Страница:
Но вот маленький доктор взял сухонькими, почти детскими пальчиками первую иглу… и Дину как ветром сдуло из палаты.
— Начнем, — сказал Сянь и, бормоча нечто гортанное, занес иглу над моей спиной.
На миг перехватило дыхание. Вдоль позвоночника потянуло легким морозцем…
Ничего страшного. Мне не раз уже приходилось иметь дело с желтокожим кудесником. Я привык. И мне уже не стоило особого труда в эти самые-самые первые мгновения сеанса, расслабившись, думать о чем-нибудь постороннем. О бабах, к примеру, о водке, о славном боевом прошлом, наконец, но только не о бронзовых иглах, впивающихся в мою спину, не о госпитальной палате, не о шаманских пассах маленького, нестареющего доктора, вобравшего в свою большую лысую голову всю мудрость древней земной и неземной медицины…
Тогда, если повезет, удается задремать — до окончания процедуры.
Но сегодня, как я понимаю, процедура особенная. Старик должен за час сделать то, на что в нормальной жизни отведена неделя. Это почти невозможно. Но он справится. Я знаю. Да и плевать мне, честно говоря, на проблемы доктора Сяня; больше всего на свете сейчас не хочется думать о причинах, заставляющих его спешить.
— Не больно? Не больно? — спрашивает он, манипулируя иглами над моей спиной; ответы не нужны, он и так прекрасно знает, когда больно, а когда — нет.
Можно дремать с чистой совестью. Но это очень трудно, если прямо над твоей головой раскачивается колокол.
Бомммм…
… Я вздрогнул.
— Больно? — сейчас же переспросил доктор Сянь и наклонился, стараясь заглянуть мне в глаза. — Хорошо! Я сейчас уколю опять…
Он был очень, очень доволен.
— Все! Вы формально здоровы! Сейчас вы не будете чувствовать совсем-совсем ничего и спать один час ровно. Потом я буду повторять процедуру, а потом вы будете вставать и уходить. Только прошу учитывать, — в бесстрастном тонком голоске заиграли некие эмоции, — это не есть лечение, это есть под-ла-тать; я не могу одобрять таких распоряжений, но мне приказано делать, и я делаю…
Слова звучали все тише и глуше; голова кружилась; уже засыпая, краем глаза я заметил: доктор Сянь прибирает волшебные иголки обратно в шкатулку и пергаментные губки его неодобрительно поджаты.
ЭККА ПЕРВАЯ, из которой читателю становится совершенно ясно, что посты имперской почты далеко не всегдаскрупулезны в соблюдении устава
— Начнем, — сказал Сянь и, бормоча нечто гортанное, занес иглу над моей спиной.
На миг перехватило дыхание. Вдоль позвоночника потянуло легким морозцем…
Ничего страшного. Мне не раз уже приходилось иметь дело с желтокожим кудесником. Я привык. И мне уже не стоило особого труда в эти самые-самые первые мгновения сеанса, расслабившись, думать о чем-нибудь постороннем. О бабах, к примеру, о водке, о славном боевом прошлом, наконец, но только не о бронзовых иглах, впивающихся в мою спину, не о госпитальной палате, не о шаманских пассах маленького, нестареющего доктора, вобравшего в свою большую лысую голову всю мудрость древней земной и неземной медицины…
Тогда, если повезет, удается задремать — до окончания процедуры.
Но сегодня, как я понимаю, процедура особенная. Старик должен за час сделать то, на что в нормальной жизни отведена неделя. Это почти невозможно. Но он справится. Я знаю. Да и плевать мне, честно говоря, на проблемы доктора Сяня; больше всего на свете сейчас не хочется думать о причинах, заставляющих его спешить.
— Не больно? Не больно? — спрашивает он, манипулируя иглами над моей спиной; ответы не нужны, он и так прекрасно знает, когда больно, а когда — нет.
Можно дремать с чистой совестью. Но это очень трудно, если прямо над твоей головой раскачивается колокол.
Бомммм…
… Я вздрогнул.
— Больно? — сейчас же переспросил доктор Сянь и наклонился, стараясь заглянуть мне в глаза. — Хорошо! Я сейчас уколю опять…
Он был очень, очень доволен.
— Все! Вы формально здоровы! Сейчас вы не будете чувствовать совсем-совсем ничего и спать один час ровно. Потом я буду повторять процедуру, а потом вы будете вставать и уходить. Только прошу учитывать, — в бесстрастном тонком голоске заиграли некие эмоции, — это не есть лечение, это есть под-ла-тать; я не могу одобрять таких распоряжений, но мне приказано делать, и я делаю…
Слова звучали все тише и глуше; голова кружилась; уже засыпая, краем глаза я заметил: доктор Сянь прибирает волшебные иголки обратно в шкатулку и пергаментные губки его неодобрительно поджаты.
ЭККА ПЕРВАЯ, из которой читателю становится совершенно ясно, что посты имперской почты далеко не всегдаскрупулезны в соблюдении устава
К посту имперской почты всадник подъехал около полуночи, когда ливень, казалось бы, подуспоко-ившийся с наступлением тьмы, вновь ударил во всю силу; ветер хлестал в лицо каплями, твердыми, словно пращные ядрышки, и зеленоватые молнии вспарывали небо, вырывая из мрака — черным по белому — зубчатую изгородь с башенкой
— Приехали, — сказал человек коню, и конь радостно фыркнул в ответ
Устали оба. Весь день, начиная с полудня, солнце, спрятавшись за густые, почти прижавшиеся к земле облака, парило и давило, мешая дышать, до одури хотелось есть, а заводной меринок вместе с седельной сумкой, полной припасов, остался там, за спиной, выкупом за жизнь, уплаченным ватаге лесных.
Невелика была ватажка, всего пятеро, и только один при большом луке, так что в иное время путник, быть может, и поиграл бы с лешими в войну — не без надежды на победу, но нынче он не принадлежал себе; гонец есть гонец, его долг — исполнить поручение пославшего и доставить отвег. Впрочем, и лесные оказались понятливы; они не стали лезть на рожон, потребовав плату за проезд и удовлетворившись половиной…
Сейчас и давнишнее приключение, и холодный хлещущий дождь казались смешными мелочами, и всадник позволил себе ухмыльнуться.
Вот сейчас приоткроются узкие воротца, а за ними — теплый очаг, горячая похлебка и — почему нет? — чаша огнянки; задать коню овса и — спать. Понятное дело, все это не бесплатно, даром только имперских почтарей принимают, но ведь и кошель за пазухой не пуст: ни много ни мало — восемь среб — реников отсыпал на дорогу господин, не поскупился; велел только, обернись поскорее…
— Эй, открывайте! — крикнул всадник, задрав голову.
— Пароль? — отозвался простуженный бас из надвратной будки.
— По воле Вечного!
— Воистину так, — подтвердили сквозь дождь. — Кто таков?
На этот вопрос можно было бы и не отвечать, хватит с них и пароля… но уж больно хотелось, чтобы там, за изгородью, забегали, засуетились, спеша распахнуть ворота.
— Гонец графа Баэльского к Его Высокому Священству магистру Ордена! По особой надобности!
Получилось именно так, как следовало: веско и внушительно.
Однако никто не поспешил суетиться. А дождь все крепчал и крепчал.
— Гонец графа Баэльского! — закричал всадник, приподнявшись на стременах, и в голосе его гнев смешался с изумлением. — Откройте ворота, козлы!
Ответа не было. Разве что в островерхой будочке кто-то невнятно зашептался, но шепот почти тотчас умолк.
Тяжелым нескончаемым потоком падал на землю ливень, и очень хотелось есть.
— По воле Вечного! — еще раз надрывно крикнул гонец, и конь жалобно заржал, но на сей раз будка не откликнулась вообще; никто даже не шептался… да и был ли он, этот шепот, или пригрезился в шуме дождя и всхлипываниях ветра?
Над головой дважды сверкнула молния. Кривые мертвенно-бледные губы небес распахнулись в рваной усмешке, вновь показав всаднику весь пост, такой близкий и такой недоступный. Невероятной силы раскат грома потряс землю, заставив коня вздрогнуть и отпрянуть от запертых ворот.
Пробормотав проклятие, всадник развернулся и поскакал назад.
В густой мокрой тьме несся он по размокшей лесной тропе. Грязь стонала и чавкала под копытами, голые сучья хлестали по рукам и ногам, высокие придорожные кусты, выныривая из мрака, цеплялись за промокший насквозь плащ, впивались, как когти полуночного оборотня. Но всему приходит конец, и вскоре справа — негромко, словно из-под земли — послышалось приглушенное пение, а спустя мгновение-другое сквозь стену воды проглянул желтоватый свет.
Всадник резко осадил лошадь.
Скачка приглушила бешенство и усмирила обиду. Всему свой час. С утра пост так и так откроет ворота, тогда-то и будет время разобраться с охраной, и он заранее кое-кому не завидует. А в «Трех гнуэмах» вполне можно скоротать ночь. Нарушение, конечно, ибо гонец при исполнении должен сторониться всякой опасности, а значит, и харчевен, в которых подчас чего только не случается, но…
Конь шумно вздохнул, соглашаясь: верно, господин; устав уставом, а не первогодки же мы с тобою, в самом-то деле, чтобы ночевать, как начальством велено, под открытым небом, тем паче — в грозу.
Спешившись, гонец подвел коня поближе к тяжелым, почти таким, как у поста, воротам и постучал.
— Эй! Заведение закрыто! — сообщили изнутри. — Утром приходи!
Прав хозяин. В этих местах ночью принято беречься, да и указ такой от властей есть. Ну, ничего, отопрут. Жаль, правда, этой дорогой давненько ездить не доводилось; старый хозяин вспомнил бы знакомца, да помер он, завещав постоялый двор брату.
Как бишь его?!
— Открой, почтенный Мукла!
— Ты что, порядков не знаешь? — голос за воротами стал еще раздраженнее. — Как светать станет, так и стучи, милости просим. А сейчас…
— Отопри, Вечного ради! Я заплачу серебром! — закричал гонец, настойчиво колотя вратным молотом в тесаные доски.
— Э? — голос чуть смягчился. — Да один ли ты?
— Двое нас. Я да конь, никого больше…
— А почем мне знать, что не врешь? — усомнился голос, но все же сквозь шелест ливня послышались шаги, зашуршал засов, заскрипел замок, загремела цепь, и ворота наконец приоткрылись. — Ну? — хмуро спросил выглянувший в щель толстяк; за спиной его маячил некто громоздкий с алебардой наизготовку. — Чего тебе?
— Впусти, почтенный Мукла! Мы с конем голодны и утомлены. Заплачу вдвое!
— Вдвое, вдвое… — Толстяк шмыгнул носом. — А что, как на посту узнают? Пени-то нынче ой какие, себе дороже выйдет…
— Втрое заплачу!
— Ну, ежели так…
Через просторный двор путник прошел уже почти валясь с ног; чьи-то проворные руки, перехватив повод, приняли коня; негромко скрипнула, распахиваясь, дверь в сухое, душное тепло харчевни — и сделалось хорошо.
Хотя и людно.
В густом чаду, поднимавшемся к низким сводам, очертания расплывались, словно призраки в ночи, но все же можно было различить и группку селян, дремлющих, уложив голову на стол, и пять-шесть ландскнехтов, и необъятную девку с пышно взбитыми рыжими волосами, жеманно хихикающую на коленях одного из меченосцев.
— Похлебки, дражайший Мукла! Горячей похлебки, жаркого и… — Гонец на миг замешкался; очень хотелось огнянки, хотя бы глоток, но, увы, постоялый двор — не имперский пост, где опасаться нечего. — И, пожалуй, вина.
Попробовав на зуб сребреник, Мукла сменил гнев на милость; невесть откуда возникла грудастая немолодая баба, супруга трактирщика, неуклюже поклонилась, набросила на стол полотняную скатерть.
Озноб понемногу уходил, напряжение уступало место покою.
Слышно было, как за окном дождь с диким упрямством хлестал по размокшей глине, тормоша и дергая кроны деревьев; вода ликовала и бесилась, раскаты грома то и дело обрушивались на крышу.
В очаге шипел огонь, потрескивали дрова, дымное, сонное тепло расплывалось по комнате, нежа и одурманивая.
Удобно рассевшись на угловой лавке, гонец прикрыл было глаза, но тотчас тревожно вскинулся.
— Мой конь! Мой конь остался на улице, под ливнем!
Трактирщик покосился на мальчишку-подручного; кивнул.
— Не беспокойся, уважаемый, навес и солома входят в плату…
— Но мой конь не признает соломы!
— Хм. Овес нынче дорог. Ты готов заплатить вдвое и за овес?
Следовало бы одернуть разбойника, но сил уже не было. Тем более похлебка оказалась густой и наваристой, жаркое — мягким и отменно прожаренным, вино хотя и разбавленным, но не так уж сильно, а спать, как ни странно, расхотелось.
За соседним столом тем временем возобновился разговор, прерванный появлением нового постояльца. Ландскнехты, судя по нашивкам — из гарнизона Старой Столицы, праздновали отпуск; были они веселы, зычноголосы и явно при деньгах.
Здравица следовала за здравицей; взвизгивала рыжая, переходя с колен на колени; девка-подавальщица сбивалась с ног, спеша исполнять новые, все более прихотливые заказы, хозяин же, ублажив щедрого новичка, властным жестом отпустил жену, а сам поспешил вернуться к компании и продолжить прерванную беседу.
— И что же, доблестные, вы везли его вот так, впятером?
— А как ты думал? — оскалился старший из вояк, седой и щербатый. — Мне, скрывать не стану, капитан говорил: возьми-де, Каттве, еще десяток парней, для надежности… а я ему грю: э, ваша высбродь, ни к чему мне лишние людишки. Своих людей я знаю как облупленных, вот с ними и повезу, а иначе — кому иному поручайте. А он мне: дескать, как знаешь, а только ежели упустишь, тады, считай, каторга за благо выйдет. А я ему…
— А господин сержант ему и грит, — нарушая все правила учтивости, вставился в разговор самый юный из меченосцев, прыщавенький и курносый, — вы, мол, господин капитан, нам приказ дали? Дали. Вот теперь весь спрос с нас, только пускай клетка…
— А ну, цыц, Огрызок, — восстановил субординацию старшой, — затихни, когда старшие говорят. Да, — он громко икнул и утер губы тыльной стороной ладони, — ты вот, к примеру, Мукла, прикинь: кабы тебе такое поручили, с чего б начал?
Трактирщик сделал большие глаза.
— Да я б, господин сержант, ни в жисть…
— То-то! — Седой, похоже, услышал именно то, что хотел. — Вот потому, друг ты мой Мукла, ты тут меня нынче винцом поишь… — он икнул трижды подряд, — скверным винцом, кстати, а я тебе денежки плачу, не считая. Осознал?
— Как не осознать, господин сержант?
— Молодец. Соображаешь!
— А иначе нам нельзя, господин сержант… Мукла хихикнул.
Трактирщики, известное дело, народ любопытный, цену новостям знают, как никто иной, и далеко не каждый день доведется увидеть храбрецов, сопровождавших в Новую Столицу клетку с самим Лланом, бешеным проповедником, много лет смущавшим умы вилланов. Не боясь греха, подбивал безумный поп людишек к бунту супротив законных господ. За то и гнить ему теперь в монастырских подвалах до скончания века; еще пусть Вечного благодарит, что особ духовного звания казнить заповедано.
— Каков он на вид, Ллан-то? Люди говорят, стра-ашен…
Сержант похмыкал, потеребил усы.
— По чести сказать, брат Мукла, так вовсе ничего особенного, старикашка и старикашка; вот только глаза… — Он вздрогнул. — Ладно, хватит об этом, не к ночи будь помянуто; а знаешь что?., а вели-ка подать еще вина, да гляди мне, самого наилучшего!
— Беспременно, господин сержант… Эй, Пепка, дурища! Жбан наилучшего вина господину капралу! А вот дозвольте еще вопрос, господин подпрапорщик…
Хоть и опытен был седоусый, хоть и повидал всякие виды, а не устоял перед грубейшей, вовсе ничем не прикрытой лестью. И то сказать: когда еще выпадет случай услышать в свой адрес столь уважительное обращение? — а выйдет ли еще выслужить вожделенную капральскую перевязь, то один только Вечный ведает; высокодостойный Магистрат Старой Столицы на повышения скуп.
Почему не ответить, тем более что вино еще не прибыло…
— Дозволяю, — благосклонно кивнул сержант.
— Слыхал я от проезжих людей, — Мукла значительно помолчал, — что-де и Вудри-душегубец отбегался… Врали, поди?
Седоусый прищурился.
— Правду люди говорят. Повязали соколика. Теперь не улетит.
— Дела-а… — потрясенно протянул трактирщик. — И что ж теперь? В Старой Столице казнить станут?
— Собирались. Но раздумали. В Вуур-Камунгу повезли.
— А что ж так?
— А он там поболе, чем в наших краях, нагрешил. Да и забоялся Магистрат. Вудри Степняк, он и есть Вудри Степняк, тут всякое случиться может. Даром, что ли, охраны к нему полсотни бойцов приставили?
— Полсотни?!!
— Эге ж! Да каких! Отборнейших… — Пузатый кувшин возник на столе, и седоусый мгновенно утратил интерес к беседе. — Ну, поболтали, пора и честь знать. Чей там черед Слово говорить? Твой, Огрызок? Приступай!
Прыщавенький солдатик вскочил; лицо его сделалось торжественным.
Всякий знает: чаша без Слова в глотку не идет; чем Слово хитрее да заковыристее, тем больше почета сказавшему. А почета юнцу хотелось, благо и веселая задумка была.
— Эту чашу я поднимаю за великого воина, за отца нашего и наставника, за славного сержанта Каттве, да живет он долго и счастливо, — уловив краешком глаза довольную улыбку на лице седоусого, Огрызок воодушевился. — Эй, ты, червь навозный! — косолапо протопав вдоль стены, сопляк навис над столом ночного гостя. — Ну-ка, быстро, на колени — и кланяйся, в ноги кланяйся господину сержанту!
Изо рта наглеца парнишки нестерпимо несло чесноком и зубной гнилью.
Гонец отстранился, и это весьма задело ландскнехта.
— На колени, кому сказано!
Гонец отложил в сторонку обкусанную деревянную ложку.
Подчиниться? Никак невозможно. Потомственному слуге дан-Баэлей, обладателю малого герба, негоже прогибаться перед хмельным наемником, ибо сие есть не только лишь своей, но и графской чести умаление. Отказаться? Гм-гм. Юнец-то хлипкий, дешевенький… но старшие, понятное дело, вмешаются, а против пятерых головорезов никак не устоять. Гонцу при исполнении нельзя переть на рожон: безопасность графского послания превыше всего. С другой стороны, если не обуздать наглеца сейчас же, драка все равно неизбежна — не сейчас, так позже.
Выход один…
— Смотри.
Дворянская цепь, извлеченная из-под сорочки, произвела должное впечатление, а гонецкий знак, серебряная бляха с оскаленной драконьей пастью, — тем более. Прыщавенький отступил на шаг и приосанился, словно перед собственным капитаном. Седоусый, вернув задницу на скамью, присвистнул. Трактирщик поцокал языком.
— Большая честь для «Трех гнуэмов», господин, — сообщил он, отвешивая гостю неуклюжее подобие поклона. — Смею спросить, отчего ты предпочел мое заведение имперскому посту?
— Часовые не впустили меня, — усмехнулся гость.
— Не впустили тебя, гонца графа Баэльского? — Почтеннейший Мукла был очевидно потрясен.
— Выходит, так.
— М-да, — хмыкнул седоусый. — Распустились в глуши, пьянь болотная. Их бы нашему капитану в науку, лягушками бы запрыгали через недельку. И что ж, господин, ужели ты этакое безобразие так и оставишь?
— И не подумаю, — заверил гость.
— А позволено ли узнать, куда едешь и по какой надобности? — Глаза трактирщика сияли откровенным, совершенно детским любопытством.
Гость молчал. Откликнулся седоусый:
— Не ответит он, хозяин. И правильно сделает. Нельзя ему, — вояка хмыкнул. — А мы и сами с усами, — широкая ладонь потеребила роскошный ус. — Сами угадаем; чай, не первый день на свете живем… Раз гонец при бляхе, стало быть, дело особое, графское, верно? — Он загнул большой палец и вновь приласкал ус, на сей раз правый. — Раз по Южному тракту едет, значит, стало быть, на юг, так? — Указательный палец лег поверх большого. — А ежели на юг, так куда? Ясное дело: либо в Новую Столицу, либо — к пустынникам, либо, сам смекай, к братьям-рыцарям. Иначе некуда. Верно?
— Верно, — подтвердил трактирщик, благоговея.
— Теперь так рассудим, — общее внимание воодушевило сержанта. — В столицу не с серебряными бляхами скачут. С золотыми. Сам видел. С пустынниками ныне размирье, да и не пройти сквозь пески в одиночку. Вот и остается из многого одно-одинешенькое. А скажи-ка, брат, — дружелюбно прищурился он, — выходит, свадебкой пахнет в Баэле? Решил-таки молодой граф сестренку с магистровым племяшом обручать?
— Умен ты, дядя, — беззлобно буркнул гонец.
— Да уж не без того, — покладисто отозвался сержант.
— А коли умен, так отстань от человека со своими побасками, — раздался хриплый низкий голос. — Видишь, на ногах уже не стоит господин…
Резко оглянувшись, гонец увидел у двери огромного детину в коричневой монашеской рясе. Скорее всего он выходил во двор по нужде, а вернувшись — так и стоял у входа, натянуто улыбаясь, словно пытаясь сгладить впечатление, произведенное его разбойничьим рыком. Плечи у монаха были широченные, белые крупные зубы сверкали даже в полумраке, а бороды, странное дело, не было вовсе — зато левую щеку украшал длинный шрам, напоминающий молнийку.
— Вечный учит нас милосердию, братия, особенно же — к малым детям, болящим и путникам Господин сей скакал днем и ночью, исполняя приказ; он крепок духом, но телом изнемог, так пусть же хотя бы этой ночью он выспится. Оставьте человека в покое, бравые воины!
— И то верно, — согласился сержант. — Извиняй, господин. Доброй ночи…
Прочие вежливо поклонились, ниже всех — прыщавый юнец.
Уже поднимаясь по гнилой узкой лестничке на второй этаж, гонец внезапно придержал шаг, повернулся к хозяину.
— Скажи-ка, приятель, — понизив голос, спросил он. — Твой трактир — место надежное?
— Не извольте беспокоиться, господин, — торопливо зашептал Мукла. — Самому Рамме Горбатому плачу за охрану, и ваша плата тоже в стоимость постоя входит. Так что хоть тысячу златников при себе имейте…
— Я не о том. Ты знаешь людей, которых пустил к себе ночевать?.
— Ну… — хозяин замялся, соображая. — Селюки наши, местные; смирный народец, да и не проспятся уже до рассвета. Солдатики на заднем дворе лягут, в овчарне, ежели, понятное дело, тоже тут не свалятся…
— Ладно, — досадливо перебил гонец. Он знал: опасности нет. Никакой. Но устав, впитанный в кровь за годы службы и уже единожды сегодня жестоко обиженный, требовал своего. — Овчарня не в счет. В доме кто? И потрудись говорить внятно.
— Еще три монаха, в большой светлице, — все так же тихо, но уже гораздо разборчивее доложил Мукла. — Бредут из Ваальского аббатства к мощам и — Ттуки. Подорожная исправная, можете не сомневаться. Да и спят уже давно.
— Три монаха, — проворчал гонец, поднимаясь по темной лестнице — А тот, внизу, он что, тоже спит?
Вместо ответа трактирщик приподнял повыше тусклый масляный светильник, освещая второй этаж: уходящий вперед коридор с окнами, забранными густыми решетками, и двумя узкими дверями с другой стороны.
— Малая светлица, господин. Извольте, — сказал хозяин, отпирая левую.
Комнатка низкая и тесная, точно клетка, о которой болтали ландскнехты, как раз на одного человека. Очень чистенькая и бедная: всего убранства — табурет о трех ножках, охапка свежего сена, покрытая дерюгой, и толстопузый кувшин с водой. Узенькое, похожее на бойницу окошко выходило во двор, и снаружи в него косым крестом были вставлены два металлических прута.
— Дверь запирается на засов?
— Запирается, господин.
— Хорошо, ступай…
Когда бритая макушка Муклы исчезла в лестничном проеме, гонец придирчиво осмотрел задвижку. «Гнилая», — подумал он с неудовольствием и тотчас сам посмеялся над своей неуместной осторожностью. Но, впрочем, припер дверь табуретом.
Поднял кувшин, выпил холодной, до ломоты в зубах, колодезной воды.
Достав из поясного футляра тонкий свиток с алой печатью на витом шнуре, бережно уложил графское послание в изголовье. Стянул сапоги. Несколько мгновений постоял босиком у окна, наслаждаясь прикосновением прохладных досок к ноющим подошвам, а затем, полюбовавшись вволю бесящимся, совершенно бессильным против могучих стен ливнем, осенил себя знаком Вечного и улегся на сенную подстилку.
А гроза гремела и грохотала, поражая землю уже не десятками, а сотнями огненных копий. Раскаты грома следовали один за другим, сотрясая харчевню, и дождь с металлическим звоном стучал по крыше. Лишь теперь гонец осознал, до какой степени вымотался. Стучало в висках, ломили суставы, мерзко подташнивало. Впрочем, совсем недолго. Стоило лишь расслабиться, как вспыхивающее небесным огнем окно поплыло перед глазами, и гонец ощутил себя камнем, все быстрее и быстрее скатывающимся в черную, глубокую, ласковую трясину…
Он спал, отсыпаясь за три дня пути, и ни грохот грозы, ни кошачьи вопли грудастой девки, пользуемой в овчарне упившимися в доску солдатиками, не мешали ему.
А вскоре после полуночи все стихло, даже ливень хоть и не прекратился, но ослабел. Подоткнув колом (не было бы греха!) воротца овчарни, насквозь вымокший Мукла поднялся по лесенке и на миг задержался у комнаты знатного гостя.
Прислушался к тяжелым, похожим на стоны вздохам.
Озабоченно покачав большой лысой головой, собрал пальцы в щепоть — знак Третьего Светлого и семикратно обмахнул дверь. Коль скоро гостем уплачено втрое и вперед, долг хозяина — обеспечить постояльцу добрые сны.
Сам-то Мукла, сколько помнил себя, спал спокойно, безо всяких сновидений, пробуждаясь аккурат к рассвету.
На сей раз, однако, выспаться не получилось.
Растормошила жена.
— Проснись, Му, проснись, — взволнованно шипела она, уткнувшись губами чуть ли не в ухо мужу. — Просыпайся же!
— Что? — вырванный из утреннего сна грубо и резко, Мукла не сразу сумел прийти в себя. — Что случилось?
— Ты ничего не слышишь?
— Нет.
— Где-то ребенок плачет…
Хозяин прислушался.
— Чушь, — буркнул он в конце концов, поворачиваясь на другой бок. — Спи, дура, и мне не мешай. Откуда в доме дитю взяться?
— Му, милый, поверь, я точно слышала: то ли ребенок плакал, то ли щенок скулил…
— Чушь, — повторил Мукла, умащивая щеку на кулак. — Тебе примерещилось, дорогая. Это ветер.
Дождь, действительно, уже прошел, а ветер остался и сейчас завывал с удвоенной силой, мстя за свое одиночество беззащитным деревьям и людям. Впрочем, ближе к первым петухам угомонился и он. А когда за окнами забрезжили проблески пока еще холодного солнца, трактирщик был уже на ногах.
С первым светом убрели селяне, отзавтракав краюхой черного за полмедяка на троих под даровую колодезную водицу. Забулькали в большом закопченном котлище добротно перемешанные остатки вчерашних трапез; спустя час—другой, отстоявшись на ветерке и загустев, они приобретут вполне благородный вид, и коронное блюдо хозяйки — «Утренник героя» — будет подано хмурым, плохо соображающим с похмелья ландскнехтам. А пока герои богатырски храпят в овчарне, господин гонец в приятном одиночестве подкрепится перед дорогой так, как подобает человеку знатному и щедрому. Уж поверьте, где-где, а в «Трех гнуэмах» хозяева в тонкостях разбираются и завсегда сумеют потрафить персоне с понятием…
Вот уже доспевает на пару молодая тартушечка, шипят и фыркают маслом со сковороды отбивные в ободьях прозрачного жирка; проворна хозяюшка, даром что немолода, ловко и привычно зачерпывает она муку; совсем скоро зарумянится сдобная лепешка и умелица кивнет мужу: ступай, мол, наверх, буди господина…
— Помилуй Вечный!.. Смотри, Му!
При свете лампы они увидели на недавно протертой столешнице темные капли. Две. Нет… уже три. А вот и еще одна — прямо в муке.
— Что это? — растерянно спросил трактирщик.
— Не знаю… Аи! Гляди же, Му!
Она взвизгнула снова, и Мукла, подняв голову, увидел: на потолке в углу, как раз над ними, проступало большое темно-красное пятно; оно расползалось, густело, и медленно набухающие капли одна за другой срывались вниз.
Трактирщик побелел; глаза его округлились.
— Я… посмотрю?
— Только осторожнее, дорогой…
Хозяйка, закусив губу, глядела в спину мужу, поднимающемуся по лесенке.
— Приехали, — сказал человек коню, и конь радостно фыркнул в ответ
Устали оба. Весь день, начиная с полудня, солнце, спрятавшись за густые, почти прижавшиеся к земле облака, парило и давило, мешая дышать, до одури хотелось есть, а заводной меринок вместе с седельной сумкой, полной припасов, остался там, за спиной, выкупом за жизнь, уплаченным ватаге лесных.
Невелика была ватажка, всего пятеро, и только один при большом луке, так что в иное время путник, быть может, и поиграл бы с лешими в войну — не без надежды на победу, но нынче он не принадлежал себе; гонец есть гонец, его долг — исполнить поручение пославшего и доставить отвег. Впрочем, и лесные оказались понятливы; они не стали лезть на рожон, потребовав плату за проезд и удовлетворившись половиной…
Сейчас и давнишнее приключение, и холодный хлещущий дождь казались смешными мелочами, и всадник позволил себе ухмыльнуться.
Вот сейчас приоткроются узкие воротца, а за ними — теплый очаг, горячая похлебка и — почему нет? — чаша огнянки; задать коню овса и — спать. Понятное дело, все это не бесплатно, даром только имперских почтарей принимают, но ведь и кошель за пазухой не пуст: ни много ни мало — восемь среб — реников отсыпал на дорогу господин, не поскупился; велел только, обернись поскорее…
— Эй, открывайте! — крикнул всадник, задрав голову.
— Пароль? — отозвался простуженный бас из надвратной будки.
— По воле Вечного!
— Воистину так, — подтвердили сквозь дождь. — Кто таков?
На этот вопрос можно было бы и не отвечать, хватит с них и пароля… но уж больно хотелось, чтобы там, за изгородью, забегали, засуетились, спеша распахнуть ворота.
— Гонец графа Баэльского к Его Высокому Священству магистру Ордена! По особой надобности!
Получилось именно так, как следовало: веско и внушительно.
Однако никто не поспешил суетиться. А дождь все крепчал и крепчал.
— Гонец графа Баэльского! — закричал всадник, приподнявшись на стременах, и в голосе его гнев смешался с изумлением. — Откройте ворота, козлы!
Ответа не было. Разве что в островерхой будочке кто-то невнятно зашептался, но шепот почти тотчас умолк.
Тяжелым нескончаемым потоком падал на землю ливень, и очень хотелось есть.
— По воле Вечного! — еще раз надрывно крикнул гонец, и конь жалобно заржал, но на сей раз будка не откликнулась вообще; никто даже не шептался… да и был ли он, этот шепот, или пригрезился в шуме дождя и всхлипываниях ветра?
Над головой дважды сверкнула молния. Кривые мертвенно-бледные губы небес распахнулись в рваной усмешке, вновь показав всаднику весь пост, такой близкий и такой недоступный. Невероятной силы раскат грома потряс землю, заставив коня вздрогнуть и отпрянуть от запертых ворот.
Пробормотав проклятие, всадник развернулся и поскакал назад.
В густой мокрой тьме несся он по размокшей лесной тропе. Грязь стонала и чавкала под копытами, голые сучья хлестали по рукам и ногам, высокие придорожные кусты, выныривая из мрака, цеплялись за промокший насквозь плащ, впивались, как когти полуночного оборотня. Но всему приходит конец, и вскоре справа — негромко, словно из-под земли — послышалось приглушенное пение, а спустя мгновение-другое сквозь стену воды проглянул желтоватый свет.
Всадник резко осадил лошадь.
Скачка приглушила бешенство и усмирила обиду. Всему свой час. С утра пост так и так откроет ворота, тогда-то и будет время разобраться с охраной, и он заранее кое-кому не завидует. А в «Трех гнуэмах» вполне можно скоротать ночь. Нарушение, конечно, ибо гонец при исполнении должен сторониться всякой опасности, а значит, и харчевен, в которых подчас чего только не случается, но…
Конь шумно вздохнул, соглашаясь: верно, господин; устав уставом, а не первогодки же мы с тобою, в самом-то деле, чтобы ночевать, как начальством велено, под открытым небом, тем паче — в грозу.
Спешившись, гонец подвел коня поближе к тяжелым, почти таким, как у поста, воротам и постучал.
— Эй! Заведение закрыто! — сообщили изнутри. — Утром приходи!
Прав хозяин. В этих местах ночью принято беречься, да и указ такой от властей есть. Ну, ничего, отопрут. Жаль, правда, этой дорогой давненько ездить не доводилось; старый хозяин вспомнил бы знакомца, да помер он, завещав постоялый двор брату.
Как бишь его?!
— Открой, почтенный Мукла!
— Ты что, порядков не знаешь? — голос за воротами стал еще раздраженнее. — Как светать станет, так и стучи, милости просим. А сейчас…
— Отопри, Вечного ради! Я заплачу серебром! — закричал гонец, настойчиво колотя вратным молотом в тесаные доски.
— Э? — голос чуть смягчился. — Да один ли ты?
— Двое нас. Я да конь, никого больше…
— А почем мне знать, что не врешь? — усомнился голос, но все же сквозь шелест ливня послышались шаги, зашуршал засов, заскрипел замок, загремела цепь, и ворота наконец приоткрылись. — Ну? — хмуро спросил выглянувший в щель толстяк; за спиной его маячил некто громоздкий с алебардой наизготовку. — Чего тебе?
— Впусти, почтенный Мукла! Мы с конем голодны и утомлены. Заплачу вдвое!
— Вдвое, вдвое… — Толстяк шмыгнул носом. — А что, как на посту узнают? Пени-то нынче ой какие, себе дороже выйдет…
— Втрое заплачу!
— Ну, ежели так…
Через просторный двор путник прошел уже почти валясь с ног; чьи-то проворные руки, перехватив повод, приняли коня; негромко скрипнула, распахиваясь, дверь в сухое, душное тепло харчевни — и сделалось хорошо.
Хотя и людно.
В густом чаду, поднимавшемся к низким сводам, очертания расплывались, словно призраки в ночи, но все же можно было различить и группку селян, дремлющих, уложив голову на стол, и пять-шесть ландскнехтов, и необъятную девку с пышно взбитыми рыжими волосами, жеманно хихикающую на коленях одного из меченосцев.
— Похлебки, дражайший Мукла! Горячей похлебки, жаркого и… — Гонец на миг замешкался; очень хотелось огнянки, хотя бы глоток, но, увы, постоялый двор — не имперский пост, где опасаться нечего. — И, пожалуй, вина.
Попробовав на зуб сребреник, Мукла сменил гнев на милость; невесть откуда возникла грудастая немолодая баба, супруга трактирщика, неуклюже поклонилась, набросила на стол полотняную скатерть.
Озноб понемногу уходил, напряжение уступало место покою.
Слышно было, как за окном дождь с диким упрямством хлестал по размокшей глине, тормоша и дергая кроны деревьев; вода ликовала и бесилась, раскаты грома то и дело обрушивались на крышу.
В очаге шипел огонь, потрескивали дрова, дымное, сонное тепло расплывалось по комнате, нежа и одурманивая.
Удобно рассевшись на угловой лавке, гонец прикрыл было глаза, но тотчас тревожно вскинулся.
— Мой конь! Мой конь остался на улице, под ливнем!
Трактирщик покосился на мальчишку-подручного; кивнул.
— Не беспокойся, уважаемый, навес и солома входят в плату…
— Но мой конь не признает соломы!
— Хм. Овес нынче дорог. Ты готов заплатить вдвое и за овес?
Следовало бы одернуть разбойника, но сил уже не было. Тем более похлебка оказалась густой и наваристой, жаркое — мягким и отменно прожаренным, вино хотя и разбавленным, но не так уж сильно, а спать, как ни странно, расхотелось.
За соседним столом тем временем возобновился разговор, прерванный появлением нового постояльца. Ландскнехты, судя по нашивкам — из гарнизона Старой Столицы, праздновали отпуск; были они веселы, зычноголосы и явно при деньгах.
Здравица следовала за здравицей; взвизгивала рыжая, переходя с колен на колени; девка-подавальщица сбивалась с ног, спеша исполнять новые, все более прихотливые заказы, хозяин же, ублажив щедрого новичка, властным жестом отпустил жену, а сам поспешил вернуться к компании и продолжить прерванную беседу.
— И что же, доблестные, вы везли его вот так, впятером?
— А как ты думал? — оскалился старший из вояк, седой и щербатый. — Мне, скрывать не стану, капитан говорил: возьми-де, Каттве, еще десяток парней, для надежности… а я ему грю: э, ваша высбродь, ни к чему мне лишние людишки. Своих людей я знаю как облупленных, вот с ними и повезу, а иначе — кому иному поручайте. А он мне: дескать, как знаешь, а только ежели упустишь, тады, считай, каторга за благо выйдет. А я ему…
— А господин сержант ему и грит, — нарушая все правила учтивости, вставился в разговор самый юный из меченосцев, прыщавенький и курносый, — вы, мол, господин капитан, нам приказ дали? Дали. Вот теперь весь спрос с нас, только пускай клетка…
— А ну, цыц, Огрызок, — восстановил субординацию старшой, — затихни, когда старшие говорят. Да, — он громко икнул и утер губы тыльной стороной ладони, — ты вот, к примеру, Мукла, прикинь: кабы тебе такое поручили, с чего б начал?
Трактирщик сделал большие глаза.
— Да я б, господин сержант, ни в жисть…
— То-то! — Седой, похоже, услышал именно то, что хотел. — Вот потому, друг ты мой Мукла, ты тут меня нынче винцом поишь… — он икнул трижды подряд, — скверным винцом, кстати, а я тебе денежки плачу, не считая. Осознал?
— Как не осознать, господин сержант?
— Молодец. Соображаешь!
— А иначе нам нельзя, господин сержант… Мукла хихикнул.
Трактирщики, известное дело, народ любопытный, цену новостям знают, как никто иной, и далеко не каждый день доведется увидеть храбрецов, сопровождавших в Новую Столицу клетку с самим Лланом, бешеным проповедником, много лет смущавшим умы вилланов. Не боясь греха, подбивал безумный поп людишек к бунту супротив законных господ. За то и гнить ему теперь в монастырских подвалах до скончания века; еще пусть Вечного благодарит, что особ духовного звания казнить заповедано.
— Каков он на вид, Ллан-то? Люди говорят, стра-ашен…
Сержант похмыкал, потеребил усы.
— По чести сказать, брат Мукла, так вовсе ничего особенного, старикашка и старикашка; вот только глаза… — Он вздрогнул. — Ладно, хватит об этом, не к ночи будь помянуто; а знаешь что?., а вели-ка подать еще вина, да гляди мне, самого наилучшего!
— Беспременно, господин сержант… Эй, Пепка, дурища! Жбан наилучшего вина господину капралу! А вот дозвольте еще вопрос, господин подпрапорщик…
Хоть и опытен был седоусый, хоть и повидал всякие виды, а не устоял перед грубейшей, вовсе ничем не прикрытой лестью. И то сказать: когда еще выпадет случай услышать в свой адрес столь уважительное обращение? — а выйдет ли еще выслужить вожделенную капральскую перевязь, то один только Вечный ведает; высокодостойный Магистрат Старой Столицы на повышения скуп.
Почему не ответить, тем более что вино еще не прибыло…
— Дозволяю, — благосклонно кивнул сержант.
— Слыхал я от проезжих людей, — Мукла значительно помолчал, — что-де и Вудри-душегубец отбегался… Врали, поди?
Седоусый прищурился.
— Правду люди говорят. Повязали соколика. Теперь не улетит.
— Дела-а… — потрясенно протянул трактирщик. — И что ж теперь? В Старой Столице казнить станут?
— Собирались. Но раздумали. В Вуур-Камунгу повезли.
— А что ж так?
— А он там поболе, чем в наших краях, нагрешил. Да и забоялся Магистрат. Вудри Степняк, он и есть Вудри Степняк, тут всякое случиться может. Даром, что ли, охраны к нему полсотни бойцов приставили?
— Полсотни?!!
— Эге ж! Да каких! Отборнейших… — Пузатый кувшин возник на столе, и седоусый мгновенно утратил интерес к беседе. — Ну, поболтали, пора и честь знать. Чей там черед Слово говорить? Твой, Огрызок? Приступай!
Прыщавенький солдатик вскочил; лицо его сделалось торжественным.
Всякий знает: чаша без Слова в глотку не идет; чем Слово хитрее да заковыристее, тем больше почета сказавшему. А почета юнцу хотелось, благо и веселая задумка была.
— Эту чашу я поднимаю за великого воина, за отца нашего и наставника, за славного сержанта Каттве, да живет он долго и счастливо, — уловив краешком глаза довольную улыбку на лице седоусого, Огрызок воодушевился. — Эй, ты, червь навозный! — косолапо протопав вдоль стены, сопляк навис над столом ночного гостя. — Ну-ка, быстро, на колени — и кланяйся, в ноги кланяйся господину сержанту!
Изо рта наглеца парнишки нестерпимо несло чесноком и зубной гнилью.
Гонец отстранился, и это весьма задело ландскнехта.
— На колени, кому сказано!
Гонец отложил в сторонку обкусанную деревянную ложку.
Подчиниться? Никак невозможно. Потомственному слуге дан-Баэлей, обладателю малого герба, негоже прогибаться перед хмельным наемником, ибо сие есть не только лишь своей, но и графской чести умаление. Отказаться? Гм-гм. Юнец-то хлипкий, дешевенький… но старшие, понятное дело, вмешаются, а против пятерых головорезов никак не устоять. Гонцу при исполнении нельзя переть на рожон: безопасность графского послания превыше всего. С другой стороны, если не обуздать наглеца сейчас же, драка все равно неизбежна — не сейчас, так позже.
Выход один…
— Смотри.
Дворянская цепь, извлеченная из-под сорочки, произвела должное впечатление, а гонецкий знак, серебряная бляха с оскаленной драконьей пастью, — тем более. Прыщавенький отступил на шаг и приосанился, словно перед собственным капитаном. Седоусый, вернув задницу на скамью, присвистнул. Трактирщик поцокал языком.
— Большая честь для «Трех гнуэмов», господин, — сообщил он, отвешивая гостю неуклюжее подобие поклона. — Смею спросить, отчего ты предпочел мое заведение имперскому посту?
— Часовые не впустили меня, — усмехнулся гость.
— Не впустили тебя, гонца графа Баэльского? — Почтеннейший Мукла был очевидно потрясен.
— Выходит, так.
— М-да, — хмыкнул седоусый. — Распустились в глуши, пьянь болотная. Их бы нашему капитану в науку, лягушками бы запрыгали через недельку. И что ж, господин, ужели ты этакое безобразие так и оставишь?
— И не подумаю, — заверил гость.
— А позволено ли узнать, куда едешь и по какой надобности? — Глаза трактирщика сияли откровенным, совершенно детским любопытством.
Гость молчал. Откликнулся седоусый:
— Не ответит он, хозяин. И правильно сделает. Нельзя ему, — вояка хмыкнул. — А мы и сами с усами, — широкая ладонь потеребила роскошный ус. — Сами угадаем; чай, не первый день на свете живем… Раз гонец при бляхе, стало быть, дело особое, графское, верно? — Он загнул большой палец и вновь приласкал ус, на сей раз правый. — Раз по Южному тракту едет, значит, стало быть, на юг, так? — Указательный палец лег поверх большого. — А ежели на юг, так куда? Ясное дело: либо в Новую Столицу, либо — к пустынникам, либо, сам смекай, к братьям-рыцарям. Иначе некуда. Верно?
— Верно, — подтвердил трактирщик, благоговея.
— Теперь так рассудим, — общее внимание воодушевило сержанта. — В столицу не с серебряными бляхами скачут. С золотыми. Сам видел. С пустынниками ныне размирье, да и не пройти сквозь пески в одиночку. Вот и остается из многого одно-одинешенькое. А скажи-ка, брат, — дружелюбно прищурился он, — выходит, свадебкой пахнет в Баэле? Решил-таки молодой граф сестренку с магистровым племяшом обручать?
— Умен ты, дядя, — беззлобно буркнул гонец.
— Да уж не без того, — покладисто отозвался сержант.
— А коли умен, так отстань от человека со своими побасками, — раздался хриплый низкий голос. — Видишь, на ногах уже не стоит господин…
Резко оглянувшись, гонец увидел у двери огромного детину в коричневой монашеской рясе. Скорее всего он выходил во двор по нужде, а вернувшись — так и стоял у входа, натянуто улыбаясь, словно пытаясь сгладить впечатление, произведенное его разбойничьим рыком. Плечи у монаха были широченные, белые крупные зубы сверкали даже в полумраке, а бороды, странное дело, не было вовсе — зато левую щеку украшал длинный шрам, напоминающий молнийку.
— Вечный учит нас милосердию, братия, особенно же — к малым детям, болящим и путникам Господин сей скакал днем и ночью, исполняя приказ; он крепок духом, но телом изнемог, так пусть же хотя бы этой ночью он выспится. Оставьте человека в покое, бравые воины!
— И то верно, — согласился сержант. — Извиняй, господин. Доброй ночи…
Прочие вежливо поклонились, ниже всех — прыщавый юнец.
Уже поднимаясь по гнилой узкой лестничке на второй этаж, гонец внезапно придержал шаг, повернулся к хозяину.
— Скажи-ка, приятель, — понизив голос, спросил он. — Твой трактир — место надежное?
— Не извольте беспокоиться, господин, — торопливо зашептал Мукла. — Самому Рамме Горбатому плачу за охрану, и ваша плата тоже в стоимость постоя входит. Так что хоть тысячу златников при себе имейте…
— Я не о том. Ты знаешь людей, которых пустил к себе ночевать?.
— Ну… — хозяин замялся, соображая. — Селюки наши, местные; смирный народец, да и не проспятся уже до рассвета. Солдатики на заднем дворе лягут, в овчарне, ежели, понятное дело, тоже тут не свалятся…
— Ладно, — досадливо перебил гонец. Он знал: опасности нет. Никакой. Но устав, впитанный в кровь за годы службы и уже единожды сегодня жестоко обиженный, требовал своего. — Овчарня не в счет. В доме кто? И потрудись говорить внятно.
— Еще три монаха, в большой светлице, — все так же тихо, но уже гораздо разборчивее доложил Мукла. — Бредут из Ваальского аббатства к мощам и — Ттуки. Подорожная исправная, можете не сомневаться. Да и спят уже давно.
— Три монаха, — проворчал гонец, поднимаясь по темной лестнице — А тот, внизу, он что, тоже спит?
Вместо ответа трактирщик приподнял повыше тусклый масляный светильник, освещая второй этаж: уходящий вперед коридор с окнами, забранными густыми решетками, и двумя узкими дверями с другой стороны.
— Малая светлица, господин. Извольте, — сказал хозяин, отпирая левую.
Комнатка низкая и тесная, точно клетка, о которой болтали ландскнехты, как раз на одного человека. Очень чистенькая и бедная: всего убранства — табурет о трех ножках, охапка свежего сена, покрытая дерюгой, и толстопузый кувшин с водой. Узенькое, похожее на бойницу окошко выходило во двор, и снаружи в него косым крестом были вставлены два металлических прута.
— Дверь запирается на засов?
— Запирается, господин.
— Хорошо, ступай…
Когда бритая макушка Муклы исчезла в лестничном проеме, гонец придирчиво осмотрел задвижку. «Гнилая», — подумал он с неудовольствием и тотчас сам посмеялся над своей неуместной осторожностью. Но, впрочем, припер дверь табуретом.
Поднял кувшин, выпил холодной, до ломоты в зубах, колодезной воды.
Достав из поясного футляра тонкий свиток с алой печатью на витом шнуре, бережно уложил графское послание в изголовье. Стянул сапоги. Несколько мгновений постоял босиком у окна, наслаждаясь прикосновением прохладных досок к ноющим подошвам, а затем, полюбовавшись вволю бесящимся, совершенно бессильным против могучих стен ливнем, осенил себя знаком Вечного и улегся на сенную подстилку.
А гроза гремела и грохотала, поражая землю уже не десятками, а сотнями огненных копий. Раскаты грома следовали один за другим, сотрясая харчевню, и дождь с металлическим звоном стучал по крыше. Лишь теперь гонец осознал, до какой степени вымотался. Стучало в висках, ломили суставы, мерзко подташнивало. Впрочем, совсем недолго. Стоило лишь расслабиться, как вспыхивающее небесным огнем окно поплыло перед глазами, и гонец ощутил себя камнем, все быстрее и быстрее скатывающимся в черную, глубокую, ласковую трясину…
Он спал, отсыпаясь за три дня пути, и ни грохот грозы, ни кошачьи вопли грудастой девки, пользуемой в овчарне упившимися в доску солдатиками, не мешали ему.
А вскоре после полуночи все стихло, даже ливень хоть и не прекратился, но ослабел. Подоткнув колом (не было бы греха!) воротца овчарни, насквозь вымокший Мукла поднялся по лесенке и на миг задержался у комнаты знатного гостя.
Прислушался к тяжелым, похожим на стоны вздохам.
Озабоченно покачав большой лысой головой, собрал пальцы в щепоть — знак Третьего Светлого и семикратно обмахнул дверь. Коль скоро гостем уплачено втрое и вперед, долг хозяина — обеспечить постояльцу добрые сны.
Сам-то Мукла, сколько помнил себя, спал спокойно, безо всяких сновидений, пробуждаясь аккурат к рассвету.
На сей раз, однако, выспаться не получилось.
Растормошила жена.
— Проснись, Му, проснись, — взволнованно шипела она, уткнувшись губами чуть ли не в ухо мужу. — Просыпайся же!
— Что? — вырванный из утреннего сна грубо и резко, Мукла не сразу сумел прийти в себя. — Что случилось?
— Ты ничего не слышишь?
— Нет.
— Где-то ребенок плачет…
Хозяин прислушался.
— Чушь, — буркнул он в конце концов, поворачиваясь на другой бок. — Спи, дура, и мне не мешай. Откуда в доме дитю взяться?
— Му, милый, поверь, я точно слышала: то ли ребенок плакал, то ли щенок скулил…
— Чушь, — повторил Мукла, умащивая щеку на кулак. — Тебе примерещилось, дорогая. Это ветер.
Дождь, действительно, уже прошел, а ветер остался и сейчас завывал с удвоенной силой, мстя за свое одиночество беззащитным деревьям и людям. Впрочем, ближе к первым петухам угомонился и он. А когда за окнами забрезжили проблески пока еще холодного солнца, трактирщик был уже на ногах.
С первым светом убрели селяне, отзавтракав краюхой черного за полмедяка на троих под даровую колодезную водицу. Забулькали в большом закопченном котлище добротно перемешанные остатки вчерашних трапез; спустя час—другой, отстоявшись на ветерке и загустев, они приобретут вполне благородный вид, и коронное блюдо хозяйки — «Утренник героя» — будет подано хмурым, плохо соображающим с похмелья ландскнехтам. А пока герои богатырски храпят в овчарне, господин гонец в приятном одиночестве подкрепится перед дорогой так, как подобает человеку знатному и щедрому. Уж поверьте, где-где, а в «Трех гнуэмах» хозяева в тонкостях разбираются и завсегда сумеют потрафить персоне с понятием…
Вот уже доспевает на пару молодая тартушечка, шипят и фыркают маслом со сковороды отбивные в ободьях прозрачного жирка; проворна хозяюшка, даром что немолода, ловко и привычно зачерпывает она муку; совсем скоро зарумянится сдобная лепешка и умелица кивнет мужу: ступай, мол, наверх, буди господина…
— Помилуй Вечный!.. Смотри, Му!
При свете лампы они увидели на недавно протертой столешнице темные капли. Две. Нет… уже три. А вот и еще одна — прямо в муке.
— Что это? — растерянно спросил трактирщик.
— Не знаю… Аи! Гляди же, Му!
Она взвизгнула снова, и Мукла, подняв голову, увидел: на потолке в углу, как раз над ними, проступало большое темно-красное пятно; оно расползалось, густело, и медленно набухающие капли одна за другой срывались вниз.
Трактирщик побелел; глаза его округлились.
— Я… посмотрю?
— Только осторожнее, дорогой…
Хозяйка, закусив губу, глядела в спину мужу, поднимающемуся по лесенке.