Страница:
Надоело.
— Сержант, — сказал я, — мятежники ограбили нас под Мыыльмаалью. Отняли коня и повозку.
— Мятежники? — На лице сержанта сомнение. — И вы остались живы?
— Их было мало. Они удовлетворились поживой.
— Где же был ваш арбалет? — Теперь под усами ухмылка.
— Арбалет всегда при мне. И не советую вам его беспокоить.
— А почем мне знать, может, вы лазутчик бунтовщика?
— Вы сможете проверить это завтра, когда я высплюсь в усадьбе…
— Какая, к демону, усадьба! Здесь все пусто на десять пао окрест!
— В усадьбе Арбиха дан-Лаила…
— Сеньор дан-Лалла не примет первого встречного! — торжественно заявил сержант.
Я пожал плечами.
— Поезжайте следом, и вы сами увидите, примут ли меня в его усадьбе.
Возчик раскрыл рот и одарил меня возмущенным взглядом; в ответ я вновь пожал плечами: прости, мол, сам знаю, не по пути тебе, да что тут поделаешь…
Карета тронулась, всадники, поругиваясь, поехали сзади.
…Дорога затянулась почти на два часа, и вечер плавно перетек в ночь. Стараясь не шуметь, я сбросил драную дорожную куртку, достал из наплечного короба нарядный камзол и переоделся.
Подъехали уже в полной темноте, но, как ни странно, несмотря на кромешную тьму, ворота были распахнуты настежь.
Вокруг экипажа собирается дворня, подбегают несколько крупных, но не лающих собак. Спрыгиваю с подножки, разминаю ноги на скрипучем гравии.
Выносить Оллу пока что не спешу; успеется.
Распахиваются двери, в ярко освещенном проеме — высокий силуэт; сержант торопливо срывает берет, кланяется. Кланяюсь и я.
— Путешественник приветствует благородного рыцаря.
— И рыцарь приветствует путешественника, — старик наклонил голову в ответ.
В свете факелов лица не разобрать, хорошо различимы лишь просторное одеяние, пышная седая грива и посох-костыль в левой руке.
Когда я откинул полу плаща, сержант чуть ли не крякает: расшитый бисером камзол с рядами блестящих пуговиц произвел на него колоссальное впечатление.
— Почтенный рыцарь, обстоятельства привели меня к вашему порогу. Дочь моя тяжко больна, и это вынудило меня, презрев все опасности, тронуться в путь. Я позволил себе сказать сержанту, что сеньор дан-Лалла примет путешественника.
— Гостеприимство — закон этого дома, — строго сказал старик. — Кто сомневался?
Сержант сконфуженно кашлянул. Я поклонился еще раз со всей возможной учтивостью.
— Преосвященный Шеломбо из Калумы шлет вам привет, почтенный рыцарь.
— От души благодарю. В добром ли он здравии?
— Увы, не знаю. Я видел его больше недели назад, а сейчас в Калуме бунтовщики…
— И он, конечно же, не покинул храм, — сокрушенно покачал головой старец, и серебряная грива встала над головою нимбом. — В этом весь Шеломбо, храни его Вечный. Однако прошу вас в мой скромный дом, почтенный путешественник. Где ваша дочь? И что нужно здесь страже?
— Проводили господина, — объяснил сержант, — почитая, так сказать, своим долгом; так как Магистрат не выдает фуража для дальних разъездов, мы защищаем господ от всякого сброда доброхотно.
— Благодарю вас, сержант, — сказал я, — позвольте предложить вам небольшое пожертвование в пользу фуражного ведомства.
— Весьма и весьма… — смущенно пробормотал усач, принимая от меня сребреник и несколько треугольных медяков.
И сгинул вместе с подчиненными.
Зато дворня засуетилась вовсю. Факелы сменились зеркальными фонарями; стало очень светло. Из рыдвана бережно извлекли Оллу. Сбросив капюшон, хозяин нагнулся, всмотрелся и приказал:
— В лекарню!
Балахон распахнулся, и я увидел: он отнюдь не костляв, как показалось в первый момент; напротив — плотен, широкоплеч, грузен. Обветренное загорелое лицо лучится морщинами, которые, однако, не старят его, а делают светлее, улыбчивее. Бесцветные глаза щурятся под густыми седыми бровями; он сутулится, но все равно кажется крепким, как налитой гриб-боровик. Разве что кисти рук, обтянутые сухой кожей цвета старого пергамента, усеянные старческими темными пятнами, неопровержимо свидетельствовали: Арбих дан-Лалла давно — ох как давно! — немолод.
Странно — лицо его показалось очень знакомым; руку бы дал на отсечение, что мне уже доводилось видеть этого человека… то есть, конечно же, не его, а кого-то, очень на него похожего.
Но кого?
Припомнить не удалось — усталость навалилась на плечи свинцовым плащом.
Сквозь слипающиеся веки я увидел: крепкие ребята в ливреях уносят Оллу вверх по узкой лесенке, старик поспешает за ними.
А меня… меня уже вели куда-то, раздевали, погружали в горячую, пахнущую хвоей ванну, растирали шершавой мочалкой, поливали ледяной водой, и снова окунали в кипяток, и опять растирали — на сей раз досуха; на меня натягивали чистое исподнее, меня поили чем-то зеленым и терпким, — все это слаженно, ловко, умело, без лишней спешки, с негромкими, добродушными прибаутками.
И мне было хорошо.
А потом я — чистый, сухой, разомлевший — оказался в каминном зале.
Уютно потрескивали уголья, ласковым теплом тянуло от очага, на столе дымилось жаркое; отлично прожаренное мясо таяло во рту, каша была нежна, рассыпчата, и очень хотелось спать, и нельзя было засыпать, не узнав, как там Олла, что с ней…
…но, похоже, я все же задремал.
Потому что, открыв глаза, увидел хозяина.
Он переоделся. Вместо давешнего балахона — изрядно поистертая, явно любимая бархатная куртка, застегнутая на крупные медные пуговицы, мягкий отложной воротник чуть распахнулся, обнажая дряблую шею с крупным кадыком. На лице — кого же все-таки старик мне напоминает? — успокаивающая улыбка.
— Спит, — сказал он, зябко потирая руки. — Скажу откровенно, случай не из самых легких. Но в моей практике встречались и посложнее. — Он налил в рюмку той самой — зеленой, резко пахнущей настойки и выпил. — Думаю, все будет в порядке. А вы что ж тут, молодой человек? Комната ждет вас…
Умолк, ожидая ответа. Улыбнулся.
— На меня не смотрите; я если к рассвету засну — уже хорошо. Бессонница. Возраст, знаете ли…
— Какие ваши годы, сеньор дан-Лалла, — совершенно искренне сказал я.
Арбих оживился.
— А вот скажите-ка, дорогой Ирруах, какие, по-вашему, мои годы? — И склонил голову в ожидании.
Вопрос был задан с явным подвохом. А мы вот возьмем — и не попадемся. Не так уж трудно посчитать: если средний возраст здесь лет тридцать пять—сорок, а кому свезло разменять седьмой десяток, по местным меркам глубокий старик, то…
— Ну… лет шестьдесят пять? — протянул я.
— А вот и не угадали! — Он довольно захмыкал и протянул мне рюмочку. — Давайте вместе, за знакомство. И тогда скажу!
Мы подняли рюмки и одновременно выпили.
— А теперь — закусите… закусите! Эту настоечку без закуски вредно. Закусите же!
Арбих с видимым удовольствием зажевал настойку ветчинкой.
— Так вот, — прожевав, сказал он с гордостью. — Мне, дорогой мой Ирруах, уже семьдесят восемь! Так-то!
И опять довольно захихикал, видя на моем лице изумление.
— Не верите? Спросите завтра Вийми, мою экономку. А ей, — он склонился к моему уху, — на четверть века меньше! Вот как! Но это — тсс! Под большим секретом!.. — И он, выпучив бесцветные глаза, прижал указательный палец к оттопыренным губам. — Ну так что, идете спать? Нет? Тогда, может быть, повечерничаете со стариком?
— С великим удовольствием, сеньор дан-Лалла! Почту за честь!
Я привстал и церемонно наклонил голову.
— А раз так, молодой человек, проследуем в библиотеку!
Идти оказалось далековато — коридор, лесенка, опять коридор, опять лесенка, уже не обычная, а винтовая: святая святых хозяин, как выяснилось, оборудовал в мансарде, подальше от шума и беготни.
— Прошу! — Распахнув дверь, хозяин галантно пропускает меня вперед.
Прямо напротив двери — пузатая медная печка с рдеющими за витой решеткой углями, немалое удобство по нынешней непогоде…
— Суставы, — со вздохом поясняет Арбих. — Дом старый, а это все ж таки чердак. Топим все лето, чтобы прогрелись стены, не то зимой сюда и не зайти.
…Вдоль стен — тяжелые шкафы, плотно набитые книгами, самыми настоящими, похожими на старинные земные; их очень много, такое количество книг приличествует, скорее, магистру Борсонны или имперскому теологу, но отнюдь не провинциальному сеньору. Под шкафами — глубокие кресла, прикрытые серыми холстяными чехлами. На одном из них — что-то треснувшее, многострунное с алым бантом на грифе. На полу — дорогой, но потускневший от времени ковер. Небольшой круглый столик заботливо, со вкусом накрыт с расчетом на долгую ночную беседу: крохотные, потрясающе пахнущие тарталетки с сыром, с ветчиной, какие-то соленья в маленьких кюветках, графинчики с разноцветными настойками и наливками.
В общем, ничего из ряда вон выходящего.
Даже обилие книг удивляет не слишком; среди имперской знати модно собирать библиотеки, особенно в кожаных, богато вызолоченных переплетах; за настоящий раритет могут не пожалеть и стоимости боевого коня, хотя в саму книгу счастливый обладатель скорее всего так никогда и не заглянет.
Зато картины на стенах…
Я обомлел.
Снежные пейзажи, лоси у заметенного снегом стога, печальная елочка в снежной шапке на заснеженной поляне, три сосны, глядящие со снежного обрыва в стылую зимнюю тьму.
Снег, снег, снег…
Были, правда, и здешние виды: искривленные кадангийские чикарры, уродцами-карликами цепляющиеся за каменистые горные склоны, вызывающе нарядные домики в черных тондалайских горах, желто-розовые развалины дворцов Поречья, залитые ослепительным солнцем, на серых скалах, нависших над неоглядным речным разливом, режущим глаза аляповатой синью.
И вдруг — типичный ррахвийский горный пейзаж, крутые склоны, сложенные из растрескавшихся буро-зеленых глыб, сосновое мелколесье, а на поляне… маленькие, совсем земные бурые мишки, затеявшие веселую возню под присмотром матери.
И опять: витязь потрясает копьем перед гигантской седобородой головой, тяжко приоткрывающей мутные, полные страдания очи… два всадника, в яростной сшибке пронзающие друг друга… и крохотная, наполовину занесенная снегом церквушка, увенчанная серебристым в сиянии луны осьмиконечным крестом…
И еще…
— Вы — из Института? За мной? — услышал я.
И ответил мгновенно, раньше, чем подумал:
— Нет!
Оказывается, я уже не стою на пороге, а сижу в кресле, хозяин же, устроившись напротив, разглядывает меня в упор — устало и понимающе.
А потом до меня доходит: мы говорим по-русски.
Узнай об этом Маэстро — вобьет мне в задницу бильярдный кий по самое окончание, причем абсолютно по делу.
— Да вы успокойтесь, — щурится Арбих. — Мы тут одни.
…Теперь я знаю, где видел его раньше.
В Галерее Героев, восьмое полотно справа.
Вот только нет на том портрете ни блеклой мути в бесцветных старческих глазах, ни седин, ни морщин, а есть золотой обруч с крупным рубином на буйных кудрях, есть плащ алого атласа, наборные рукояти мечей над крутыми плечами, и за правым ухом — белое перо, символ любви страстной…
Сижу.
Молчу.
Притворяюсь идиотом — надо сказать, без особого труда.
Впрочем, Арбиху дан-Лалла, похоже, нет дела до моих реакций. Ему очень нужно выговориться, и он говорит, мало интересуясь, слушаю ли я.
— Один, абсолютно один, — доходит до меня наконец. — Ни денег, ни оружия, ни языка. Но мне повезло…
…Ему и впрямь повезло. Фантастически, как в сказке. На лесной тропе он, бродяга без роду и племени, встретил пожилого рыцаря — ограбленного, истекающего кровью, совершенно нетранспортабельного, доволок беднягу до сторожки и возился с ним, пока не поставил на ноги. А тот, оклемавшись, выразил желание усыновить спасителя…
— Бербих дан-Л алла был чудак, пожалуй, даже слегка ненормальный после смерти сыновей, но сердце у него было золотое. Он искал приключений и, скажу вам, на свою голову умел находить их везде и всюду. Земля ему пухом!
Он поднял крохотную рюмку и выпил.
С поясного портрета, висящего на почетной, западной стене, на меня вприщур глядел худощавый козлобородый рыцарь в мятом нагруднике и плоском шлеме, смахивающем на супницу. Лукаво этак глядел, с неким вызовом: ну искал, мол, приключений, и что с того?
— А племянники хлопотали в имперском суде насчет опеки, — Арбих брезгливо поморщился, — но без толку. Короче говоря, через пять лет я совершенно законно вступил в наследство, а там и невесту присмотрел, бесприданницу, — голос его чуть заметно дрогнул. — Светлая ей память, моей Кире Фирруровне; сорок два года прожили, как один день, душа в душу…
Он помолчал, не стесняясь, смахнул со щеки слезу.
— Честно говоря, я надеялся, что все это ненадолго. Ведь меня считали надеждой и гордостью Института. — Вспомнив что-то, он улыбнулся почти весело. — Меня и Рудьку. Кстати, вам ничего не говорит фамилия Сикорски?
Я позволил себе пожать плечами. Кем бы я ни был, фамилия Сикорски мне ровным счетом ничего не говорила.
— Странно. Ему прочили большое будущее по административной части, — теперь пожал плечами он, надо признать, весьма изысканно. — Да, я очень надеялся, особенно в первые годы. И очень боялся, что меня не найдут; материк-то хоть и один, зато какой огромный! Я истратил кучу денег на информацию о всяческих странностях, однажды даже сорвался и рванул в чертову глушь, в Арканар, — он хохотнул. — В самое что ни на есть захолустье, крошечный маркизат на крайнем юге, почему-то считающий себя королевством. Там никогда ничего не происходило и не происходит, просто потому, что в такой глуши ничего и не может происходить. А я помчался туда, представляете? И, разумеется, совершенно напрасно. Обычная местечковая заварушка. Реки крови, море интриг, океан слухов — и все. Вот тогда я понял, что действовать надо совсем иначе. Так сказать, от противного. Ну да вы, наверное, в курсе…
— В курсе, — подтвердил я, ничем не рискуя.
В конце концов, о делах Арбиха дан-Лалла судачат по всей Империи, и если о нем еще не слагают экк, то лишь потому, что в экках полагается повествовать о делах давних, подернутых дымкой столетий. Иначе и быть не может: в мире, не знающем благотворительности, открывать сиротские приюты и дома призрения, учреждать школы для бедных и стипендии для одаренных, содержать бесплатные, прекрасно оборудованные больницы… да, такое и впрямь не могло не потрясти воображения аборигенов. Поначалу, правда, они искренне полагали, что сеньор дан-Лалла волею Вечного спятил, но с течением времени пришли к выводу, что безумец давно разорился бы в пух и прах, а тратить такие деньжищи на чужих детей, да еще — из простонародья, способен только святой…
— Сперва трудно было, с натуральным-то хозяйством. Но мы это проходили еще на первом курсе. Отменил я барщину, ввел оброк, позже и вольную людям выписал, понятно, без земли; живая копейка появилась — и пошло понемногу. Соседи, правда, косились на мои нововведения, но воевать все же не полезли, послали жалобу в имперский суд… — Вновь сочный смешок. — Не обломилось им ничего; я тогда уже в чести был, да и на примете у старого Императора…
Он дернул головой, указывая на золотую цепь с усыпанной каменьями семилучевой звездой, висящую на стене меж двух обнаженных мечей.
Я присмотрелся.
— Это у вас «За верность»?
— Э… нет! — засмеялся он моему невежеству. — Берите выше, «Третий Светлый» с бриллиантами. Дарован мне на поле боя самим престолонаследником, отцом нынешнего нашего государя, за храбрость в подавлении мурисского мятежа. Так что, любезный Ирруах, затея моя получила одобрение на высшем уровне. А поскольку я, как усердный прихожанин, не скуплюсь на жертвы Вечному, церковь тоже не возражала против моей, так сказать, благотворительности…
— Не сомневаюсь, — кивнул я.
Благотворительность! Идеальный, безукоризненный маячок для спасателей, тем паче — институтских; они, повернутые на социальной проблематике, ни в коем случае не упустили бы из виду такое чудо, как туземец-филантроп. А заснеженные пейзажи — это кусочек сыра в мышеловке.
Передо мной, безусловно, сидел гений, и вся беда его заключалась в том, что никакую спасательную экспедицию никто скорее всего и не думал посылать…
То ли я, забывшись, произнес это вслух, то ли Арбих, наезжая в Калуму, кое-чему там научился, но отреагировал он моментально.
— Вы правы, друг мой. Наверное, поэтому при наборе нам, интернатским, полагались льготы С нами в случае чего хлопот меньше, чепэ ведь — дело накладное, бюджетом не предусмотренное, да еще и отчетность портит А маменькины сынки, — хозяин недобро усмехнулся, — еще и завидовали, жаловались.
Он надолго замолчал, хмурясь и поигрывая желваками.
— А знаете что, дружок? Скажу вам как на духу — ни о чем я не жалею и, случись выбирать, другой судьбы бы себе не пожелал. О чем мечтал, тем и занимаюсь. Своим делом на своей земле. Даже скажи вы собирайся, Антон, за тобой я, даже докажи вы мне на пальцах, что все эти годы в Институте только и думали, как меня разыскать, все равно — никуда бы я не полетел. И точка! — В бесцветных глазах старика мелькнула неожиданно молодая искорка. — Все, Ирруах! Поздно уже, идите-ка спать, а делами вашими с утра займемся. Как у нас говорят, утро вечера мудренее.
Часть III. ТЛЕЮЩИЕ УГОЛЬЯ
Глава 1. ПОЛКОВНИКА НИКТО НЕ ИЩЕТ
— Сержант, — сказал я, — мятежники ограбили нас под Мыыльмаалью. Отняли коня и повозку.
— Мятежники? — На лице сержанта сомнение. — И вы остались живы?
— Их было мало. Они удовлетворились поживой.
— Где же был ваш арбалет? — Теперь под усами ухмылка.
— Арбалет всегда при мне. И не советую вам его беспокоить.
— А почем мне знать, может, вы лазутчик бунтовщика?
— Вы сможете проверить это завтра, когда я высплюсь в усадьбе…
— Какая, к демону, усадьба! Здесь все пусто на десять пао окрест!
— В усадьбе Арбиха дан-Лаила…
— Сеньор дан-Лалла не примет первого встречного! — торжественно заявил сержант.
Я пожал плечами.
— Поезжайте следом, и вы сами увидите, примут ли меня в его усадьбе.
Возчик раскрыл рот и одарил меня возмущенным взглядом; в ответ я вновь пожал плечами: прости, мол, сам знаю, не по пути тебе, да что тут поделаешь…
Карета тронулась, всадники, поругиваясь, поехали сзади.
…Дорога затянулась почти на два часа, и вечер плавно перетек в ночь. Стараясь не шуметь, я сбросил драную дорожную куртку, достал из наплечного короба нарядный камзол и переоделся.
Подъехали уже в полной темноте, но, как ни странно, несмотря на кромешную тьму, ворота были распахнуты настежь.
Вокруг экипажа собирается дворня, подбегают несколько крупных, но не лающих собак. Спрыгиваю с подножки, разминаю ноги на скрипучем гравии.
Выносить Оллу пока что не спешу; успеется.
Распахиваются двери, в ярко освещенном проеме — высокий силуэт; сержант торопливо срывает берет, кланяется. Кланяюсь и я.
— Путешественник приветствует благородного рыцаря.
— И рыцарь приветствует путешественника, — старик наклонил голову в ответ.
В свете факелов лица не разобрать, хорошо различимы лишь просторное одеяние, пышная седая грива и посох-костыль в левой руке.
Когда я откинул полу плаща, сержант чуть ли не крякает: расшитый бисером камзол с рядами блестящих пуговиц произвел на него колоссальное впечатление.
— Почтенный рыцарь, обстоятельства привели меня к вашему порогу. Дочь моя тяжко больна, и это вынудило меня, презрев все опасности, тронуться в путь. Я позволил себе сказать сержанту, что сеньор дан-Лалла примет путешественника.
— Гостеприимство — закон этого дома, — строго сказал старик. — Кто сомневался?
Сержант сконфуженно кашлянул. Я поклонился еще раз со всей возможной учтивостью.
— Преосвященный Шеломбо из Калумы шлет вам привет, почтенный рыцарь.
— От души благодарю. В добром ли он здравии?
— Увы, не знаю. Я видел его больше недели назад, а сейчас в Калуме бунтовщики…
— И он, конечно же, не покинул храм, — сокрушенно покачал головой старец, и серебряная грива встала над головою нимбом. — В этом весь Шеломбо, храни его Вечный. Однако прошу вас в мой скромный дом, почтенный путешественник. Где ваша дочь? И что нужно здесь страже?
— Проводили господина, — объяснил сержант, — почитая, так сказать, своим долгом; так как Магистрат не выдает фуража для дальних разъездов, мы защищаем господ от всякого сброда доброхотно.
— Благодарю вас, сержант, — сказал я, — позвольте предложить вам небольшое пожертвование в пользу фуражного ведомства.
— Весьма и весьма… — смущенно пробормотал усач, принимая от меня сребреник и несколько треугольных медяков.
И сгинул вместе с подчиненными.
Зато дворня засуетилась вовсю. Факелы сменились зеркальными фонарями; стало очень светло. Из рыдвана бережно извлекли Оллу. Сбросив капюшон, хозяин нагнулся, всмотрелся и приказал:
— В лекарню!
Балахон распахнулся, и я увидел: он отнюдь не костляв, как показалось в первый момент; напротив — плотен, широкоплеч, грузен. Обветренное загорелое лицо лучится морщинами, которые, однако, не старят его, а делают светлее, улыбчивее. Бесцветные глаза щурятся под густыми седыми бровями; он сутулится, но все равно кажется крепким, как налитой гриб-боровик. Разве что кисти рук, обтянутые сухой кожей цвета старого пергамента, усеянные старческими темными пятнами, неопровержимо свидетельствовали: Арбих дан-Лалла давно — ох как давно! — немолод.
Странно — лицо его показалось очень знакомым; руку бы дал на отсечение, что мне уже доводилось видеть этого человека… то есть, конечно же, не его, а кого-то, очень на него похожего.
Но кого?
Припомнить не удалось — усталость навалилась на плечи свинцовым плащом.
Сквозь слипающиеся веки я увидел: крепкие ребята в ливреях уносят Оллу вверх по узкой лесенке, старик поспешает за ними.
А меня… меня уже вели куда-то, раздевали, погружали в горячую, пахнущую хвоей ванну, растирали шершавой мочалкой, поливали ледяной водой, и снова окунали в кипяток, и опять растирали — на сей раз досуха; на меня натягивали чистое исподнее, меня поили чем-то зеленым и терпким, — все это слаженно, ловко, умело, без лишней спешки, с негромкими, добродушными прибаутками.
И мне было хорошо.
А потом я — чистый, сухой, разомлевший — оказался в каминном зале.
Уютно потрескивали уголья, ласковым теплом тянуло от очага, на столе дымилось жаркое; отлично прожаренное мясо таяло во рту, каша была нежна, рассыпчата, и очень хотелось спать, и нельзя было засыпать, не узнав, как там Олла, что с ней…
…но, похоже, я все же задремал.
Потому что, открыв глаза, увидел хозяина.
Он переоделся. Вместо давешнего балахона — изрядно поистертая, явно любимая бархатная куртка, застегнутая на крупные медные пуговицы, мягкий отложной воротник чуть распахнулся, обнажая дряблую шею с крупным кадыком. На лице — кого же все-таки старик мне напоминает? — успокаивающая улыбка.
— Спит, — сказал он, зябко потирая руки. — Скажу откровенно, случай не из самых легких. Но в моей практике встречались и посложнее. — Он налил в рюмку той самой — зеленой, резко пахнущей настойки и выпил. — Думаю, все будет в порядке. А вы что ж тут, молодой человек? Комната ждет вас…
Умолк, ожидая ответа. Улыбнулся.
— На меня не смотрите; я если к рассвету засну — уже хорошо. Бессонница. Возраст, знаете ли…
— Какие ваши годы, сеньор дан-Лалла, — совершенно искренне сказал я.
Арбих оживился.
— А вот скажите-ка, дорогой Ирруах, какие, по-вашему, мои годы? — И склонил голову в ожидании.
Вопрос был задан с явным подвохом. А мы вот возьмем — и не попадемся. Не так уж трудно посчитать: если средний возраст здесь лет тридцать пять—сорок, а кому свезло разменять седьмой десяток, по местным меркам глубокий старик, то…
— Ну… лет шестьдесят пять? — протянул я.
— А вот и не угадали! — Он довольно захмыкал и протянул мне рюмочку. — Давайте вместе, за знакомство. И тогда скажу!
Мы подняли рюмки и одновременно выпили.
— А теперь — закусите… закусите! Эту настоечку без закуски вредно. Закусите же!
Арбих с видимым удовольствием зажевал настойку ветчинкой.
— Так вот, — прожевав, сказал он с гордостью. — Мне, дорогой мой Ирруах, уже семьдесят восемь! Так-то!
И опять довольно захихикал, видя на моем лице изумление.
— Не верите? Спросите завтра Вийми, мою экономку. А ей, — он склонился к моему уху, — на четверть века меньше! Вот как! Но это — тсс! Под большим секретом!.. — И он, выпучив бесцветные глаза, прижал указательный палец к оттопыренным губам. — Ну так что, идете спать? Нет? Тогда, может быть, повечерничаете со стариком?
— С великим удовольствием, сеньор дан-Лалла! Почту за честь!
Я привстал и церемонно наклонил голову.
— А раз так, молодой человек, проследуем в библиотеку!
Идти оказалось далековато — коридор, лесенка, опять коридор, опять лесенка, уже не обычная, а винтовая: святая святых хозяин, как выяснилось, оборудовал в мансарде, подальше от шума и беготни.
— Прошу! — Распахнув дверь, хозяин галантно пропускает меня вперед.
Прямо напротив двери — пузатая медная печка с рдеющими за витой решеткой углями, немалое удобство по нынешней непогоде…
— Суставы, — со вздохом поясняет Арбих. — Дом старый, а это все ж таки чердак. Топим все лето, чтобы прогрелись стены, не то зимой сюда и не зайти.
…Вдоль стен — тяжелые шкафы, плотно набитые книгами, самыми настоящими, похожими на старинные земные; их очень много, такое количество книг приличествует, скорее, магистру Борсонны или имперскому теологу, но отнюдь не провинциальному сеньору. Под шкафами — глубокие кресла, прикрытые серыми холстяными чехлами. На одном из них — что-то треснувшее, многострунное с алым бантом на грифе. На полу — дорогой, но потускневший от времени ковер. Небольшой круглый столик заботливо, со вкусом накрыт с расчетом на долгую ночную беседу: крохотные, потрясающе пахнущие тарталетки с сыром, с ветчиной, какие-то соленья в маленьких кюветках, графинчики с разноцветными настойками и наливками.
В общем, ничего из ряда вон выходящего.
Даже обилие книг удивляет не слишком; среди имперской знати модно собирать библиотеки, особенно в кожаных, богато вызолоченных переплетах; за настоящий раритет могут не пожалеть и стоимости боевого коня, хотя в саму книгу счастливый обладатель скорее всего так никогда и не заглянет.
Зато картины на стенах…
Я обомлел.
Снежные пейзажи, лоси у заметенного снегом стога, печальная елочка в снежной шапке на заснеженной поляне, три сосны, глядящие со снежного обрыва в стылую зимнюю тьму.
Снег, снег, снег…
Были, правда, и здешние виды: искривленные кадангийские чикарры, уродцами-карликами цепляющиеся за каменистые горные склоны, вызывающе нарядные домики в черных тондалайских горах, желто-розовые развалины дворцов Поречья, залитые ослепительным солнцем, на серых скалах, нависших над неоглядным речным разливом, режущим глаза аляповатой синью.
И вдруг — типичный ррахвийский горный пейзаж, крутые склоны, сложенные из растрескавшихся буро-зеленых глыб, сосновое мелколесье, а на поляне… маленькие, совсем земные бурые мишки, затеявшие веселую возню под присмотром матери.
И опять: витязь потрясает копьем перед гигантской седобородой головой, тяжко приоткрывающей мутные, полные страдания очи… два всадника, в яростной сшибке пронзающие друг друга… и крохотная, наполовину занесенная снегом церквушка, увенчанная серебристым в сиянии луны осьмиконечным крестом…
И еще…
— Вы — из Института? За мной? — услышал я.
И ответил мгновенно, раньше, чем подумал:
— Нет!
Оказывается, я уже не стою на пороге, а сижу в кресле, хозяин же, устроившись напротив, разглядывает меня в упор — устало и понимающе.
А потом до меня доходит: мы говорим по-русски.
Узнай об этом Маэстро — вобьет мне в задницу бильярдный кий по самое окончание, причем абсолютно по делу.
— Да вы успокойтесь, — щурится Арбих. — Мы тут одни.
…Теперь я знаю, где видел его раньше.
В Галерее Героев, восьмое полотно справа.
Вот только нет на том портрете ни блеклой мути в бесцветных старческих глазах, ни седин, ни морщин, а есть золотой обруч с крупным рубином на буйных кудрях, есть плащ алого атласа, наборные рукояти мечей над крутыми плечами, и за правым ухом — белое перо, символ любви страстной…
Сижу.
Молчу.
Притворяюсь идиотом — надо сказать, без особого труда.
Впрочем, Арбиху дан-Лалла, похоже, нет дела до моих реакций. Ему очень нужно выговориться, и он говорит, мало интересуясь, слушаю ли я.
— Один, абсолютно один, — доходит до меня наконец. — Ни денег, ни оружия, ни языка. Но мне повезло…
…Ему и впрямь повезло. Фантастически, как в сказке. На лесной тропе он, бродяга без роду и племени, встретил пожилого рыцаря — ограбленного, истекающего кровью, совершенно нетранспортабельного, доволок беднягу до сторожки и возился с ним, пока не поставил на ноги. А тот, оклемавшись, выразил желание усыновить спасителя…
— Бербих дан-Л алла был чудак, пожалуй, даже слегка ненормальный после смерти сыновей, но сердце у него было золотое. Он искал приключений и, скажу вам, на свою голову умел находить их везде и всюду. Земля ему пухом!
Он поднял крохотную рюмку и выпил.
С поясного портрета, висящего на почетной, западной стене, на меня вприщур глядел худощавый козлобородый рыцарь в мятом нагруднике и плоском шлеме, смахивающем на супницу. Лукаво этак глядел, с неким вызовом: ну искал, мол, приключений, и что с того?
— А племянники хлопотали в имперском суде насчет опеки, — Арбих брезгливо поморщился, — но без толку. Короче говоря, через пять лет я совершенно законно вступил в наследство, а там и невесту присмотрел, бесприданницу, — голос его чуть заметно дрогнул. — Светлая ей память, моей Кире Фирруровне; сорок два года прожили, как один день, душа в душу…
Он помолчал, не стесняясь, смахнул со щеки слезу.
— Честно говоря, я надеялся, что все это ненадолго. Ведь меня считали надеждой и гордостью Института. — Вспомнив что-то, он улыбнулся почти весело. — Меня и Рудьку. Кстати, вам ничего не говорит фамилия Сикорски?
Я позволил себе пожать плечами. Кем бы я ни был, фамилия Сикорски мне ровным счетом ничего не говорила.
— Странно. Ему прочили большое будущее по административной части, — теперь пожал плечами он, надо признать, весьма изысканно. — Да, я очень надеялся, особенно в первые годы. И очень боялся, что меня не найдут; материк-то хоть и один, зато какой огромный! Я истратил кучу денег на информацию о всяческих странностях, однажды даже сорвался и рванул в чертову глушь, в Арканар, — он хохотнул. — В самое что ни на есть захолустье, крошечный маркизат на крайнем юге, почему-то считающий себя королевством. Там никогда ничего не происходило и не происходит, просто потому, что в такой глуши ничего и не может происходить. А я помчался туда, представляете? И, разумеется, совершенно напрасно. Обычная местечковая заварушка. Реки крови, море интриг, океан слухов — и все. Вот тогда я понял, что действовать надо совсем иначе. Так сказать, от противного. Ну да вы, наверное, в курсе…
— В курсе, — подтвердил я, ничем не рискуя.
В конце концов, о делах Арбиха дан-Лалла судачат по всей Империи, и если о нем еще не слагают экк, то лишь потому, что в экках полагается повествовать о делах давних, подернутых дымкой столетий. Иначе и быть не может: в мире, не знающем благотворительности, открывать сиротские приюты и дома призрения, учреждать школы для бедных и стипендии для одаренных, содержать бесплатные, прекрасно оборудованные больницы… да, такое и впрямь не могло не потрясти воображения аборигенов. Поначалу, правда, они искренне полагали, что сеньор дан-Лалла волею Вечного спятил, но с течением времени пришли к выводу, что безумец давно разорился бы в пух и прах, а тратить такие деньжищи на чужих детей, да еще — из простонародья, способен только святой…
— Сперва трудно было, с натуральным-то хозяйством. Но мы это проходили еще на первом курсе. Отменил я барщину, ввел оброк, позже и вольную людям выписал, понятно, без земли; живая копейка появилась — и пошло понемногу. Соседи, правда, косились на мои нововведения, но воевать все же не полезли, послали жалобу в имперский суд… — Вновь сочный смешок. — Не обломилось им ничего; я тогда уже в чести был, да и на примете у старого Императора…
Он дернул головой, указывая на золотую цепь с усыпанной каменьями семилучевой звездой, висящую на стене меж двух обнаженных мечей.
Я присмотрелся.
— Это у вас «За верность»?
— Э… нет! — засмеялся он моему невежеству. — Берите выше, «Третий Светлый» с бриллиантами. Дарован мне на поле боя самим престолонаследником, отцом нынешнего нашего государя, за храбрость в подавлении мурисского мятежа. Так что, любезный Ирруах, затея моя получила одобрение на высшем уровне. А поскольку я, как усердный прихожанин, не скуплюсь на жертвы Вечному, церковь тоже не возражала против моей, так сказать, благотворительности…
— Не сомневаюсь, — кивнул я.
Благотворительность! Идеальный, безукоризненный маячок для спасателей, тем паче — институтских; они, повернутые на социальной проблематике, ни в коем случае не упустили бы из виду такое чудо, как туземец-филантроп. А заснеженные пейзажи — это кусочек сыра в мышеловке.
Передо мной, безусловно, сидел гений, и вся беда его заключалась в том, что никакую спасательную экспедицию никто скорее всего и не думал посылать…
То ли я, забывшись, произнес это вслух, то ли Арбих, наезжая в Калуму, кое-чему там научился, но отреагировал он моментально.
— Вы правы, друг мой. Наверное, поэтому при наборе нам, интернатским, полагались льготы С нами в случае чего хлопот меньше, чепэ ведь — дело накладное, бюджетом не предусмотренное, да еще и отчетность портит А маменькины сынки, — хозяин недобро усмехнулся, — еще и завидовали, жаловались.
Он надолго замолчал, хмурясь и поигрывая желваками.
— А знаете что, дружок? Скажу вам как на духу — ни о чем я не жалею и, случись выбирать, другой судьбы бы себе не пожелал. О чем мечтал, тем и занимаюсь. Своим делом на своей земле. Даже скажи вы собирайся, Антон, за тобой я, даже докажи вы мне на пальцах, что все эти годы в Институте только и думали, как меня разыскать, все равно — никуда бы я не полетел. И точка! — В бесцветных глазах старика мелькнула неожиданно молодая искорка. — Все, Ирруах! Поздно уже, идите-ка спать, а делами вашими с утра займемся. Как у нас говорят, утро вечера мудренее.
Часть III. ТЛЕЮЩИЕ УГОЛЬЯ
Глава 1. ПОЛКОВНИКА НИКТО НЕ ИЩЕТ
Пой, менестрель! И он поет. «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и «Клевер увял, значит, осень настала», и, конечно, «Тополиный пух», и снова «Розовую птичку» — в общем, полный набор хитов сезона. В мятую шапку щедрым ручейком падают медяки, нет-нет перепадает и сребреник, и парень старается изо всех сил, но силы на исходе, в горле уже хрипит, и его наконец отпускают, сопроводив добродушным подзатыльником, но впереди — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; толпа есть толпа, ему преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
— Пой, менестрель!
Бедняга пытается отнекиваться, но с крепкими и весьма хмельными мужиками не очень-то поспоришь.
И он поет снова.
Братва слушает истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. А как же, именно такие склонны к сентиментальности после пары-тройки кувшинов. Даже не наемники — штрафники, дармовое пушечное мясо, едва ли не половина с клеймами на физиономиях: с якорьком на лбу — галерники, с киркой, похожей на перевернутый крестик, — рудничные. Меж двух огней оказались, болезные: с каторги вернули, копья раздали — а податься некуда, и к Багряному не очень-то перебежишь, поскольку там Ллан, а Ллан это тебе не имперские судьи, он не по закону, а по понятиям судит, вот только понятия у него очень уж свои. Нет грешника, нет, понимаешь, и греха, и никакой зверюга-адвокат не поможет. Спасибо, тут хоть аванс выдали на выпивку…
— Пой, менестрель!
Все. Больше не могу. Еще одна «Розовая птичка» — и сблюю.
Чего ждать? Никто на меня не смотрит, никому не интересны ни я, ни моя ящерка…
Пробивая дорогу локтями, вываливаюсь из толпы — в толпу.
Горожане — лавочники, мелкие приказные, прочий разночинный люд — с жаром обсуждают, каким будет царствование Багряного. Ого! И ни одного стражника поблизости.
— Вот увидите, вот увидите, вилланы ж не знают городских ремесел, нечего им в городе делать, вернутся они к себе, — горячится плюгавый, похожий на лысоватого петушка, мужчинка, — а мы будем жить по справедливости — как в Старой Столице!
— Ага, мзя, вернутся они, — орет на плюгавого некто в треугольной шляпе. — А бабу свою тебе не жалко, мзя? Они ж, мзя, баб поровну делят!
— Так то ж господских баб, — не сдается петушок. — А моя Кляпа им…
Договорить он не успевает.
Двое в сером, на вид — ни дать ни взять подмастерья, ловко хватают мужичка за локти, заламывают руки за спину, третий, тоже в сером, накидывает на плешивую голову колпак, и беднягу уволакивают.
Ага, власти все-таки бдят.
И правильно делают. У Новой Столицы нет вонючих, вечно беременных мятежом предместий, но мелкого люда, втихую почитающего отца Ллана, сыщется, если хорошенько поискать, немало…
Впрочем, народ если и стихает, то ненадолго.
— И пограбят все, и побьют! — в упоении вопит, срываясь на фальцет, треугольная шляпа. — Все, что не пожрут, — сожгут ко всем Светлым! Что, им шелка твои нужны? — набрасывается он на внимательно слушающего тихого господина, прилично, но скромно одетого. — Вазы твои им нужны? Да здесь одни развалины останутся. Убивать надо эту сволочь, убивать!
— А вояки-то, вояки наши, как допустили под самые стены, а? — лепечет еще кто-то, озираясь на всякий случай. — О чем господа думали? У них же и кони, и мечи!..
— Да мужичье-то с одними вилами, без мечей твоих, и вот куда зашло!.. — глушит лепет немолодой грузный мастеровой. — Молиться надо! Крепко молиться! Светлые не оставят Империю…
— Так чего ж они ждут, заступнички?..
— А вот пусть ученый человек скажет! Заглядываю в глаза повисшему на моей руке приставале.
Не то…
Глаза пусты, только дешевый эль в них плещется…
Стряхиваю урода с рукава, как клеща.
— Нет, ты скажи, лекарь! Уважь народ! Коротко, совсем не сильно бью локтем.
И, наконец, вырываюсь с набережной на волю, в кривенький переулок, ведущий к площади Света и дальше, к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка ночлежных харчевен, сомнительных трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест. Из подворотен на меня хмуро поглядывают оборванные типы с мятыми, не запоминающимися лицами. Судя по всему, им и хочется познакомиться со мной поближе, и колется: в мирное время всякий чужак, забредя в трущобы, рискует, как минимум, кошельком, но сейчас время не мирное; кто меня знает, вправду ли я беспечный лох — или на работе ношу серое?
Не озираюсь. Не оглядываюсь.
Вот и площадь Света.
После лихорадочного разгула набережной здесь на первый взгляд тихо. Но только на первый. Пестрым ковром вокруг монумента Императору Раматкалю — беженцы, беженцы, беженцы. Город набит ими до отказа. Кто-то поселился у родни, у друзей, другие, кому повезло уберечь хоть что-то, набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки, остальные живут прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как закрылись все семь городских ворот: Император запретил впускать в столицу новые толпы. И это разумно: цены и так уже подскочили до небес, припасы на исходе, то тут то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно, невзирая на усилия серых; короче говоря, кто не успел, тот опоздал — но тысячи опоздавших сидят под стенами, жмутся к воротам, плачут, умоляют, проклинают, пытаются подкупать, и это никак не добавляет городу уверенности…
Площадь Света почему-то облюбовали мелкие даны с юга Тон-Далая. Смуглые, чернявые, обычно крайне наглые, сейчас они пугливы и понуры; только выводки невероятно тощей детворы бросаются под ноги всем подряд, вымаливая подачку.
Иду сквозь визг и писк.
Всем не подашь. Кроме того, после Кашады у меня стойкая аллергия на смуглых и чернявых, вне зависимости от возраста. Из гнид вырастают вши…
А это что за диво?
Разглядываю мальчонку — замурзанного, шелудивого, зато голубоглазого и при цепочке с гербовым медальоном.
Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Опустив глаза, что-то бормочет. Понятно, беженцы. С Запада. Муж — сенешаль замка Птах-Тикуа, но где он сейчас, она не знает, и родни не осталось. Никого не осталось, совсем никого. В столице впервые, без слуг впервые, усадьба сгорела.
— Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?., поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня… и, если господин горожанин желает, мы могли бы уединиться…
Из-под темного платка выбивается светлая прядка, большие, голубые, как у сына, глаза налиты слезами, нос тонкий, с легчайшей аристократической горбинкой.
Право же, товар недурен.
Толику мгновения жду. Они, сказал Арбих, могут проявиться в любом обличье…
Увы, моя заминка понята превратно.
— Три «креста», всего три, добрый господин, — частит женщина. — Там, в подворотне, чисто и удобно…
Но у доброго господина адски болит спина, и только подворотни ему сейчас не хватало. Бросаю в узкую бледную ладонь горсть медных «крестиков». И зря: на звон мелочи тотчас встрепенулись ближайшие соседки; две толстухи удивительно резво начинают выпрастываться из-под дерюжек.
Понятно. Стоит мне отойти, милостыню отнимут.
Но что я могу поделать? Это жизнь.
Ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, что-то вдове сенешаля оставят, не отобрали же у мальчонки цепочку с медальоном…
Чем дальше, тем чище улицы.
Хотя людно везде.
Очень много вооруженных.
Еще бы: тут и городские стражники при неизменных алебардах, и солидные дружинники эрров, и щеголеватые оруженосцы знаменных, и периферийные дворянчики в потертых колетах с выцветшими гербами, манерные, заносчивые и жалкие. Где-то здесь, надо полагать, и мои братья, старшие дан-Гоххо, если, конечно, они существуют на самом деле; я, наверное, мог бы их найти и познакомиться, но это не входит в мои планы, да и желания большого, честно говоря, нет.
— Пой, менестрель!
Бедняга пытается отнекиваться, но с крепкими и весьма хмельными мужиками не очень-то поспоришь.
И он поет снова.
Братва слушает истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. А как же, именно такие склонны к сентиментальности после пары-тройки кувшинов. Даже не наемники — штрафники, дармовое пушечное мясо, едва ли не половина с клеймами на физиономиях: с якорьком на лбу — галерники, с киркой, похожей на перевернутый крестик, — рудничные. Меж двух огней оказались, болезные: с каторги вернули, копья раздали — а податься некуда, и к Багряному не очень-то перебежишь, поскольку там Ллан, а Ллан это тебе не имперские судьи, он не по закону, а по понятиям судит, вот только понятия у него очень уж свои. Нет грешника, нет, понимаешь, и греха, и никакой зверюга-адвокат не поможет. Спасибо, тут хоть аванс выдали на выпивку…
— Пой, менестрель!
Все. Больше не могу. Еще одна «Розовая птичка» — и сблюю.
Чего ждать? Никто на меня не смотрит, никому не интересны ни я, ни моя ящерка…
Пробивая дорогу локтями, вываливаюсь из толпы — в толпу.
Горожане — лавочники, мелкие приказные, прочий разночинный люд — с жаром обсуждают, каким будет царствование Багряного. Ого! И ни одного стражника поблизости.
— Вот увидите, вот увидите, вилланы ж не знают городских ремесел, нечего им в городе делать, вернутся они к себе, — горячится плюгавый, похожий на лысоватого петушка, мужчинка, — а мы будем жить по справедливости — как в Старой Столице!
— Ага, мзя, вернутся они, — орет на плюгавого некто в треугольной шляпе. — А бабу свою тебе не жалко, мзя? Они ж, мзя, баб поровну делят!
— Так то ж господских баб, — не сдается петушок. — А моя Кляпа им…
Договорить он не успевает.
Двое в сером, на вид — ни дать ни взять подмастерья, ловко хватают мужичка за локти, заламывают руки за спину, третий, тоже в сером, накидывает на плешивую голову колпак, и беднягу уволакивают.
Ага, власти все-таки бдят.
И правильно делают. У Новой Столицы нет вонючих, вечно беременных мятежом предместий, но мелкого люда, втихую почитающего отца Ллана, сыщется, если хорошенько поискать, немало…
Впрочем, народ если и стихает, то ненадолго.
— И пограбят все, и побьют! — в упоении вопит, срываясь на фальцет, треугольная шляпа. — Все, что не пожрут, — сожгут ко всем Светлым! Что, им шелка твои нужны? — набрасывается он на внимательно слушающего тихого господина, прилично, но скромно одетого. — Вазы твои им нужны? Да здесь одни развалины останутся. Убивать надо эту сволочь, убивать!
— А вояки-то, вояки наши, как допустили под самые стены, а? — лепечет еще кто-то, озираясь на всякий случай. — О чем господа думали? У них же и кони, и мечи!..
— Да мужичье-то с одними вилами, без мечей твоих, и вот куда зашло!.. — глушит лепет немолодой грузный мастеровой. — Молиться надо! Крепко молиться! Светлые не оставят Империю…
— Так чего ж они ждут, заступнички?..
— А вот пусть ученый человек скажет! Заглядываю в глаза повисшему на моей руке приставале.
Не то…
Глаза пусты, только дешевый эль в них плещется…
Стряхиваю урода с рукава, как клеща.
— Нет, ты скажи, лекарь! Уважь народ! Коротко, совсем не сильно бью локтем.
И, наконец, вырываюсь с набережной на волю, в кривенький переулок, ведущий к площади Света и дальше, к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка ночлежных харчевен, сомнительных трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест. Из подворотен на меня хмуро поглядывают оборванные типы с мятыми, не запоминающимися лицами. Судя по всему, им и хочется познакомиться со мной поближе, и колется: в мирное время всякий чужак, забредя в трущобы, рискует, как минимум, кошельком, но сейчас время не мирное; кто меня знает, вправду ли я беспечный лох — или на работе ношу серое?
Не озираюсь. Не оглядываюсь.
Вот и площадь Света.
После лихорадочного разгула набережной здесь на первый взгляд тихо. Но только на первый. Пестрым ковром вокруг монумента Императору Раматкалю — беженцы, беженцы, беженцы. Город набит ими до отказа. Кто-то поселился у родни, у друзей, другие, кому повезло уберечь хоть что-то, набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки, остальные живут прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как закрылись все семь городских ворот: Император запретил впускать в столицу новые толпы. И это разумно: цены и так уже подскочили до небес, припасы на исходе, то тут то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно, невзирая на усилия серых; короче говоря, кто не успел, тот опоздал — но тысячи опоздавших сидят под стенами, жмутся к воротам, плачут, умоляют, проклинают, пытаются подкупать, и это никак не добавляет городу уверенности…
Площадь Света почему-то облюбовали мелкие даны с юга Тон-Далая. Смуглые, чернявые, обычно крайне наглые, сейчас они пугливы и понуры; только выводки невероятно тощей детворы бросаются под ноги всем подряд, вымаливая подачку.
Иду сквозь визг и писк.
Всем не подашь. Кроме того, после Кашады у меня стойкая аллергия на смуглых и чернявых, вне зависимости от возраста. Из гнид вырастают вши…
А это что за диво?
Разглядываю мальчонку — замурзанного, шелудивого, зато голубоглазого и при цепочке с гербовым медальоном.
Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Опустив глаза, что-то бормочет. Понятно, беженцы. С Запада. Муж — сенешаль замка Птах-Тикуа, но где он сейчас, она не знает, и родни не осталось. Никого не осталось, совсем никого. В столице впервые, без слуг впервые, усадьба сгорела.
— Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?., поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня… и, если господин горожанин желает, мы могли бы уединиться…
Из-под темного платка выбивается светлая прядка, большие, голубые, как у сына, глаза налиты слезами, нос тонкий, с легчайшей аристократической горбинкой.
Право же, товар недурен.
Толику мгновения жду. Они, сказал Арбих, могут проявиться в любом обличье…
Увы, моя заминка понята превратно.
— Три «креста», всего три, добрый господин, — частит женщина. — Там, в подворотне, чисто и удобно…
Но у доброго господина адски болит спина, и только подворотни ему сейчас не хватало. Бросаю в узкую бледную ладонь горсть медных «крестиков». И зря: на звон мелочи тотчас встрепенулись ближайшие соседки; две толстухи удивительно резво начинают выпрастываться из-под дерюжек.
Понятно. Стоит мне отойти, милостыню отнимут.
Но что я могу поделать? Это жизнь.
Ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, что-то вдове сенешаля оставят, не отобрали же у мальчонки цепочку с медальоном…
Чем дальше, тем чище улицы.
Хотя людно везде.
Очень много вооруженных.
Еще бы: тут и городские стражники при неизменных алебардах, и солидные дружинники эрров, и щеголеватые оруженосцы знаменных, и периферийные дворянчики в потертых колетах с выцветшими гербами, манерные, заносчивые и жалкие. Где-то здесь, надо полагать, и мои братья, старшие дан-Гоххо, если, конечно, они существуют на самом деле; я, наверное, мог бы их найти и познакомиться, но это не входит в мои планы, да и желания большого, честно говоря, нет.