной воли недалеко…
   Но таких, солидных и здравых, в Империи, надо полагать, немного. Как, впрочем, и везде. А пьянь и рвань не сомневается ни в чем; они ждали чего-то подобного слишком долго — и вот, дождались, и это очень плохо, потому что впереди бунтарей идет взбесившаяся машина.
   Я лежал и думал.
   Синие тени покачивались, крутились, клубились под потолком; хозяюшка уютно посапывала, уткнувшись носом мне в плечо; где-то ожесточенно прогрызалась сквозь дерево мышь — а я все не мог заснуть, потому что, как наяву, видел азартные лица членов смешанной комиссии, взахлеб докладывающих Ассамблее о выявлении вопиющих фактов нарушения Департаментом как минимум семнадцати из двадцати трех статей Всеобщего Договора…
   Вот почему — «полномочия не ограничены».
   Это значит, что здесь, на Брдокве, мне можно все, вплоть до сотворения себе кумира и поминания имени божьего всуе, не говоря уж о таких мелочах, как кража, прелюбодеяние и убийство; на кону оказался престиж не ведомства, а Федерации, и наши с Маэстро судьбы в таком раскладе, разумеется, мелочь, не заслуживающая даже упоминания, — но, когда я все-таки задремал, сквозь тяжелый липкий туман мне привиделось белесое антарктическое небо в крупную клеточку.
   А на рассвете я проснулся от дивного запаха запеканки; хозяюшка, свежая, лучащаяся белозубой улыбкой, с поклоном пригласила нас к столу, но я вежливо отказался, сославшись на совершенно неотложные дела, и убедить меня остаться еще хотя бы до завтра не удалось даже ссылкой на вот-вот готовые поспеть пирожки с зайчатиной; впрочем, не менее тверды были мои обещания непременно и скоро вернуться и отведать всего-всего.
   Как ни странно, мне поверили.
   И когда Буллу, отдохнувший и накормленный, резво рванул с места, увлекая за собою двуколку, заметно осевшую от корзины с печеностями, вдовица зарыдала в голос, а работник, выглянув из флигелька, проводил нас нехорошей ухмылкой.
   Я перехватил его взгляд, и сделалось стыдно — судя по всему, этой ночью я сорвал бедняге полноценный отдых…
   …Плавная, медленная иноходь убаюкивала.
   — Н-но, Буллу! — подбодрил я конька, и животина послушно пошла быстрее.
   Глаза слипаются, хоть руками веки удерживай. А стимуляторы глотать не хочется, запас-то суточный, на трехмесячную командировку никто не рассчитывал. С помощью жестов прошу Оллу добыть из хозяюшкиной корзины баклажку с рутутой, горьким и пряным настоем, вяжущим глотку, но взбадривающим мгновенно и надолго, не хуже скипидара в заднице.
   Глотаю.
   Прокашливаюсь.
   Уфф!
   Хо-ро-шо!
   Попадись мне сейчас «Айвенго», мамой клянусь, порвал бы на ветошь голыми руками без всякой «Мурзилки».
   Нет, не выйдет. Во-первых, далеко он, сукин сын легендарный, к Старой Столице топает — революцию делать. А во-вторых, прет за ним весь мир голодных и рабов, еще более безмозглых, чем бракованная земная жестянка.
   Догнать-то я его, положим, догоню, даже и без браслета — нынче всякая тварь без запинки укажет, куда королевское войско идет, — а что потом, «Мурзилкой», что ли, путь к его величеству расчищать? Не выйдет. «Мурзилка» — аппарат нежный, на андроидов не рассчитанный. И, даже получив аудиенцию, каким образом я смогу утилизировать объект, подвергая его, согласно инструкции, «воздействию жесткого излучения спектрального класса Y-14, желательно в режиме вращения, в течение 160—170 секунд по кварцевому таймеру»? Самого утилизируют гораздо быстрее, а это мне совсем не нужно; кроме меня, «Айвенго-2» никто на волю не выпустит.
   К тому же у меня дети, и курс лечения не окончен…
   Ну что ж, значит, мы пойдем другим путем. Еще не знаю каким, но путь этот обязательно есть; не может его не быть.
   Но об этом я подумаю позже.
   Потому что опять тяжелеет голова, веки наливаются свинцом и перед глазами медленно плывут прозрачные червячки, и нет никакого смысла снова хлебать рутуту: она, может быть, и хороша для туземцев, но не для такого залетного организма, как мой.
   Ничего. Выдержу. Постоялый двор уже где-то тут, неподалеку.
   — Спрячь, малыш! — полуобернувшись, отдаю баклажку Олле.
   Она хлопает глазищами и улыбается.
   Улыбаюсь в ответ.
   Еще одна проблема: как с тобой быть, девочка? Буду я жив или нет, а тебя куда-то определить надо. И не абы куда, а хорошо, надежно пристроить; иначе нельзя: мы в ответе за тех, кого приручаем…
   Где-то совсем близко гудит колокол: бом-м-м… бом-м-м… бом-м-м…
   …Не спать! Не спать!
   Не сплю. Не сплю.
   Но все равно — рядом, забегая то справа, то слева, снова крутится Лава, зыбкий, полупрозрачный; он по-прежнему пребывает в сомнениях: доплатить мне или нет.
   И наконец принимает решение.
   Сквозь тягучий колокольный гул в лицо мне бьет ядреный запах молодого чеснока.
   — Сеньор лекарь… Вы, это… Ну-у… я понимаю, племяшка… а только не возил бы ты эту девчонку с собой… — почти неслышно шепчет Лава, и по лицу его мне ясно: теперь мы в полном расчете.

ЭККА ШЕСТАЯ, свидетельствующая о том, что излишек знаний подчас чреват бедами, а любовь к детям, безусловно, превыше всего

   Голос чтеца был негромок, но каждое слово звучало ясно и отчетливо.
   — В лето шестьдесят девятое от основания Ордена. По воле Его Величества выступили смиренные братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели… В лето семидесятое от основания Ордена. По воле Его Величества выступили смиренные братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели… В лето семьдесят первое от основания Ордена. По воле Его Величества ополчились смиренные братья-рыцари на дан-Ррахву, дерзнувшего восстать. И одолели… В лето семьдесят второе от основания Ордена. По воле Его Величества заслонили смиренные братья-рыцари священные рубежи Империи от Джаахааджи, тирана песков. И одолели… В лето семьдесят третье от основания Ордена. Молили Вечного смиренные братья-рыцари вразумить Его Величество, склонившего слух свой к наветам; когда же не были услышаны их мольбы, скорбя, оказали сопротивление. И одолели!
   Последние слова чтец выкрикнул с торжеством.
   Закрыл фолиант; вопросительно вскинул глаза:
   — Угодно ли приступить к пятому тому, брат Айви?
   Старый человек, сидящий в кресле, покачал головой.
   — Ступай, дружок, отдохни. Ты утомлен.
   Монашек сломился в поклоне и сгинул, мышкой, бесшумно, словно слился с тенью, а старик так и остался сидеть у камина, уставясь в огонь, пожирающий смолистые плахи. Изредка он шевелил дрова трезубой кочергой — тогда пламя взмывало, взлетали искры, волной жара ударяло в лицо, и предутренний сумрак на мгновение вновь оползал по стенам, когда пламя темнело, — и вновь замирал. Со стороны могло бы показаться — уснул. Но не было рядом никого, и некому было ошибиться.
   Водянисто-голубые глаза, полускрытые густыми, нависающими на глазницы бровями, замерли, завороженно следя, как языки огня облизывают прямоугольную плашку, как скручивается и — вспышкой! — сгорает нежная кора, легким дымком исходит влага, и высушенное, белое, словно раскаленное, дерево вдруг вспыхивает и обугливается, превращаясь в золу и пепел…
   В ничто.
   — И одолели! — сказал человек громко и отчетливо. — Да!
   Оттолкнулся от подлокотников.
   Встал; в тишине звонко хрустнули суставы.
   Волоча ноги, прошел к алтарю.
   Третий Светлый, любимый друг и надежный советчик, магистра в многолетних трудах, глядел на преданного своего слугу — сверху вниз, — как всегда, ободряюще и чуточку печально. Был он так же тощ, как магистр, и так же плешив. Его деревянная плоть ссохлась под белым одеянием, и рука, сжимавшая посох, была иссечена трещинами, будто стариковскими прожилками.
   Старый человек медленно, щадя измученную болями поясницу, опустился острыми коленями на подушки, устилавшие ступени перед алтарем.
   — Всемилостивый! — негромко позвал он любимого Заступника. — Укрепи и научи меня, бессмысленного, ибо не ведаю, что есть благо перед лицом Вечного…
   Тысячи, десятки тысяч раз, день за днем всю свою не короткую жизнь произносил магистр эту обычную формулу, символ покорности и самоуничижения. А сейчас впервые привычная фраза оборвалась на полуслове…
   Как затасканная, истертая до отказа ременная упряжь.
   И великий магистр в ожесточении подумал, что не тот угоден Вечному, кто простаивает перед алтарем с восхода до заката, первым бежит к Чаше, последним уходит из часовни, постится, заучивает псалмы и дает обеты. Нет, не он праведник. Не ему место в первых рядах святого воинства. Ибо что для Вечности вера, озабоченная лишь собственным спасением? Пыль, прах и тлен! Только тот угоден Вечному и Светлым Его, кто живет и труждается ради Его славы, не забывая и о спасении иных душ, — ведь и земная жизнь Третьего Светлого являет собою пример беспрестанного подвига; он не знал праздности, проповедуя слово истины…
   — Помоги, Всемилостивый, — прошептал старик, и шепот его был похож на плач ребенка. — Пошли мне Слово, способное вернуть доброго брата Турдо на путь истины…
   Отблески пламени гуляли по лику изваяния, но лик не казался живым.
   — Ты, свидетель моих скорбей и трудов, знаешь: я честно служил Вечному и нес язычникам Имя Его, не жалея сил. Но вот — я дряхл, силы мои на исходе, и близок час, когда не я, но другой станет блюсти чистоту служения Ему. И стало мне известно, что достойнейший из достойных погряз во грехе…
   Словно дуновение ветерка пронеслось по просторному покою, и магистру почудилось, что Третий Светлый чуть приподнял кустистую бровь.
   — Хуже, чем во грехе!
   Великий магистр был убежден в этом.
   Как долго не хотел он верить в падение брата Турдо, как тщательно проверял и перепроверял каждое слово, каждую улику, подчас даже отметая очевидное, но не подтвержденное должными доказательствами, обижая недоверием достойных, богобоязненных свидетелей! Увы, все оказалось правдой: и чешуйчатые василиски, заточенные в колбах, и пожирающие василисков грифоны, и мерзкие каффарские книги, отовсюду свозимые (страшно подумать!) в Тшенге, и неведомо куда пропадающие селянские младенцы — все, как один, первенцы…
   — Не я ли некогда принял его в оруженосцы? Не я ли опоясал мечом? — бормотали сухие губы. — Я. Мне и держать ответ за эту заблудшую душу. Но и ты, Всемилостивый, и Собратья твои свидетели: прежние дела и поступки его достойно украшали герб Ордена и преумножали славу Его…
   И вновь дрогнула бровь на неподвижном лике изваяния.
   Третий Светлый, не терпящий лжи, подтверждал: это — правда.
   В тот, давний уже, день не кто иной, как магистр — тогда, впрочем, еще всего лишь раамикуский паладин, — от имени Ордена встречал новоприбывших.
   Они стояли кучкой — полтора десятка мальчишек, смешные, нахохлившиеся в ожидании младшие сыновья, не имеющие никаких надежд на наследство, они смотрели на него, грозного орденского брата, как на судьбу… а чуть поодаль переминался с ноги на ногу еще один — угловатый, жилистый.
   Не такой, как все.
   Впервые в жизни видел брат Айви настоящего бьюлку, и первой мыслью было: «Прогнать!» Подросток же, словно подслушав невысказанное, втянул голову в узкие плечи… но рука паладина, уже готовая указать на ворота, так и не поднялась.
   Ибо сказано в Книге: «Они, несомненно, люди, и они не есть оскорбление Вечного, но поле брани меж Ним и Низвергнутым. Они становятся героями, мудрецами, исполинами духа — либо величайшими злодеями, еретиками, развратителями. Третьего не дано», — и будущий магистр подумал: разве не долг Ордена принять и воспитать того, кто помечен Вечностью?., нет ограды от искушений, надежнее стен Ордена, и нигде не принесет юный дан-Карибу большей пользы, нежели в служении Ему…
   О решении, принятом тогда, до недавних пор сожалеть не приходилось.
   Бьюлку Турдо, бесспорно, один из лучших витязей Вечности.
   И, пожалуй, можно было бы даже закрыть глаза на ночные бдения в Тшенге, будь дело всего лишь в алчности паладина. Корыстолюбие затмевает подчас самые крепкие души, но оно излечимо — братским вразумлением, постом, молитвой. Однако тот, кто приваживает слуг Хаоса, подрывающих сами устои мироздания, кто тщится, обретя ложное знание, изыскать путь к бессмертию, совершает не просто тяжкий грех…
   — Что это, если не ересь? — прошептал старик, и густая тень легла на высокое чело Третьего Светлого.
   …Среди братьев Ордена не должно быть еретиков.
   Запретное для мирян втройне воспрещено слугам Вечного; не пристало им выискивать в проклятых книгах рецепты бессмертия, коль скоро сам Третий Светлый в земном воплощении своем принял смертную муку на иззубренном ложе, утвердив непреложность смерти…
   — Ведь так, Милостивец? Ведь не мог же брат Турдо, прославленный твердостью в вере и отвагой в битве, сам поскользнуться?!.. Его подтолкнули!., подтолкнули, и подхватили под локоть, и повели прочь от торного пути враги Вечности…
   Долг великого магистра — удержать брата, скользящего в бездну. Пусть признается и покается; многое может быть прощено тому, чье раскаяние непритворно. Видит Вечный, его накажут лишь малой епитимьей, обязав читать три дополнительных псалма ежедневно в течение года. Он даже останется членом капитула и паладином крепкостенного Тшенге… хотя, конечно, с мечтой о перстне и посохе великого магистра ему придется проститься.
   Не так уж и высока плата за тяжкий проступок, зато душа грешника, обойдясь без очищения огнем, обретет былую чистоту и будет спасена для мира вечного!
   Но если дан-Карибу назовет доносы слуг клеветой, тревогу магистра — напрасной, заботы — излишними? Что тогда? Тогда, вернувшись в Тшенге, он посулами и пытками вызнает имена соглядатаев, накажет болтунов, заменит присных, и вновь в подвалах замка будут гореть по ночам печи, булькать в колбах зелье, и брат Турдо, опутанный вражьей лестью, будет возноситься в пустых мечтах — над братьями, Орденом, над Вечным! — к пределам ложного могущества и славы, к вечной юности и бессмертию.
   Несчастье глупости, подумал магистр.
   Что-то в дан-Карибу, недавно еще — ближайшем из близких, раздражало его с такой силой, что он уже не мог думать о нем здраво и снисходительно.
   Добиваться правды, по всем резонам, не стоило бы, не будь тшенгенский паладин первым кандидатом в преемники; собственно говоря, единственным — и по выслуге, и по заслугам, и по числу сторонников в капитуле. И не будь этой беспрестанной, то негромко ноющей, то жгучей, как укус таррантлы, боли в груди…
   Нельзя умирать, не выяснив все до конца.
   Если есть хоть малая толика надежды, ее необходимо использовать.
   Если же нет, то…
   Тоненькое, словно бы комариное, жужжание возникло вдруг ниоткуда — и тотчас угасло, растворившись в тишине.
   Магистр прикрыл глаза, вслушиваясь.
   Острые, обтянутые сухой пергаментной кожей скулы заострились.
   — Я понял, Заступник. Мне было тяжело думать об этом. Но если иначе нельзя, значит, быть по сему! — сказал старик отвердевшим голосом, и ему почудилось, что Третий Светлый печально кивнул.
   Магистр совершил положенный четырехсложный поклон и, сдерживая стыдное стариковское кряхтенье, поднялся с подушек. Мельком подумал с отвращением: вот так, на подушках да пуховиках, придется, пожалуй, выехать на последнюю свою битву — а она уже не за горами…
   Хлопнул в ладоши; не глядя на вошедшего служку, распорядился:
   — Пусть придет тшенгенский паладин. Но прежде пусть явится брат Ашикма.
   …Грузно ступая, прошел к узкому стрельчатому окну, раздвинул тяжелые шторы, впуская в кабинет утро — ясное и прохладное.
   Отсюда, с высоты пятого, предпоследнего уровня страж-башни, вид на город распахивался во всю ширь: вот — темно-коричневые бастионы Аарнэпяэва, за ними — черно-вишневые, поросшие мхом стены Обители Красноголовых, а еще дальше — приземистые арки Предмостных врат, сложенные из нетесаных валунов.
   Полукруг рва, обоими концами упирающийся в быструю Кимбру.
   Слева за внешней стеной, почти у клоаки, нелепо подергивается на крохотной виселице смешная куколка, сучит ножками, никак не желает успокоиться; что ж, рассветный час — обычное время исполнения приговора Судной Палаты.
   С левого берега втягивается на Ягвин мост вереница бычьих упряжек, волочит в крепость какой-то обоз, повозка за повозкой.
   Торговая площадь кишит народом — вот-вот начнется ярмарка.
   На узких улочках, как всегда, белым-бело от послушничьих плащей; белизна густо усеяна фиолетовыми крапинками: семерки полубратьев, ведомые рыцарями Ордена, спешат сменить уставшие караулы; на стенах в ожидании скорой смены, картинно отставив копья, замерли замковые стражи…
   Всей грудью вдохнул магистр прозрачный воздух, и глаза его потеплели.
   Этот прекрасный город — ясный знак Вечного, порука Его непреходящей благодати, дарованной смиренным братьям свыше. Что было здесь, пока Орден не принес сюда свет истинной веры? Ничейная земля. Холмистая степь, густо заросшая жестким кустарником, убогие хижины бесхозных вилланов, бежавших от законных владельцев, и змеиные норы песчаных людей, молившихся на каждый камень.
   Больше — ничего.
   Не счесть жертв, принесенных Орденом во имя обуздания дикарей, и с тех пор, как встали в степном краю замки смиренных братьев, нет дороги в. Империю кочевым ордам, бродящим в пустыне. Ибо долг каждого верного — хранить и поддерживать порядок, установленный Вечным; лишь в этом — смысл жизни, и презревший заветы Его не удостоится после смерти слияния с Ним, душа же его канет в Хаос…
   Но где же, однако, брат Ашикма?
   — Я здесь, — отозвалась тень. — Почтительно слушаю.
   Старик привычно вздрогнул.
   Много лет, еще со времен паладинства в Раамику этот человек неотлучно рядом, но, странное дело, по сю пору магистру так и не удалось ни привыкнуть к внезапности его появлений, ни даже запомнить лица. Мужчина высокорослый и широкоплечий, брат Ашикма был словно соткан из тусклого, пыльного сумрака коридоров обители: бесшумный, незаметный, неизменный.
   И незаменимый.
   — Скоро здесь будет Турдо из Тшенге. Если, выйдя, он велит принести мне стакан холодной воды, проводите его через галерею Всех Радостей…
   — Повинуюсь, — прошелестел брат Ашикма. И сгинул, как растаял.
   Магистр же, бросив последний взгляд на суету города, медленно и осторожно добрел до кресла, уселся поудобнее и запретил себе думать о чем-либо, кроме предстоящего разговора.
   — Паладин Тшенге, — чуть приоткрыв дверь, доложил служка.
   — Пусть войдет.
   Дверь широко распахнулась, и рослый рыцарь, закутанный в фиолетовый орденский плащ, пружинистой походкой вошел в покой. Длинные, прямые, абсолютно белые волосы красивыми прядями ниспадали на широкие плечи, и отсветы огня плясали в красных зрачках бьюлку.
   — Ты хотел видеть меня, брат Айви?
   — Да, брат Турдо. Присядь.
   Магистр пошевелил кочергой поленья; пламя подпрыгнуло, высветив лицо гостя.
   — Здоров ли ты, — помедлив, вежливо поинтересовался хозяин, — спокоен ли твой дух, в порядке ли вверенные тебе земли?
   — Благодарение Вечному, — гость почтительно склонил голову, — все хорошо, и рыцари Тшенге готовы выступать.
   Старый лис не может без ритуальных формул, подумал паладин. Вот сейчас скажет, что воин Вечности всегда должен быть готов к битве.
   — Воин Вечности всегда должен быть готов к битве, — голос магистра стал почти веселым. — Но всему свое время. Сермяжная рвань может и подождать.
   — Бунтовщики приближаются к Новой Столице, — тихо, ничем не выдавая удивления, напомнил брат Турдо. — Три провинции обратились в прах…
   — О да, ведь нынче любое отребье сотрясает небеса, — усмехнулся магистр. — А отважные эрры удирают от собственных вилланов, словно никогда меча в руке не держали. И поделом. Да, поделом!
   Третий Светлый свидетель, старик говорил не о том, о чем собирался вести речь. Он, волею Вечного — глава Ордена, никому, кроме Вечного, ничего не обязан объяснять. И самому себе не признался бы магистр, что, возможно, бессознательно стремится отдалить разговор о главном, печальный миг разоблачения и возмездия…
   — Орден выступит по моему слову, не раньше, ибо нельзя оказывать помощь тем, кто сам вызвал на себя гнев Вечного, никого не карающего без вины! Сейчас, когда эра Лучника на исходе, а эра Единорога еще не пришла, столпы миропорядка зыбки… Ну так скажи это свое слово, раздраженно думал гость, все так же невозмутимо внимая брату Айви. И при чем тут астрология?
   — …да! Именно потому Вечный попустил бунтовщикам побеждать! Ибо сей мятеж есть последнее предупреждение: терпение Его на исходе. И зря ли во главе сброда идет Ллан из Вурри?! Я лично знал его в юности, и я свидетельствую: Ллана, будь он трижды безумен, не упрекнуть в потакании греху!!
   Тшенгенский паладин слушал брата Айви все так же почтительно, но недоумение его росло, а с ним росла тревога.
   Что он несет, этот маразматик?
   — Волею Вечного бунтующая чернь будет раздавлена беспощадно. — Худая, похожая на птичью лапку рука вознеслась к потолку. — Но лишь тогда, когда исполнит предназначение, очистив Империю от стократ худшей мерзости! Орден сокрушит мятежников, как сокрушил пустынные орды!!! — торжествующе провозгласил магистр.
   Белесая бровь бьюлку чуть дрогнула.
   Дед, похоже, впал в детство. Перестал отличать доблестное прошлое от прискорбного настоящего. Когда-то, спору нет, он был великим полководцем, может быть, величайшим со дня Основания. Он единственный сумел поставить на колени князей пустыни и принудить их к вечному миру. Но те князьки давно зарыты в песок, а новые клятв не давали. Правда, пустынные все еще боятся Ордена, но лишь потому, что понимают: за ним стоит Империя.
   А если Империи не станет?
   Конечно, Орден отразит первый натиск, но варвары придут вновь; против каждого брата-рыцаря встанут сотни голых дикарей; песчаным князькам не жаль тратить жизни воинов, а каждый погибший брат — невосполнимая потеря, и кем пополнять гарнизоны, если Империи не станет? Не вилланами же…
   Да, могущество Империи прирастает Орденом, но и Орден без Империи — мертв.
   — Нет Империи, есть гниль и есть тлен! Эрры не повинуются владыке, жены купчишек разодеты в шелка, земледелец копит лихву, забывая о милостыне, гнусные жонглеры невозбранно бегают по канату… — Магистр закашлялся, обрызгав собеседника слюной. — Даже Орден затронут ржавчиной духа, брат Турдо! Ходят слухи о неких братьях, копящих злато, и о других, получающих письма от родни, — последнее слово старик произнес с натугой, словно грязное ругательство, — и о третьих, держащих при себе блудниц и приживших с ними ублюдков!
   Если Ордену и суждено погибнуть, думал тшенгенский паладин, не забывая согласно кивать, то виной его гибели станет эта зажившаяся развалина. В столь тяжкие дни — подсматривать в замочную скважину! Об этом ли должно думать великому магистру? Или ты, брат Айви, возомнил себя, подобно Первоалтарному, единственным ответчиком перед Четверкой Светлых? Какая рьяная забота о чистоте веры…
   Да что знаешь ты о людях, чьими душами распоряжаешься?
   «Орденскому брату приличны кротость, и нестяжание, и сугубое целомудрие, и семья их — Орден, в миру же родни у них нет», — наверное, давным-давно, когда люди были чище и лучше, все это и было возможно. Святые, непорочные угодники писали Статут, но кто нынче живет по изветшавшим заповедям? Эти замшелые хартии давно пора переписать — от первого параграфа до последнего, дабы Орден, по рукам и ногам связанный мертвым пергаментом, воспряв, обрел новую жизнь!
   Каждый воин Вечности по-прежнему готов отдать жизнь во имя Четырех Светлых, и многие попрежнему любят и уважают заслуженного, славного брата Айви, но все ждут дня, когда придет новый магистр, живой человек, а не говорящий мертвец…