– Гляди, что городские с собакой сделали, – пробурчал Егорыч, тыча концом костыля в исхудавшее, истомленное родами, обвисшее брюхо с изгрызенными в кровь сосцами.
   Велта прижилась в хозяйстве, хотя оказалась докучливой и по-городскому бестолковой.
   Глухими ударами изнутри закипел чайник. Алексей насыпал в чугунок крупы, залил крутым кипятком и поставил на плиту допревать. Велта проснулась, повела носом. Тряхнув шкурой, потрусила к двери и заскребла лапой в изодранный коленкор.
   Алексей выпустил собаку на двор, постоял на крыльце. В луже у крыльца плескался дождь. Стыло и неуютно в эту пору всякому живому существу.
   Он впервые остался в этих стенах без старика. Старинная лампа-коптилка не разгоняла темноты, и по углам шевелился угрюмый полумрак. Алексей долго тер ладонью лицо, словно сдирал с него налипшую паутину. Эта свирепая тоска обычно приходила по вечерам. Приближение припадка, «черной вспышки» он не успевал ни угадать, ни предотвратить. Начиналось все с внезапной слепоты. Алексей закрутил головой, чтобы стряхнуть морок. Привычный мир: печь, кровать, стена с деревенским ковром, фотографии в рамке – все разлезалось и трещало по швам. В прорехах зияла тьма, и беззвучный ослепительный взрыв стирал все, и время, как кинолента, начинало крутиться вспять. Он видел все в болезненно ярких красках, с запахами и режущими звуками: черные трупы, выложенные в ряд на белом снегу. Над трупами в упор – стрекот кинокамер, вспышки блицев. Репортеры в ярких спортивных куртках снимают то, что осталось от захлебнувшейся в минометном огне атаки. Тела русских и чеченцев уже остыли, снег не тает на лицах, глаза замерзли и побелели. И он в бешенстве бьет прикладом по черным снарядам камер, вбивает в грязь осколки объективов и беззвучно кричит, выплевывая проклятия, мышцы изуродованного лица немеют, с разбитых костяшек на снег капает кровь.
   Алексей очнулся на полу, посреди избы. Велта толкала его мордой под выстывший бок. Лапы ее были в ошметках желтой глины. Алексей поднялся и перелег на кровать Егорыча, но собака не унималась. Она подпихивала мокрый измазанный глиной нос под его ладонь, заглядывала в глаза, тоскливо взлаивала.
   Ближе к осени вокруг избы и во дворе расплодились хори. Они извели курятник, съели трехцветную кошку. Велта безуспешно воевала с захватчиками, но хори были всепроникающи и безжалостны. Едва Алексей уходил на обход, звери скопом пробирались в кухонку и на глазах беспомощного старика шурудили в мешках и банках со съестным припасом.
   – Фу, Велта, место! – попытался прикрикнуть Алексей.
   После припадка его все раздражало. Казалось, даже дождь лупит не в стекла и крышу, а по гулко гудящему черепу. Он через силу встал, вывалил в миску распаренную гречку и отдал собаке. С облегчением добрался до кровати, завернулся в одеяло и замер, набирая тепло. Одеяло впитало запах избы, каши, собачьей шерсти и печного дыма. Он задремал, но Велта упругими рывками тащила с него одеяло.
   – Ну что, что случилось? Кто там ночью бродит. Сохатый, что ли? Так пусть гуляет…
   Собака жалобно скулила, стучала хвостом, припадала на передние лапы и косыми прыжками звала за собой.
   Алексей поднялся, влез в сырые бахилы, набросил плащ-палатку и вышел под дождь. Велта бежала впереди, белея во тьме светлыми очесами на задних лапах.
   Вода поднялась. Пляшущий фонарик высвечивал смятую осоку вдоль утонувшей тропки. Алексей погасил фонарик, с таким светом все равно ничего не видно, а вот его видно издалека. Собака уводила его вглубь болота, куда он и днем старался не заходить, все еще плохо зная местность. Насчет этого болотца местные отмалчивались. Егорыч осторожно замечал, что место тихое, но бывает и блазнит…
   Внезапно Велта прибавила ходу и пропала в камышах. Напрягая зрение, Алексей всматривался во тьму. Что-то светлое мелькнуло впереди по-над тропой, перелетело травяные заросли и вновь замаячило на пути. Размытое пятно манило в чащу. Это походило на детскую рубашонку, мотавшуюся на сквозняке. «Пастушок…»
   Мальчика в белой долгой рубашонке изредка видели в этих местах. Последними встретили его «белые следопыты» из поискового отряда «Дружба», и если бы не маленький белоголовый пацаненок в белой распоясанной рубахе, лежать бы им в здешней лесной балке. Каждую весну земля «рожала», выгоняя почерневшие кости и военный металл. Рыскавшие по здешним чащам «черные следопыты» зарыли под костровищем подарок «белякам»; несколько противотанковых и противопехотных мин, еще вполне боеспособных. Рвануло крепко. С комлем выворотило из земли соседние ели, а в широкой воронке по плечи вмещался взрослый человек. В тот самый вечер, мелькая облаком в сумеречном ельнике, вздрагивая зыбкой «болотной свечой», Пастушок уманил поисковиков от костра за несколько минут до взрыва.
   Не забывали Пастушка и местные богомолки. Они задабривали непонятное духовное явление на Пасху куличами и яйцами, а в Дмитровскую субботу, канун Куликова Поля, оставляли на лесных прогалинах горящие свечки.
   Алексей впервые видел Пастушка. А может быть, усталое, напряженное зрение рисовало пляшущий блик. Велта вынырнула из кустов и теперь чинно шла впереди, часто оглядываясь, поджидая, пока он проберется через разлившиеся протоки. Изредка она задирала морду и тоскливо подвывала в темноту.
   Алексей понял, что прошел болото насквозь и вышел к заброшенной «военке», дороге специального назначения, рассекающей лес пополам. Собака метнулась под насыпь и принялась раскидывать лапами глину. Осветив фонариком рыхлый, отекающий глиной холм, он догадался, что перед ним свежая могила. В таком могильнике мог быть зарыт и человек, и падшая от болезни корова. С одного конца холм был подрыт лапами Велты. Собака щетинилась и рычала во тьму.
   – Дура, ты, Велта, – со злостью сказал Алексей. – Понимаю, для тебя это важно, а я больше в это не играю…
   Виновато виляя хвостом, Велта лизнула его руку и вновь принялась раскидывать глину. В тусклом свете фонарика летели косые брызги. Водяная пелена стелилась низко над землей. Кусок старого линолеума был свернут трубой, и с него торопливо сбегала глина. Среди грязевых потеков Алексей разглядел тонкую женскую руку с длинными перламутрово-блестящими ногтями. Рука выступала из-под коросты линолеума, и дождь успел обмыть ее до прозрачной белизны. Алексей осторожно потрогал руку, она была ледяная и хрупкая. Велта вновь принялась крушить холм. Встав на колени, Алексей отгребал глину одной рукой, пока не отрыл округлый кокон.
   Вдвоем с собакой они вытянули рулон из-под осевшего холма. Батарейки в фонаре сели и в мерклом свете он разглядел только жуткую кровавую маску и голое, зверски искалеченное женское тело. Резаные раны слезились от дождя. Из измученного тела торчал осколок бутылки. Не помня себя, он вынул бутылку, и кровотечение сразу усилилось. Кровь показалась ему теплой на ледяном дожде. Он сбросил и расстелил дождевик, перекатил на крепкий брезент тело, и поволок на заимку. Велта, поджав хвост, трусила за ним. Рука немела до самого плеча, и каждый шаг по болоту давался ему с трудом. Он часто останавливался, отдыхал. На привалах собака деликатно вылизывала сочащуюся сквозь плащ кровь, и он не прогонял ее. Мысли его метались и сводились к одному, что никаких лекарств в избушке нет.
   В середине пути тропу перегородил разлившийся ручей. Туго увязав скомканное тело в плащ, он закинул его за спину, как гамак, и, по колени увязнув в размытом грунте, перешел ручей вброд.
   Глубокой ночью он вернулся на заимку. В избе засветил скудную коптилку. Пока он тащил женщину по болотам, ее кровь обмыло дождевой водой, и теперь в тусклом свете лампы он вновь испугался этого изуродованного, найденного в могиле тела. «Господи, разве такое возможно… Как жить, если такое возможно…» Он старался реже взглядывать на ее лицо: распухшее, синюшное, в крупных ссадинах, волдырях и глубоких язвах от ожогов. Видимо, ее последнее пристанище, кусок линолеума, пытались поджечь. Волосы ее почти выгорели, и осыпались с головы хрупкой блестящей коркой. Он завернул ее в простыню и перенес на кровать. В сенях нашелся припрятанный Егорычем спирт, в подсумке – аптечка, привезенная из госпиталя. В кармашках позвякивали ампулы, лежало несколько одноразовых шприцов.
   Он обмыл глубокие раны спиртом, сделал несколько уколов лекарства, которым когда-то лечился сам. Порывшись в шкафу, нашел чистую рубаху Егорыча и, распустив ее на бинты, перевязал где смог. Велта подошла и принялась зализывать глубокую рану на желтоватом бескровном бедре. Понимая, что лекарств не хватит, чтобы обработать все раны и сделать необходимые инъекции, Алексей вновь доверился собаке. Внутреннее кровотечение остановилось, и сразу сухо заблестели порезы и раны, запали вены. Алексей разогнул ее руки, дивясь тонкости сочленений, потрогал пульс. Запястье было недвижным и тяжелым. Женщина была мертва.
   Он принес таз с дождевой водой, плеснул в воду уксусом, обтер тело и промокнул насухо. На белом полотнище еще оставались размытые следы крови, но женщина уже не дышала. Страшась коснуться содранной кожи на хрупких позвонках, отер спину: ровно загорелую, летнюю, золотистую. С невольным укором он подумал, что она совсем недавно загорала голой, где-нибудь на южном пляжике. Под затылком темнел значок-татуировка: маленькая зубчатая корона, похожая на посвящение в сан. Он остриг обгорелые ошметки волос на ее голове и бросил в печь. Взяв иглу, нитки, из старой, но крепкой льняной простыни стачал длинную рубашку и обрядил покойницу. Из уголка простыни сделал косынку и туго обвязал изувеченную голову подобием платка. Лицо умершей ежеминутно менялось: опухоль и отеки сбежали со щек. Синяки и багровые следы ударов посветлели. Алексей, не отрываясь, смотрел на высокий лоб, правильно округлый, как чаша, на проступившие собольи хвостики бровей. Заострившийся нос, бескровные щеки стали почти прозрачными. Короста содранной кожи и волдыри на губах обмякли и больше не искажали лица.
   Алексей все еще не мог, вернее, страшился узнать ее. Трясущейся рукой поднес коптилку: это была она! Он упал на колени, уткнулся лицом в ее сложенные крестом ладони и замер, окаменел в напряжении. Все его существо обратилось в огненный смерч. Бездомным духом метался он в мироздании: вечным, бессмертным существом в темном вихре. Вокруг него рассыпались и вновь возникали звездные миры, вставали и рушились горы, высыхали и вновь вскипали волнами моря и реки. И его лес, как непрочитанная хартия, коробился в огне времени. Деревья свечками вспыхивали в огне цветения и замирали обгорелым рассыпающимся трутом. В этом мире все сущее перетекало из одного облика в другой, жизнь струилась по стеблям растений, жилам животных, по руслам ручьев и каменным полостям, и только его дух-свет оставался неизмененным свидетелем этой мистерии. Он молил без слов, угрожал и требовал, присягал в вечной верности и рабстве Тому, кто вернет ему эту единственную жизнь.
   Сколько ночей в этих темных от старости стенах он безнадежно мечтал о ней. Он придумал ее, вернее, призрачную девушку с ее лицом и телом. Он научился вызывать ее в своих редких любовных снах. Неужели это он своей волей, древним колдовством и заклятиями вырвал ее с корнями из прекрасной, яркой жизни, или Всемогущий властитель не нашел другого способа снизойти к его мольбам? Что это было? Жестокая месть человеческому муравью, досаждавшему просьбами, или прощальное милосердие?
   «Живи! Живи!» – он латал, соединял надорванные нити, сращивал разлетающиеся частицы ее души и принуждал вернуться в пустеющее тело. Лицо его перекосило от беззвучного крика, так что закровила давняя спайка с левой стороны головы.
   Воздух вокруг остывающего тела сгустился и стал твердым, как лед. Весь мир обратился в тьму, и в этой тьме светились огненные письмена: его молитвы о ней.
 
   Дождливое пасмурное утро постепенно разгулялось, в избу просочился по-осеннему блеклый солнечный луч, из лесу залетел посвист синиц.
   Алексей встал с затекших колен и, наглухо прикрыв полотном лицо покойницы, вышел из избы. За избушкой был вырыт ледяной колодец-студенец, на дне его даже в Петровки ведро постукивало об лед. Рядом темнела купель для омовений, такой же ледниковый колодец, только без сруба. Алексей каждый день с головой окунался в твердую, яростно холодную воду. Он разделся и ухнул в купель, чуя сладостный ожог во всем теле. Морок бессонной ночи отступил, и он почти забыл о пустом, мертвом теле в темной избе.
   Выглянуло высокое, умытое солнце, и лес вздрогнул, закурился в его горячих лучах. В этом ясном солнечном мире не было места горю и смерти. Алексей подставил грудь солнцу, глубоко, до сладкой боли, вдыхая запах леса.
   Упругое дуновение коснулось его плеча. Он вздрогнул: Гриня, вытянув румяные губы, сдувала с него капли. Темные глаза с яркими синеватыми белками смотрели с шутливой покорностью. Ее точеная головка была туго обвязана белым платочком. Не по погоде плотная кофточка наглухо скрывала смуглую шею. За спиной, на широких лямках болтался туес для ягод. Он вспомнил, что обещал сводить ее на болото. Клюква была еще блеклой, однобокой, но ярынские аборигены торопились набить кадки.
   – Нет, Агриппина, не сегодня, прости… – бормотал он и тряс головой.
   Гриня состроила страдальческую гримаску и показала несколько быстрых нервных знаков руками.
   – Завтра… Нет, послезавтра приходи. – Алексей проводил ее по заглохшей тропке, что петляла по сосновой роще до берега Прорвы и через мосток и заглохшее поле вела в Ярынь… – Ягод наберем, грибов, если попадутся… – предательски шептали губы.
   Боязливо, боясь стукнуть дверью, он вернулся в избу. Воздух здесь был тяжел и неподвижен. Он отогнул угол простыни и в свете дня посмотрел на ее лицо, сжатое складками платка. Дневной свет безжалостно обнажил ее увечья. Алексей плотнее завесил окно рогожей и сел рядом, глядя в пол.
   Вечером на краю старого сада он выроет могилу. Место хорошее: в Покров первый снег выбелит холм, весной густо заметет его яблоневый цвет. Они всегда будут рядом; он никуда не уедет из этих мест, потом ляжет в ту же землю. От этих мыслей нестерпимая боль в душе стихла. Он осторожно взял ее ладонь, расправил тонкие, влажные пальцы. Переплел их со своими; горячими, живыми, заскорузлыми от лесной жизни.
 
   Он никогда не запирал свою избушку, но на этот раз накрепко привязал Велту у двери, и заложил вход жердью, взяв во дворе лопату, он отправился через болото к взрытой могиле. Тупо смотрел на «розочку» с остатками ее крови, потом положил в пустой рулон, зарыл, и оправил глиняный холм, поискал следы. Болотный мох местами был содран, значит, «трубу» волокли от «военки». На уложенных в ряд бетонных плитах не осталось никаких следов. Яростный дождь смыл все до последней песчинки.
   Вернувшись, он растопил печь, вскипятил чайник и заварил настой из секретных травок Егорыча: крапивы, чабреца и плоских листков копеечника. Выпил сам крепчайшей горькой заварки, остатки слил в бутыль. Егорыч просил привозить настойку как единственно желанный гостинец. Уложив в заплечный мешок бутылку и банку с клюквой, Алексей отправился по тропинке к поселку.
   На войну ушел Ванька Мокрый, а пришел Иван Морской, шутил старик. С войны Иван Егорыч Поддубный вернулся победителем; в тельняшке и бескозырке, трижды простреленный, но ярый и полный мужского озорства. Прожил он всю жизнь бобылем, хотя и не монахом. «Вот, скажем, женюсь я и по семейному обряду с одной жить буду, а за что других бабочек обижать?» Оказывая посильную помощь безмужним и вдовам, он у многих был желанным гостем. По праздникам наигрывал на гармони, пока его кумушки танцевали шерочка с машерочкой. «Мужеская» должность Егорыча не тяготила, но молодки его старели, да и сам Егорыч уже давненько захаживал к «своим бабкам» лишь на чаек, а вскоре уж и заходить-то стало не к кому. «Глядишь и хоронить будет некому, ко всем исправно ходил, а ко мне, стало быть, никто», – без печали балагурил старик.
   – Что с тобой, паря? – Егорыч с тревогой оглядел осунувшегося Алексея. – Хвораешь?
   – Егорыч, я сегодня ночью Пастушка видел.
   – Да… Он теперь редко выходит…
   – А давно он бродит здесь?
   Легенда о белом Пастушке
   – Слышал я, что и до войны Пастушка встречали. Будто бы он еще татар, а не то ляхов, а может, и французов в трясину заманил. А наши-то ярынские говорят, что был он пионером, помнишь еще кто такие пионеры-то? В сорок первом это было. Немцы деревню заняли, а утром выходит их герр на крыльцо, глядь: на церкви красный флаг. Сорвать его нельзя, купол очень ветхий, только ребенку подобраться. Палили в знамя из автоматов, да все без толку. Мол, нет вашей власти и все тут! Обозлились немцы и решили церковь сжечь. А ночью флаг пропал. Схватили одного мальца (он в пионерской дружине заводилой был) и запытали на глазах у матери. Говорят, смотрели они друг на друга и молчали. Мальчонку, еще живого, немцы в трясину бросили, да только зверства их напрасными оказались. Флага красного так и не нашли. Никто не знал, что мать его в тот флаг обернулась, плащом прикрыла, и стояла как каменная. Она и вымолила сыну вечную жизнь.
   Приезжали тут к нам умники «феномен изучать». Сказали, что с войны тут много железа закопано, оттого и всякие свечения среди болот возникают. И Пастушка нашего нет, одно мечтание. Только ты никому не верь – есть Пастушок!
 
   Старик умолк, скорбно вздыхая, но Алексей, пряча глаза, снова приступил:
   – Егорыч, а Егорыч!
   – Ну что?
   – Самогон, что в сенях стоял, я использовал. У тебя больше нет?
   – Использовал? За мое здоровье али для храбрости? – оживился Егорыч. – Хотя храбрости тебе не занимать. А чего это тебя, паря, на самогон потянуло, не знаю. Женился бы ты. Это крепче прихватит.
   – Да мне, Егорыч, нельзя жениться-то. Я после ранения на племя не гожусь, доктора меня приговорили. Только они меня не спросили на что мне жизнь, такая нужна… Вот ты, Егорыч, уж за восемьдесят, а все мужик. Бывает: стар, да петух! А молод, да протух.
   – Нехороша пословица. Я другую знаю: «Что телу любо, то душе грубо». Любовь-то, паря, не там гнездится, а этажом выше. Вот послушай, что тебе расскажу про любовь-то. Я в войну всякого насмотрелся. Война она и сватья, и разлучница. Однажды ночью в госпитале не сплю, рана как скважина буровит. А на полу у печки боец умирает на руках у сестрички. Вот слышу, он и просит сестру грудь ему напоследки показать. Сестра кофтенку расстегнула, а грудка махонькая, еще девчоночья. Вот он кладет руку ей на грудь и спокойно умирает.
   – Да…
   Алексей любил стариковские рассказы и осторожно вызывал старика на откровения. И Егорыч забывался и молодел, едва касался памятью своей военной юности.
   – А ты любил кого-нибудь, Егорыч, так чтобы единственную, и на всю жизнь?
   – Любил и сейчас… люблю. В сорок третьем это было. Попали мы с командиром моим в один прифронтовой город. Командир предложил мне переночевать у него на квартире, вблизи Приморского бульвара. Там у него была хозяйка, чудная такая женщина. Он о ней часто вспоминал. Сидим. Часов уже восемь вечера, стемнело.
   – Как-то не симметрично получается, – со значением говорит командир.
   – А не позвать ли нам Екатерину Андреевну? – вторит ему хозяйка и подмигивает.
   Тот одобряет.
   – Вот сейчас вы увидите прекрасную женщину!..
   А мне двадцать два, в этом возрасте все прекрасными кажутся. И приводит хозяйка женщину красоты изумительной. И бывают же такие! Умная, благородная, поверишь ли, с первого взгляда она очаровала меня. Царица да и только! От одного звука ее голоса, от смеха все во мне шевелилось… До нее я болтал без умолку, был в ударе, но пришла она, и я умолк. Ну командир, конечно, не упускает повода подтрунить:
   – Что-то вы, старшина, совсем язык проглотили с приходом Екатерины Андреевны.
   Короче, кончился ужин, и я проводил ее на верхний этаж, и все.
   Следующий день я весь в огне, голову потерял. Командир в последнюю минуту и говорит:
   – Может быть, пойдем и сегодня ко мне. Тебе ведь негде.
   Я с радостью принял приглашение. Был снова вечер. На этот раз я осмелел. Молод я был и прежде ни одной юбки не пропускал, а тут робею, как в первый раз… И был у нас прекрасный день и еще одна прекрасная ночь. О ней я не забуду всю жизнь, так она была хороша, эта ночь. И я ушел в поход.
   Месяц меня не было вблизи, но все не мог я забыть ту ночь на Приморском. Ее лицо так и стояло в моем сердце. Наконец правдою и неправдою я добился увольнительной. В первую очередь в баню, в парикмахерскую, к чистильщику…
   Взял для нее подарки, не от вульгарности взял, а от души, и со свертком медленно поднимаюсь к ней. Перед дверью постоял, чтобы сердце унялось. Наконец постучал. Молчание. Еще раз. Молчание. Тогда я ударил что было силы. Слышу – шаги. И вот она появилась у двери, накинув шаль. Прекрасная, сказочная стояла, но таким холодным странным взглядом смотрела, что я обмер.
   – Ну что же вы стоите, Иван? Заходите, если хотите…
   Представь, Алешенька, каково мне было… Куда деть сверток, куда деть себя, свои руки. Отказаться – нет сил, и я вошел, в темной передней бросил подарки в угол. Сел на диван. Она перебирает скатерть, переставляет графин.
   – Ну, как живете?
   – Как видите.
   Я протянул руку, взял ее ладони. Руки ледяные. Она не выдергивает рук и вяло садится рядом со мной. Такая красивая! Мы в комнате одни. Я ее поцеловал в губы крепко-крепко. И вдруг вижу, что тело ее в моих объятиях тяжелеет, валится. Зубы стучат. Я испугался – что делать? Понес ее на кровать. Схватил было графин с водой, но у нее озноб. Решил согреть, укрыл одеялом.
   Понемногу она пришла в себя, открыла глаза. Я снова ее поцеловал – долго-долго… Вспоминаю; слезы подступают к глазам. Она едва ответила мне.
   – А вам не холодно целовать… голодную женщину…
   А ведь сколько раз я хотел предложить что-нибудь, но я боялся обидеть ее.
   Я тотчас бросился в город, отыскал друзей, денег она не взяла бы. Я достал и сахар, и муку, и крупу и со всем этим послал к ней товарища.
   После этого я бывал много раз у нее. Но ни разу – веришь ли – не остался ночевать. Не мог! Мне казалось, что она будет отдаваться мне из благодарности, за продукты. И мне будет казаться, что я ее купил…
   Егорыч умолк, переминая губами. Слеза застряла в седой щетине.
   – После войны я не стал ее разыскивать. Забыть хотел. Да вот так и не смог. И если мне бы кто-нибудь сказал, что жива она и где ее искать, я бы на коленях к ней пополз.
   На заимку Алексей вернулся в густых сумерках. Велта кубарем слетела с крыльца, ударилась в колени и, едва не сбив с ног, серым снарядом метнулась обратно, и уже на крыльце, встав на задние лапы, принялась яростно скрести дощатую дверь. Алексей вытащил из скобок разбухшую жердь, и на подгибающихся ногах шагнул в темную избу.
   В избушке ничего не изменилось. Алексей потрогал платок и холодный лоб покойницы, склонился над ее лицом и, почти коснувшись губами ее губ, ощутил слабое движение воздуха. Он развязал узел смертного плата, огладил ее лицо, и сжал ладонями влажные виски.
   В пляшущем свете коптилки на ее щеках подрагивала тень от сожженных ресниц, в уголках измученного рта шевелились едва заметные морщинки. Встав на колени, он долго смотрел в ее лицо. Под ресницами влажно поблескивало, там копилась живая слеза.
   Он растопил печь, вскипятил чайник и приготовил травяной настой, густо замесив его медом. Егорыч звал этот живительный напиток «сыть». По капле вливал в ее рот теплую густую жижу, но не рассчитал и нечаянно залил сразу всю ложку. В горле ее что-то булькнуло, и она сделала едва заметный глоток.
   Он не отходил от нее несколько дней, боясь, что оставшись одна, она оторвется и вероломно уплывет от него. Он напрочь забыл о старике, о Грине, не ходил в лес, не ел и не спал.
   Он лелеял и вынашивал эту драгоценную жизнь. Он обладал этой жизнью, он имел на нее все права и как скряга берег каждую ее минуту. На второй день он заметил, что ее раны мокнут и гноятся, и, не имея под рукой ничего кроме лечебных трав и листьев, он обкладывал раны зеленой жеваной кашицей, и раны стали подживать, затягиваться новой, блестящей кожей, выровнялись ссадины, сползли иссиня-черные синяки. Девушка не открывала глаза, но он чувствовал, что она спит, и от этого зачарованного сна быстрее заживают ее увечья. Всякий раз руки его тряслись, как у вора, когда он поднимал самодельную рубашку в пятнах присохшей крови, менял повязки, обмывал и заново пеленал ее, и эти мгновения младенческой открытости и беспомощности наполняли его искалеченную душу ослепительным, греховным блаженством. Из скользкого стыда рождалась чувственность, пробуждалась, судорожно раскрывалась, как новорожденная бабочка, и он больше не был кастратом, тихим блаженным скопцом, он чувствовал и желал.
 
   Когда на пятый день к вечеру он обошел заказник, было уже поздно. Березовая роща, подковой опоясывающая болото, была вырублена. Поникшие, жухлые кроны устилали землю. В сумерках белели округлые спилы. Пни отекали густым млечным соком.
   – Дорвались, звери, – прошептал Алексей.
   Он выстрелил несколько раз, пугая птиц, словно салютовал на братском кладбище. Весь прошлый год они с Егорычем ежедневно проверяли угодья. Браконьеры знали, что ни с Егорычем, ни с «подголоском» Егорыча нельзя договориться.
   Алексей и в армию пошел все из-за той же принципиальности и наивной донкихотской уверенности, что жить надо по правде. Когда пришла повестка, не стал искать отмазки. Таких рослых, статных и развитых ребят на комиссии было немного. Алексей был приписан к войскам специального назначения, прошел Омский учебный парашютно-десантный центр и через год оказался в Чечне. Он учился воевать, как учился бы любой другой работе. Не боялся трудностей, не подставлял товарищей, был справедлив и надежен, а когда стало жарко, за жизнь не цеплялся, но воевал умело. Как ни странно, там он был почти счастлив. «Кому война, а кому мать родна». Там он был нужен, и нужно было все, что было в нем: и то, что перешло в него по родовому коду, и то, что успела прочувствовать и накопить его душа. Он быстро разучился жалеть врагов, когда насмотрелся на солдатские трупы, подброшенные к расположению федералов, и как большинство втянутых в эту кровавую мясорубку, он запретил себе думать о причинах и целях этой войны. Он просто мстил за убитых друзей, не находя более высокой и возвышенной цели.