Однажды в солнечный полдень из-под плит пола выглянул остроносый, быстрый, как молния, зверек. Желто-пегие бока его куржавились от линьки, белые заплаты зимнего меха покрывали узкую, как лезвие, спину. Тонкий хвост заканчивался черной кисточкой. Монах оставил ему ложку вареного зерна. Зверек почувствовал себя причастником и теперь около полудня уже нетерпеливо егозил у ног и негромко посвистывал.
      Отец Гурий никогда не любил природы и тайно боялся ее темной слепой силы. С той же враждебной брезгливостью он думал и о своем теле, вопящем о тепле и хлебе. Воистину, не любите мира и ничего в мире!
      Но кристально-цельная прочность его представлений под негой солнца и первых вешних приветов дробилась и размягчалась, так плавится и рушится крепость догмата под необоримым напором опыта. Все ярче разгоралась его сердечная лампада навстречу весне. Его прежнее понимание мира через спасительные шоры, что оберегают слабый разум от разбегания и соблазна, теперь казалось ему узким и неполным… «Блажен, кто и скоты милует», – повторял насельник, умиряя в себе волнение от радостных открытий, совершаемых на каждом шагу.
      К маю вода в озере побурела от брожения придонного ила. Теперь за питьевой водой приходилось ходить к дальней протоке, петлявшей в еловой чаще. Ельник только что освободился от снега, под тяжелыми влажными лапами еще лежал дымчатый слоистый лед. На границе льда и рыжей хвои пробились цветы: лиловые и розовые колокольца, нежно опушенные у корней. Пугливые приполярные дриады славили Солнце, едва покинув свою ледяную гробницу. В чашечках цветов дрожали светлые капли. Отец Гурий остановился, пораженный. Он даже встал на колени, чтобы лучше их разглядеть. Вытянув губы, он прикоснулся к твердым хрупким бутонам, втянул ноздрями запах меда и сырой земли. Клекот ручья заполнил слух, казалось, разгоряченный мозг омыли ледяные струи.
      – Господи Отче, это же ты размерил бег этих ледяных капель и повелел взойти цветам. Ты – здесь, со мной, во мне и в этом слабом полевом крине… Прости, что блуждал вдали от Тебя… Прости мне, Природа-Мати, что как тля ползаю по бессмертному твоему лику, напрасно изводя милости твои на бренное, смертное тело… Прости, Земля, что нечисто хожу по Тебе… Природа-Мати, дай своей благодати. Освети, омой разум грешный мой…
      Набежавшие облака укрыли солнце. Рванул сырой заполошный ветер с озера, швырнул градом. Холод прокрался к самым костям, худая ряса вся продулась ветром. Отец Гурий вдруг обнаружил, что стоит на коленях перед махонькой сизой травкой среди отекающих ручьями сугробов. «Горе, горе тому, кто поклонится твари вместо Творца. Пылает разум мой, не вмещая всей Великой и страшной Премудрости Твоей», – шептал он зябнущими губами, оборотясь лицом в сторону закрытого темным градовым облаком востока.
      В тот день отец Гурий собрал и поставил два береговых креста из молодых неокоренных стволов и утвердил их километрах в трех друг от друга. Набрав охапку берегового плавника для растопки, монах не спеша возвращался в свое укрывище.
      Поднявшись на гору, к храму, отец Гурий вдруг пошатнулся, как от резкого удара. Дрова с шумом вывалилась из рук. Двери храма были распахнуты, везде виднелись следы торопливого бесчинства. Единственная икона, жалкая утварь, топор, пила… – все исчезло! Лампады разбиты, свечи изломаны, съестной припас рассыпан и затоптан. Но самое главное не помещалось в мозгу. Книга!!! Ее тоже унесли. Он вспомнил шум мотора на озере в то время, как он был еще далеко от храма. Стуча зубами, он обшаривал углы, надеясь лишь на чудо. Обессилев, сел на пол, обхватив руками звенящую от боли голову. Захотелось уснуть, умереть или стать Божьим зверем, лесным огнезрачным Китоврасом, чтобы навсегда остаться здесь и в зверином облике плакать и молиться. Надвигалось тяжелое глухое беспамятство. В лицо дышало смрадом, нестерпимый жар жег губы. Внезапно на колокольне, как и он, ограбленной, безгласной, зазвонил колокол. Отец Гурий слышал его, словно издалека, и все не мог понять, что это: заупокойный звон или пасхальный благовест? Ему чудилось, что он все глубже и глубже погружается в темный ил, легкие раздирает удушье, ребра давит смертельным объятием озеро, все реже и глуше удары готового разорваться сердца.
      Прохладная рука легла на его лоб, и наваждение отступило. Белый старик смотрел ласково и грустно, но как бы сквозь него.
      – Ты – Авель, – догадался умирающий. – Я не смог прочесть Твою Книгу, Отче! Не понял Грамоты…
      – Язык сей – язык ангельский, от Сотворения Мира и Течений Звездных Слово – Свет. И ты – Свет, во плоть обличенный. Егда оставят ветхие одежды плоти, свет приидет к верхнему Свету. Гора сия – рождающая Солнце. Здесь прибуди…
      Последнее видение отца Гурия было легким и чудесным. Будто он по воде, как посуху, идет с дальнего миражного острова к себе в храм-скит, омытый душистым теплым ветром, осыпанный золотистой пыльцой с дальних цветущих лугов, осененный невидимой поддержкой старца.
      Очнулся отец Гурий на рассвете пасмурного дня. Шею остро ломило. Щекой он почувствовал прохладный скользкий пергамент Книги. Он положил Книгу себе на грудь, под пропотевшую рясу, и закрыл глаза.
      В косые окошки-бойницы лился свет утра. С трудом приподнявшись на локте, отец Гурий заметил, что он уже не один. Странное существо копошилось в углу, горбатилось, выгибало лохматую спину над грубо обмазанным очагом. Затуманенным очам отца Гурия представилось, что в его хоромине хозяйничает снежный человек. По святоотеческому преданию, снежный человек есть химера, сродник лешим и кикиморам. Монах выпростал руку, чтобы перекрестить видение, но чудище даже не обернулось.
      Густой сытный дух растекался по храму. В котелке над огнем упревала духовитая уха. Незваный гость изредка пошмыгивал носом и, словно в смущении, втягивал огромную голову в широченные плечи. Диковинное создание обернулось на вздох и оказалось пареньком лет шестнадцати, в вывернутом наизнанку овчинном тулупе и лохматом треухе. Стянув шапку, он склонился над отцом Гурием.
      Лицо парня показалось монаху искаженным объективом «рыбий глаз». Но взгляд был осмысленный и вежливый.
      – Будь здоров, милой, – северной скороговоркой поздоровался паренек, налегая на «о». – А я-то думал, ты помер…
      – Откуда Книга? – одними губами прошептал монах.
      – Да мальцы нахазарили на майски-то праздники. Весчи продать хотели. Таки гаденки! Я их в бане примкнул, а сам сел лучинку щипать. «Спалю всех, – говорю, – как есть спалю! У кого весчи похватат?» – «Скажем, только не пали»… Я тут тебе и рыбки вясточку и крупки подсыпал…
      Заварив какой-то запашистой травы, новый знакомый уже подносил шибающую паром кружку к губам отца Гурия.
      – Пей! Горячий чай где-нито лучше, чем холодный.
      Последующие дни отец Гурий волей-неволей принимал заботы и труды безудержного в своей веселой неугомонности парня. Сам себя тот называл «Гармыш».
      – Гармыш – то прозвишчо тако. Гармыш – у нас рыбка мала да пестра, а звать-то меня Герасим. Бабка Ераской зват, – объяснял он, оголяя в улыбке редко посаженные, короткие, точно подточенные зубы. – А ты-то зачем в таку глухомарь ушел, али пряташься от кого?
      Прошедшие месяцы закалили отца Гурия в безмолвии и одиночестве, и вскоре он начал тяготиться назойливыми хлопотами своего спасителя, чая дня, когда сможет сам вставать и свершать простой обиход.
      В школе Герасим отучился, по его словам, лишь до третьего класса. Деревня оскудела, и школу, где осталось на семь классов четверо учеников, закрыли. Детей увезли доучиваться в Пестовский интернат. Ераску не отдала бабушка, старая боялась остаться без живой души рядом, да и разумом парнишка был «окраден». Алкоголичка-мать пропила и наружность дитяти. Маленькие карие глазки Герасима смотрели в разные стороны. Плоская переносица, в пол-ладони шириной, и приподнятая, рассеченная сверху «заячья» губа не оставляли надежд, что парень когда-нибудь выровняется. На каникулах взращенная в городе молодежь люто баловала в деревне и окрестностях. Ераска, хотя и слыл юродивым, тем не менее держал в строгости городскую поросль. Странная, словно из этнографического заповедника речь перешла малому от его древней бабки.
      От Герасима отец Гурий узнал, что озеро зовется Спас, но, невзирая на название, на озере всякими путями погибло немало народу. Тонкая зеленая щеточка, мреющая у горизонта, – Спас-остров. Когда-то, уж и старики не помнят, стоял на том острове монастырь. Из самого Кириллова приходили монахи испытать нрав Матери-Пустыни: летом – бескрайней водяной глади, зимой – широкой снежной равнины, где гуляет ветер и поет с пересвистом метель. Самый последний монах жил-спасался в землянке; все деревянные постройки сгорели в лихолетье.
      Говорят, ходил он по воде, не омочив платья, то ли брод знал, то ли благодать ему была такая. Все это пересказала Герасиму бабка, удивленная его расспросами: «Эсколь поздно за ум взялся!»
      Герасим повадился навещать отца Гурия. Отшельник уже окреп и больше не нуждался в стороннем уходе. Но одинокая вечерняя молитва, заветная услада отца Гурия, теперь часто прерывалась вторжением всегда радостно-возбужденного гостя.
      В жилище монаха отрок распоряжался с деревенской обстоятельностью и хозяйским рачением. Но отец Гурий тяготился присутствием «межеумка», хотя поначалу терпел, веря в промысел Божий о всякой человеческой душе.
      Даже за спасение свое он не мог благодарить Герасима. Он давно уже торопил свою жизнь, желая скорее подойти к последним ее годам. И не его вина, что не нашел он на Земле ничего, за что хотелось бы уцепиться в последний миг. Единственное, что еще тревожило и волновало его, было существование непостижимой умом тайны: зачем это краткое, щемящее душу цветение природы, красы, любви? Если следом – покровы содраны, красота смята и уничтожена и обнажена ухмылка всепобедного тления? Что хотел сказать Творец, ваяя смертную красоту?
      В тот вечер отец Гурий, как обычно, встал на вечернюю молитву. Синие волны лесов по обе стороны от озера засветились теплым багрецом, словно затеплились свечи. Этот час душевного мира и красоты был его наградой за дневной труд.
      – Помилуй мя, Боже, по Велицей Милости Твоей…
      Где-то вдали взревела моторка неутомимого Гармыша. Досадуя, отец Гурий продолжил молитву, но уже без сердечного внимания. «Надо бы сказать ему, чтобы не ездил так часто», – прокралось крамольное своесловие между кимвалами и медью Плача Давидова.
      Глухое раздражение его на Герасима нарастало. Ему мешало упрямство и грубейший материализм этого пасынка природы. Все, что невозможно было ощупать, помять в ладонях, обнюхать, – не существовало для Герасима. В этом, по мнению отца Гурия, рассудок его ничем не отличался от ума какой-нибудь сметливой собаки или обезьяны.
      И вдруг вспышкой пламени полыхнуло в мозгу: «Господи! К чему труды мои… я так и не смог ПОЛЮБИТЬ БРАТА СВОЕГО! И несть покаяния во мне…»
      Недостижимость последней заповеди обожгла его отчаянием. Умиление и теплосердечие свое он не сумел разделить даже на двоих.
      – Окропиши мя иссопом и очищуся, омыеши мя и паче снега убелюся… – деревянным языком бормотал отец Гурий.
      Он никогда ни о чем не просил своего заботника, тем не менее Герасим, щерясь в улыбке, выгружал из заплатанного сидора банку меда, круг хлеба, половину жареной курицы в промасленной газете, какие-то невнятные старушечьи припасы в кулечках, керосин, запечатанную сургучом бутыль темного стекла. На вкусный запах тотчас же выглянул зверек из-под плиты. Отец Гурий, не глядя в сторону гостя, продолжал молитву.
      – Горносталько-то у тебя какой доброхот, на жопке сидит, лапки свесил, глазками поглядыват, – восхитился Герасим.
      – Ты, братец, вот что, ты не езди больше, – мягко попросил отец Гурий, – мне Богу молиться надо, душу спасать …
      Герасим растерянно хлопал короткими, словно опаленными ресницами, рот его приоткрылся, в уголках пристыла слюна. Простое сердце его не вмещало обиды. Чудачества монаха забавляли его, он чувствовал себя взрослым и бывалым рядом с этим большим мечтательным ребенком: оборвался весь, исхудал, как зимний заяц, ест какую-то траву… Но тут Герасима достала обида. Не за себя, за бабку Нюру. Она, узнав-таки от внука о «лесном попе», собрала последнее, кланяться ему просила. А тут – не езди! Гармыш хотел выругаться, но не смог, поэтому только с силой плюнул в пол. В деревне ругались только приезжие.
      Потом с озера донесся надсадный вой мотора. Призвав остаток душевных сил, отец Гурий продолжил молитву, но, казалось, сегодня всё ополчилось против подвижника. Под плитами пола сначала тихо, потом все громче завозились. Тявканье, визгливый лай и вой неслись из-под земли. Отец Гурий рывком приподнял и сдвинул плиту пола, из-под которой доносился тяжкий хрип, и заглянул в открывшуюся щель. В просторном подполье под храмом прыгало длинное бурое животное с желтым подпалом, похожее на лисицу. Яростно фыркая и наступая, оно вырывало у горностая обглоданное куриное крылышко из запасов бабки Нюры. Искусанный зверек задыхался и плакал. Отец Гурий метко бросил в рыжего головешкой, и вторжение чужака было отбито. Тварь метнулась в глубину холма, по ступеням, вырубленным в сером ноздреватом известняке.
      Горностай, как израненный победитель, не выпуская трофея, уполз в дальний темный угол подвала. Друг и питомец отца Гурия оказался самкой, и где-то в подполье храма у нее было гнездо.
      Удивленный отец Гурий через узкий пролаз спустился в просторный сухой подвал, отделанный с большей тщательностью и искусством, чем это можно было предположить в сельском храме. Осыпающиеся ступени уводили в настоящее подземелье. Проход был высокий, но очень узкий.
      Прихватив свечей, спичек, обвязавшись веревкой, на манер заправского альпиниста, отец Гурий двинулся в разведку.
      Шел он уже довольно долго. Спуск временами сменялся подъемом. Под ногой крошились обветшавшие ступени. По-видимому, подземный ход имел естественное происхождение; это было русло древней реки, вымытое в известковых пластах тысячелетия назад. По пути попадались ответвления высохших ручьев, похожие на узкие темные норы. Каждый его шаг, падение мелкого камушка, неловкое движение отзывались эхом и долгим шумом в колодезных глубинах. Внезапно впереди он увидел свет, вернее, отсвет свечи, пляшущий по стенам. Впереди него кто-то шел со свечой, постоянно скрываясь за каким-либо поворотом хода. Отцу Гурию стало страшно. Он осенил путь свой крестным знамением и сделал несколько шагов вперед, уверенный, что козни лукавого рассыплются силой молитвы. О, ужас! Впереди шел он сам, среди колеблющихся длинноруких теней и всполохов света. Споткнувшись о крупный булыжник, он не удержал равновесия и упал на острые обломки. Свеча выскользнула из рук и погасла. Погас и свет в конце туннеля.
      С трудом нашарив свечу и засветив огонь, он с испугом понял, что потерял направление и теперь не знает, куда идти. Но тут в лицо ему подул слабый, но, несомненно, вольный, пахнущий рыбой ветер. Прихрамывая, отец Гурий двинулся навстречу ветру.
      Упругий прохладный поток мягко обтекал лицо, вскоре послышались далекие голоса чаек и плеск волн, потом тьма поредела и вдали замаячил дневной свет. Алый вечерний луч пробивался через узкое отверстие.
      Отец Гурий почти бегом пробежал остаток туннеля. В потемках он наступил на что-то мягкое, рванулся, но запутался ногами. В проходе валялся рюкзак, покрытый толстым слоем белесой пыли или плесени. Оставив до времени свою находку, отец Гурий зашагал на свет. Он оказался в пещерной нише, внутри высокого обрывистого берега. Подземный ход обрывался у воды. Недавнее половодье приволокло в пещеру мелко порубленный ледоходом плавник, угли рыбачьих костров, пластиковые бутылки, рыбьи хребты, капроновую сеть с остатками поплавков. Пожалуй, попасть сюда можно было только озером; если подплыть к прибрежной скале вплотную и подтянуться, то человек среднего роста без труда пролезет в расселину, чтобы переждать бурю, обсушиться. Отец Гурий решил, что именно за этим сюда и наведывались туристы, что забыли злополучный рюкзак.
      В узкое окошко синело озеро. Остров Спас был до странности близок. Отец Гурий рассмотрел даже купола главного собора, башенку колокольни и монастырские ворота. Триста лет прошло, как развеяло монастырский кирпич, а тут на тебе – наваждение! Присмотревшись пристальнее, он убедился, что сей чудесный вид – не более чем игра золотистых облаков на горизонте. Он порывисто вздохнул и прочел молитву.
      Над озером слезились первые звезды, и монах заторопился в обратный путь. С собой он взял пустые бутылки, сеть и обрывок шнура. Потерянный рюкзак он забрал, повинуясь какой-то не совсем стертой мирской заботе. Это была еще одна загадка, ну что ж, одной загадкой боле…

   Глава 7    Пляски оборотней

      В совокупленье геенском
      Корчится с отроком бес…
Н. Клюев

       Линия жизни – магистраль с конечным пунктом назначения: станция «Смерть». И глупо думать о конечной остановке, пока стучат колеса, отмеряя версты, мелькает веселый пейзаж за окнами, гремит радио, соседи шуршат провизией и позвякивает ложечка в стакане.
      Вадим Андреевич не знал страха смерти, а лишь темный восторг и сладкий ужас погружения, когда думал о ней или представлял ее. Он даже бравировал всегдашней готовностью шагнуть под пули, а не повезет, ну, чего же тут страшного – вытянуться с пулей в башке, испугаться не успеешь, потому что «свою» пулю человек не слышит. Фортуна, брат! Но сейчас ему остро захотелось жить. Он впервые испугался, представив, что выпадет, исчезнет из этого мира, навсегда потеряет свою едва обретенную любовь, и его крепкое горячее тело остынет и начнет стремительно меняться, и его спрячут подальше от глаз живых. И тут же больно кольнуло: «Мать, ей-то как?..» И чего не передумаешь, стоя в засаде, в двух шагах от неизвестности.
      Вадим Андреевич подрагивал телом, предвкушая схватку. Но в квартире стояла мертвая тишина. Ночной визитер даже дышать перестал. Вадим немного ослабил хватку, подвинулся ближе к дверному проему. Пятнадцать секунд, данные незваному гостю, давно истекли. Со всем напряжением нервов он ждал выстрела, прыжка, удара, грохота. Тем резче и больнее прозвучал насмешливый, хорошо знакомый голос:
 
Сокол мой ясный, след твой растаял,
Как же тебя я не уберег?
В городе нашем – черные стаи,
Черные стаи и выстрелы влет…
Вороны, вороны, черное племя,
Где ни посмотришь, повсюду снуют —
Люди посеяли доброе семя,
Черные вороны всходы клюют…
 
      Эти стихи он написал прошлой ночью, бессонной и жаркой. Набросал за несколько минут на клочке оберточной бумаги и забыл на кухонном столе рядом с недопитой чашкой кофе.
      «Фу… черт… шурали окаянный!» – Вадим облегченно перевел дух, опустил онемевшую руку с оружием и включил свет. На его ребрас-том диванчике вольно расположился Валентин Кобылка.
      – Прости, Костобоков, что нарушил неприкосновенность твоего запущенного жилища, но мне необходимо было сохранить свой визит в тайне… Садись, я уже давно тебя поджидаю, даже задремал маленько. Ты занавесочку-то призадерни, а то мало ли что…
      Валентин, еще более поджарый и звонкий, чем месяц назад, поигрывал китайскими шариками – странная, безмотивная игрушка. Выбрит и свеж, как майское утро. Это в первом-то часу ночи… Вот она – порода! И даже где-то уже успел загореть до бронзового цвета, пока москвичи томились в плену у зимы и непогоды.
      Вадим наскоро накрыл стол, откупорил бутылку коньяка. Но Валька отставил рюмку.
      – Это потом, садись-ка рядком, потреплемся ладком. Вот, взгляни, у этого отрока была найдена твоя визитка. Дело изрядно попахивает. Ты же знаешь, «дядя Федор» пустяками не занимается.
      «Дядей Федором» на блатном жаргоне звалась ФСБ. Валентин веером выложил на стол цветные фотографии. В глазах заныло от неживой яркости снимков. Чье-то тело, располосованное, кроваво-синюшное, было заснято в разных ракурсах на прозекторском столе. Темная грива сбилась в запекшийся кровяной колтун, в ухе поблескивало серебряное колечко… Камера бесстрастно фиксировала малейшие повреждения. В зверски изуродованном мертвеце Вадим не сразу признал Дрозда. Его изломанные черты, при жизни искаженные, как смятая фотография, после смерти приобрели симметричное равновесие, словно уродующая их злая сила навсегда покинула свое вместилище.
      – Что это с ним?
      – Упал на металлические штыри с крыши высотки на Садовом. Скат крыши обледенел. Непонятно, что погнало его на крышу? Но, вероятнее всего, это – самоубийство. Ты часто виделся с ним?
      – Сегодня, нет, уже вчера…
      – Этот парень был тесно связан с адептами средневекового культа. Для их ритуалов им нужна кровь. Предпочтительно человеческая. Кстати, в его теле почти не осталось крови, как будто кто-то выпил ее там, на крыше… Вадимушка, – громко прошептал Валентин, вглядываясь в темное, состарившееся от усталости лицо друга, – поберегись. В другой раз я не смогу, просто не успею тебя предупредить. Этой бумажки, – Валентин помахал в воздухе следовательской визиткой Костобокова, – было бы достаточно, чтобы Федералка занялась тобой всерьез. Будь осторожен. Не лезь ты туда. Твоя бедовая головушка просто лопнет от перегрева, если ты узнаешь хоть половину того, что зреет там.
      Валентин молча указал глазами на потолок, приложил палец к губам и замер. В иконописи этот жест молчанья зовется «тайна».
      – Поедем, я хочу показать тебе одно занятное представление. Ты бывал на эротических шоу? Нет? Ну, ладно… когда-то надо начинать…
      Вадим заметил, что его поздний гость уже чуточку навеселе. Так, немного, лишь для блеска и без того ярких глаз. Валентин застегнул кожаный плащ и нахлобучил на лоб широкополую гангстерскую шляпу.
      – Постой, не уходи, Валька, – сказал Вадим. – Я сейчас чай заварю, посидим, повспоминаем…
      – Потом повспоминаем. Давай, давай, живее одевайся. Да не бойся ты, невинности бородатых курсисток там лишают только добровольно.
      До «Храма Двух Лун» добирались подземными катакомбами. Обитый серым войлоком просторный зал, куда они попали, минуя подвалы с качающимися лампочками и подтекающими ржавыми трубами, напоминал пыльную торбу изнутри. Валька объяснил, что это своеобразный энергетический мешок, не пропускающий шума и вибраций.
      Согнувшись в три погибели, они добрались до крошечной дверцы, вмурованной в кирпичную стену. Валентин вскрыл ее отмычкой и посторонился, пропуская Вадима вперед. Внутри темного коробка светлело смотровое окошко, играло слабым переменчивым светом. Вадим напрягся, заволновался, почуяв рядом, за кирпичной перегородкой, множество людей. Глухие барабанные удары из-за стены возвестили о начале какого-то действа.
      Валентин ловко и бесшумно передвигался по маленькой комнатке, напоминавшей будку киношника или небольшую бойлерную. Луч карманного фонарика скользил по стенам, в его ярком пятачке Валентин уверенно орудовал аппаратурой, замаскированной под старые счетчики, перекручивал видеокассеты и вновь включал, успевая игриво подталкивать Костобокова к окошку.
      – Смотри сюда. Это очень древний культ Низведения Луны.
      Вадим заглянул в отверстие, величиной с боковину кирпича, до ломоты в глазах вгляделся в окружающий мрак. Из темноты струились токи нетерпения, слышались легкое перешептывание, шевеление, сдержанный гул.
      Кто-то резко отдернул полог, открылась небольшая сцена, озаренная пламенем красных свечей. Позади сцены парила на толстых канатах перевернутая пентаграмма, железная звезда, грубо сваренная из металлических прутьев. В центре возвышалась надгробная плита, принесенная не иначе как с ближайшего кладбища. Белый с прозеленью камень был украшен резным, схимническим крестом. На камне, чадя и потрескивая, горела толстая черная свеча. Неслышными шагами вышел человек в длинной накидке с капюшоном, загасил свечи. В глухой тьме раздалось ритмичное, заунывное пение с позвякиваньем невидимых колокольчиков.
      Загорелись красные электрические светильники по ободу сцены. На сцену упал красный луч, зашарил по грязноватому полу, нащупал камень и остановился. Вадим разглядел мужчин и женщин, попарно стоящих на коленях ближе к сцене. Алые плащи прикрывали их плечи. Остальная часть помещения тонула в темноте, но и там были люди, много людей. Парочка, что ближе других стояла к камню-алтарю, медленно встала с колен и вошла в круг прожектора. Алый плащ упал. В глаза ударила белизна обнаженного женского тела. Хрупкая черноволосая женщина легла на камень спиной. Черный ливень волос пролился на пол. Распаренно красный мужчина, перепоясанный по чреслам подобием кожаного одеяния, сорвал его остатки и привалился к женщине. Барабаны били все жарче, ритмичнее. Сердце подчинялось ритму, начинало яростно стучать.