– Потанцуем, Александра! – Не дождавшись согласия, Натан положил руку на Сашкину талию, подхватил ее и закружил под едва слышную музыку.
   – Не бойтесь за вашего суженого. Хельга – не человек. Она, он, оно… Какая разница? Поверьте, она больше женщина, чем вы. Да! Для вас, Сашенька, быть женщиной просто и привычно, «как ключ повернуть», а для нее быть женщиной – трагедия, бесконечная сладкая мука. Но он и мужчина. Под платьем от Кардена, под тугим бельем он скрывает свой дар. Хельга – мистический андрогин, двуполый оборотень с бездонными зрачками, красавчик-гермафродит Астарот, божественное создание, и не вам, простым смертным, тягаться с ним, хотя, если честно, все мы внутри вполне андрогины и нисколько не страдаем от этого.
   – Скажите, Илья знал ее… его прежде?
   – Знал, но именно его, и прежде…
   – Зачем вы сделали это?! Чтобы показать свою власть над нами?
   – Нет, всего лишь для того, чтобы вы простились с некоторыми иллюзиями.
   – Иллюзиями?!
   – Да. Видите ли, человек вовсе не хозяин своей судьбы. Ему не дано власти над чувствами, событиями, роком. Тот, кто понял это, достоин узнать больше. Намного больше… Девочка, я всего лишь приоткрыл перед тобой истину о мире и людях…
   – Ты лжешь! Такую комедию мог устроить только подлец!!!
   – Да, я подлец, но вы нужны мне, Александра… Неужели вы еще не поняли этого?
   Внутри нее все замерло и окаменело, исчезло время, исчез Илья. В груди взорвался обжигающий шар и рассыпался бешеной, ищущей выхода, силой. Сашка с размаху саданула Натана по зеленовато-бледной щеке, от резкого удара он развернулся налево. Обезумев от ненависти, она хлопнула его с другой стороны. Отбитая ладонь онемела. Она не помнила как, ломая каблуки, бежала по пустому пригородному шоссе. Вблизи жилых кварталов ее подобрал жалостливый таксист и отвез домой.
   Илья вернулся через час странно спокойный, словно пустой. Достал из кофра Грааль и равнодушно поставил на полку. Они ни о чем не говорили в ту ночь, словно дали обет молчания, Сашка простила Илье адскую улыбку оборотня.
 
* * *
   Генерал Григорий Борисович Солодовник догадывался, что некогда, в других незапамятных жизнях, был римским стратигом или злохитрым сатрапом, а может быть, и хазарским ханом. Скорее все же ханом, ибо тяга к дани держалась в нем прочнее других признаков. Названия этому странному пробуждению исторической памяти он не знал. Но был уверен в его истинности, ибо все его жесткие, но величественные манеры, благородные привычки и экзотические желания не могли образоваться за пятьдесят с небольшим лет беспокойной земной жизни. Генерал любил восточную роскошь, негу и беспрекословное подчинение. Несколько удачных кровавых операций в Афганистане и Северной Африке когда-то вознесли его в чинах. Но с тех пор минуло несколько десятилетий. Страна, которой он когда-то присягал, рассыпалась в прах. Он был задействован в нескольких подспудных деяниях Великой Структуры, тайного общества верных, особой касты, к которой он принадлежал, но война была проиграна, и генерала ничто не связывало с этнически чуждой ему страной.
   – Григорий Борисович, к вам Батурина А. Р.
   – Пропустите. – Генерал по старой, въевшейся привычке огладил блестящий, словно натертый суконкой череп. От некогда богатой растительности остались только кустистые хохляцкие брови и остатки волос по ободку и над ушами. Но это не была жалкая, побитая молью тонзура или потная неопрятная плешь, это был благородный воинский шлем. Он с легким хрустом расправил сановитые плечи, на которых одинаково ладно сидели и усыпанный медалями парадный китель и скромный пиджак бойца невидимого фронта. Спина, размятая массажистками из медуправления, приятно ныла, и все тело посылало в свой «главный штаб» сигналы довольства, рапорты сытости и донесения о том, что неплохо бы…
   Пикантная мысль не успела оформиться под сияющим куполом, в кабинет генерала вошла девушка. Он одобрительно оглядел посетительницу. Особенно понравилась ему линия бедер, изящная, но без признаков вырождения, главным из которых генерал считал плосковатую худобу, раздражающую его в богемных барышнях. «Что-то срочное», – припомнил он будоражащий звонок одного из бывших коллег, ныне подвизающегося в телевизионной журналистике.
   – Александра Батурина, журналист телеканала «Апломб»…
   – Приятно, приятно, прошу садиться, Александра…
   – Григорий Борисович, мне необходимо поговорить с вами как частное лицо…
   – Миша, два чая, – распорядился генерал.
   Через минуту вышколенный адъютант доставил поднос с двумя янтарными стаканами. В каждом плавал прозрачный ломтик лимона, и позвякивала серебряная ложечка с эмблемой Главного управления.
   – Слушаю вас.
   – Я тележурналист, кроме того, я веду молодежную рубрику в «Вестнике» канала. – Голос Сашки внезапно ослабел, сломался. – Тема диггеров сегодня очень актуальна, чтобы сделать небольшой репортаж, я решила сама прогуляться по трубам и коллекторам.
   Сашка умолкла, собираясь с силами.
   – Так, уже интересно! – нарочито подбодрил ее Солодовник. – Ох уж эти диггеры, скоро придется подразделение скалолазов создавать, чтобы хоть немного укротить этих «детей подземелья».
   – И во время этой вполне безобидной экскурсии мы наткнулись на оружейный склад…
   Солодовник отвернулся, чтобы девушка не видела его лица. Продолжая слушать корреспондентку, генерал задумчиво изучал яркий парадный портрет. Он знал этого парня еще скороспелым выдвиженцем. И многое сделал лично для него. Но чем дольше он смотрел на портрет, тем сильнее раздражала загадочность этих серых, немного заячьих глаз, подвижное равновесие мелких неправильных черт, и главное, эта странная тонкая, как ломтик лимона, усмешка. В этой усмешке было все: и почти божественное сверхзнание, и крестная мука избранника, и липкий отпечаток Иудиного поцелуя.
   – Склад? Это уже серьезно. Сможете дать точные координаты?
   Сашка долго объясняла и рисовала схему, объясняла, как от набережной дойти до развилки, а оттуда через разобранный завал к Манежной.
   – Да вы пейте, пейте чай, Александра, как вас по батюшке-то? И не волнуйтесь. Спасибо за сигнал. Мы все проверим. Вот только извините, о результатах сообщать вам не будем. Факты этой категории – государственная тайна.
   Выпроводив корреспондентку, генерал сделал несколько срочных звонков. Он был вне себя. Прочный, сейсмоустойчивый фундамент его бытия трясся. Едва не сбив плечом испуганного адъютанта, генерал выскочил из кабинета, промчался по лестнице, как сомнамбула прошагал двор насквозь, пока не рухнул на сиденье автомобиля. «Надо что-то делать», – повторял он серыми от гнева и страха губами.
   За два дня до свадьбы Илья улетел в командировку в Монако. На рассвете первой же одинокой ночи Сашка выскользнула из постели, на цыпочках прокралась в кабинет Ильи и взяла с полки чашу. Где же она могла видеть Натана?
   Сжимая в ледяных ладонях оракульскую чашу, она завернулась в пушистый плед и потихоньку согрелась, задремала. Сон был горячий, беспокойный и болезненно реальный. Она чуяла горячее солнце, острый белый песок и сосновые иглы, отпечатавшиеся на ее коже. Истрия, «дикий» пляж, катер, пляшущие огни Венецианского залива, ночь в старинной башне, огни, ветер и шепот теней; все было выпуклым, реальным. В сумрачной части зала за пустым столиком сидел человек. Его зеленовато-смуглое лицо подрагивало в порывистом свете факелов. Он изредка касался губами бокала и посматривал в их сторону. Тогда, в башне Сашка решила, что это итальянец или румын. Она привыкла к вниманию и ничего удивительного не видела в том, что кто-то безо всякого умысла любуется ими. Бледное лицо, мерцающее в глухой нише, приблизилось по ее желанию, как в компьютерной игре, это был Натан! Это он сидел за одиноким столиком и смотрел на нее поверх бокала. Ей снился спуск в «подземелье готических ужасов» и мягкий голос Ильи, от которого слабели ее поджилки:
   – Не сопротивляйся, девочка, ведь ты жаждешь этого… Я хочу, чтобы это случилось здесь. Подчиняйся, и ты станешь еще красивее и сильнее…
   Она обреченно уронила руки, и Илья, путаясь в застежках, расстегнул и сдернул с нее все без остатка. На коже заиграло пламя камина. Она подумала даже, что со стороны это красиво…
   До ее ушей долетает тусклый шепот: «Чем дольше ждешь, тем медленнее приближайся». Она напрягается под торопливыми поцелуями Ильи, словно он вдруг стал ей чужим.
   Кто-то осторожно крадется по коридору, замирает у дверей, слушает стук их сердец, трогает замок. Сашка хочет оттолкнуть Илью, корчится, прикрываясь скрещенными руками. Они забрались в музей, сейчас их застанут охранники… Почувствовав ее испуг, Илья оставляет ее, и поворачивает огромный ключ в старинном замке, потом завязывает ей глаза бархатным шарфиком, и, щелкнув ювелирными наручниками на ее запястьях, пристегивает к высоким крючьям в стене. Едва слышно скрипит дверь. Жаркое дыхание камина трогает обнаженную кожу.
   В слепой мгле рядом с ней что-то возится, хлопает крыльями, ропщет и всхлипывает. Она теряет счет времени. Скользкая виноградина лопается на ее губах, по груди течет кислый сок. Она дрожит от липкого холода и больше не понимает, что творится с нею: алчные губы впиваются в грудь, ледяные пальцы шарят по телу, и она слышит прикосновение мягкого влажного жала к обнаженной коже. На ее вздрагивающих губах, на груди, в паху, на коленях и пальцах ног кто-то чертит таинственные знаки. Металлический холод проникает в тело.
   Превозмогая боль, она бьется, пытаясь вывернуться, сдирая кожу на запястьях, пока что-то ледяное, жгучее не проливается в нее. «Ледяная сперма инкуба»…
   Вздрогнув всем телом, Сашка проснулась.
   Бред! Все это бред! Ярким солнечным утром она проснется прежней легкой и ироничной Сандрой, уверенной в себе, желанной и удачливой, счастливой идиоткой, какой она была до встречи с чашей, до этого сна.
   В комнате белело свадебное платье. Сашка подошла, потрогала колючее кружево. «Этого просто не может быть. Потому что не может быть никогда…»
 
   За рулем новой машины Сашка была уже вторую неделю, и чем ближе узнавала свою «черепашку», тем больше влюблялась в это совершенное создание. Ее кроха была немного кокетливой, но аккуратной и законопослушной гражданкой автомобильного мира… Милиционер на углу остановил ее взмахом жезла.
   – Ваши документы…
   Он оперся о капот, оглядывая салон через переднее стекло. Его воспаленное лицо чем-то не понравилось Сашке. «Кажется, еще Петр Первый запрещал рыжим свидетельствовать на суде. Отчего такая дискриминация?» Сашка мельком отметила, что рыжий не представился и не взял под козырек, или от вечерней рассеянности она этого не заметила? А может быть, этот смахивающий на хряка милиционер хочет взять автограф? После нескольких телевизионных показов ее уже начали узнавать на улицах.
   – Права, журналистское удостоверение, паспорт, что вас интересует?
   Милиционер бесцветными глазами уперся в пластиковую карточку, перелистал загранпаспорт, вчитался в свеженькие права.
   – Простите, Александра Романовна, припаркуйте машину. Придется проследовать…
   – Что случилось?
   – Печати не хватает, надо срочно уладить.
   Пожав плечами, она вышла из машины и пошла за милиционером. Улица была пустынна, на перекрестке тревожно мигал светофор.
   – Прошу в машину.
   Бесшумно подкатил белый с синими буквами автомобиль. Легко закинув загорелые ноги и даже успев полюбоваться ими, Сашка уселась на первое сиденье. Водитель маленький, чернявый, похожий на юркую обезьянку, приторно улыбнулся. Капитан устроился за спиной.
   – Проедем в управление округа, вы только не волнуйтесь.
   – Я и не волнуюсь, с чего вы взяли?
   Машина закружила по переулкам. Сашка машинально достала мобильник.
   – Никаких звонков, – предупредил капитан. – Дай-ка сюда!
   Он вырвал телефон и бросил его на заднее сиденье.
   Не раздумывая ни секунды, Сашка рванула дверную ручку, но удар в висок ослепил ее короткой вспышкой. Голова ее ударилась о боковое стекло, и все погасло.
   Она очнулась от боли, застонала, мотая гудящей головой, и снова упала ничком, вжавшись горящей щекой в заднее сиденье. Из носа сочилась кровь. Запястья были схвачены наручниками. Она приподнялась и села, запрокинув голову, чтобы унять кровотечение.
   Машина неслась по ночному шоссе. Сплошной темной полосой по бокам дороги бежали деревья. В свете фар она рассмотрела указатель с надписью «Брянская область».
   – Что вам надо? – прошептала она. – Возьмите деньги, права, только отпустите.
   – Уже взяли, красотуля. Что делать, зарплата у ментов маленькая, приходится подрабатывать…
   Небо просветлело. Дождливый рассвет повис над запущенными полями и лесопосадками.
   Машина въехала в сварные ворота с «солнышком» из ржавых прутьев. В серой моросящей мгле белели обломки гипсовых фигур с торчащей из них арматурой. Пионеры с отколотыми горнами, изувеченные пловчихи и обезглавленные юннаты с безухими кроликами в руках выстроились вдоль дорожки, отдавая Сашке последний салют. Ничего страшнее этих статуй с белыми гипсовыми глазами Сашка в своей жизни не видела.
   Из выбитых окон и провалов крыш смотрела ее погибель. Мучительно хотелось проснуться. Этот затянувшийся дикий сон не имел продолжения и не имел отношения к ней: красивой, свободной, успешной.
   «Это не со мной, – плаксиво ныло что-то трусливое, маленькое, потно-телесное, – это все случилось не со мной…»
   «Не бойся. Я не оставлю тебя, – шептал сильный и спокойный голос. – Ты не умрешь, ты не можешь умереть. Верь…»
   – Выходи, красотуля, и без дураков. – Рыжий распахнул заднюю дверцу и, схватив за плечо, выволок ее из машины.
   Водитель, кривоногий, длиннорукий, похожий на дрессированного шимпанзе, выкатился из машины и помочился на тропу.
   Густой ракитник, понурая роща в сером тумане… Сашка резко вырвала руку и, ломая кусты, понеслась сквозь заросли. Все, что было в ней молодого, живого, рвалось к спасению. Влажный воздух холодил легкие. Хлестали влажные ветви. По ходу бега она изменила направление, чтобы попасть к лагерным воротам. Погоня отстала, хруст и треск валежника слышался далеко позади. Она запетляла между высоких куч строительного мусора, и она бы обязательно ушла, как велел ей властный голос спасения, но высокий каблук зацепился за арматуру, и она с разбегу ударилась о бетонные обломки. Ухватившись за край плиты, она поднялась, но даже опереться на ушибленную ногу не смогла. Колено вихлялось, как у сломанной куклы. Она упала на колени и, волоча ногу, поползла в заросли высокой крапивы, но рыжий настиг ее и несколько раз ударил ногой в живот.
   Полуживую, ее затащили в комнату, засыпанную битым стеклом, швырнули на голую панцирную кровать и прикрутили проволокой за щиколотки и скованные запястья. Распяленная на ржавой кровати, она не отрываясь смотрела в потолок, пытаясь прочесть будущее в разводах трещин и пятнах гнили. Сознание было абсолютно ясным. Надо было думать о чем-то важном в эти последние минуты.
   «За что? Почему меня? – скулил жалкий голос. – Как хороша я была, как красива, как счастлива. За что?»
   Она с детства помнила несколько молитв и стала молиться, шевеля губами, вспоминая в молитвах маму, родную Таволгу и почему-то свою любимую учительницу. Когда умолкли молитвы, она стала читать стихи, и сила, дремавшая в ней с рождения: кровная, русская, неизбывная, вставала и распрямлялась, приуготовляя к мукам. Голос дальний, родной, словно бы материн, доносился из темных глубин:
 
…Не белы снеги да сугробы
Замели пути до зазнобы.
Не проехать, не пройти по проселку
Да во Сашину хрустальную светелку…
 
   Она, закрыв глаза, впитывала далекий замирающий голос.
   Облупленный стол у окна был завален закусками. Рыжий с бульканьем глотал водку. Его лицо потемнело, налилось дурной вурдалачьей кровью.
   – Выпьем за успех операции. – Он протянул чернявому бутылку.
   – Не-е, я за рулем.
   Чернявый с собачьей торопливостью уминал жратву.
   – Пей с нами, красотуля, или в сухую?
   Похабно скалясь, рыжий поднес к ее разбитым губам водку. Сашка мотнула головой, стекло стукнуло о зубы, жгучая жидкость полилась по ее исцарапанным щекам и шее.
   – Ах ты, сука… Ничо, щас по-другому запоешь. – Рыжий торопливо распустил ремень.
 
…Как у Сашеньки женихов
Было сорок сороков.
У Романовны сарафанов,
Сколько у моря туманов!..
 
   – Слушай, Чубайс, а ведь этого в контракте не было, – прочавкал чернявый, вытирая газетой измазанные пальцы. – Договорились: сразу в расход. Во жрак напал!
   – …Ничо, разломаем… Зачем добру пропадать… – Рыжий с хлюпаньем высосал остатки водки из горлышка. – Да и ей перед смертью интересно будет, покажем ей «танго смерти»! Дед мой в войну полицаем служил, так он рассказывал, как эсэсовцы акцию проводили. «Танго смерти» называлась. Всех жидов сбили в кучу, согнали в райком и там заперли. Потом отобрали молодых красивых евреек, успокоили их и отвезли на кладбище. А там уже большая яма была вырыта, но бабы ее еще не видели. Осень теплая была, но все эсэсовцы – в блестящих плащах. Так вот, они бабам велели раздеться и выбрали среди них королеву – жидовку красоты неописуемой. Патефон завели с медленным танго. И она, голая вся, на кладбище, танцевала «танго смерти» с их группенфюрером. Долго они танцевали, а все стояли, смотрели. Потом она поняла, что все равно убьют, попросила мужа привезти попрощаться. И что ты думаешь, его привезли, и она с ним прощалась. Потом сама в могилу прыгнула.
   Сашка билась в оковах, до конца сопротивляясь надругательству. Рыжий ножом срезал с нее остатки одежды. Все кончено… Она сгорала заживо в безобразной животной открытости, и даже испытала облегчение, когда вонючая туша упала на нее сверху, прикрыв от кого-то третьего, кто все это время холодно наблюдал за ней сверху, кто оставил ее и предал на поругание.
 
…Уж как лебеди на Дунай-реке,
А свет-Сашенька на белой доске,
Не оструганной, не отесанной,
Наготу свою застит косами…
 
   – Эй, красотуля, не жмись, потрафишь – отпущу, – задыхаясь, сипел рыжий. Он давил, душил, плясал над ней, вминая раздавленное тело в ржавый панцирь. Обезумев от ненависти, она впилась зубами в поросшее рыжей шерстью плечо.
   Она не плакала, не просила пощады, лежала окаменелая, темная, страшная. На прокушенных губах стыла кровь.
   Виноградье мое, виноградьице,
   Где зазнобино бело платьице.
   Бело платьице с аксамитами.
   Ковылем шумит под ракитами!
   Ее молодой силы хватало на то, чтобы не терять сознание и чувствовать все от первой до последней секунды. Измученное, обезумевшее от страха тело взрывалось болью, и в глубине, в остатках телесной памяти, она уже жаждала смерти как милосердного избавления. Рыжий часто сползал с кровати и прикладывался к бутылке. Он дышал сипло, запаленно, ерзал липким животом и наконец, враз обессилев, принялся мелко отрывисто хохотать.
   – Ну, скажи, скажи, – скулил он, по-собачьи принюхиваясь к ее шее и истерзанной груди.
   Она глядела в потолок расширенными безумными глазами. Они были полны слез, но ни одна не пролилась.
   – Скажи, что тебе нравится…
   Малохольный все еще возился за столом.
   – Иди, поработай, – приказал рыжий.
   – Чо, не получается? – Он сочувственно почмокал губками. – Не, начальник… не по моей части… Молчит?
   – Молчит, сука…
   – Сейчас заорет.
   Чернявый раскурил сигарету и ткнул тлеющий огарок в восковую, мертвенную щеку. Сашка молчала. Чернявый палил спички на ее груди и животе. Мозг взрывался болью и долго пульсировал алыми волнами. Она молчала.
 
   …Напилась с поганого копытца.
   Мне во злат шатер не воротиться!..
   Тело девичье когтем мечено,
   С черным вороном перевенчано…
   Увидев кровь, рыжий «завелся», глаза его заволокло пустыми бельмами. Он саданул бутылкой об угол стола, в его руке осталась только зазубренная «розочка». Жаркая тупая боль растеклась изнутри, щупальцами хватая сердце. Все, что было до этого в ее или теперь уже не в ее жизни, сгорело, стертое алой вспышкой, и она наконец-то впала в милосердное забытье. Сквозь розовую пелену мелькнул свет. «Мамочка, родная… Прости…» Над ней глумились всю ночь, выдумывая небывалые казни. Нет, уже не над ней, давно бесчувственной, а над непорочным пречистым светом, который все еще сочился от ее окровавленного тела, и, не понимая природы этого свечения, они мстили Тому, Кто наделил ее этой силой и влекущей, как бездна, красотой.
   Протрезвев, коротышка, повис на руке рыжего.
   – Все, давай заканчивать.
   – Что с нее просили-то, помнишь?
   – Кольцо с зеленым камнем.
   Рыжий стянул перстень со скользкого от крови пальца, посветил зажигалкой, разглядывая камень.
   – Тысяч на пять баксов тянет, да за такие деньги…
   – Не жмотись, Чуб, тебе больше заплатят, – напомнил чернявый.
   – Бабе – кранты, одно мясо. Завернем ее в линолеум и зароем.
   – Вот сучка живучая, дышит еще…
   – Ты глянь, сколько кровищи нахлестало, сдохнет по дороге.
   – Кто ее заказал-то?
   – Я так и не понял, звонок был через посредника. Таких обычно «папики» заказывают, если с охранником спуталась или вообще достала. Товар-то скоропортящийся…
   Поддев кусок вспученного линолеума, рыжий оторвал его от стены до стены. На линолеум бросили тело.
   – В багажник не влезет, – ворчал малохольный.
   – Раньше влезало и теперь влезет…
 

Глава седьмая
Азбука любви

   Ч ем дольше человек смотрит на пламя, тем глубже уходит в древнюю, полузвериную память, и еще дальше: в исток, огненное средоточие жизни. Огонь и человек – два брата, два давних свидетеля рождения мира, два путника в пучинах мрака и холода, и всякий огонь – отражение жизни по ту сторону вечности.
   Алексей сидел у полыхающего печного устья. Он весь подался вперед, протягивая к огню окаменевшую от холода ладонь. В эти минуты он забывал обо всем и растворялся в реве пламени. Он привык подолгу смотреть на огонь, это было его единственным развлечением и отдыхом за день. За стеной плескал дождь, предвестник свирепых осенних ливней, что сбивают яркий осенний цвет с кленов, размывают в липкую жижу сельские дороги, ломят с веток поздние яблоки. После такого потопа не прогреться, не оправиться земле.
   «Дождь – душа трав, снег – откровение воды, а снежинки можно читать. Читать можно все: рисунок ветвей, черты и резы берез, струи ручья, цветы, мох, тени на песке, муравьиные тропы, полет птиц и кресты паутины…» Он тяжело вживался в лесную жизнь, не понимая ее примет и тайных знаков. Поначалу он был глух и слеп и, как малый ребенок, не умел охватить разумом огромное благое существо, окружавшее его заботой и любовью, но рос и расправлялся от этой любви.
   Лес принял его пустым, обожженным, с кровоточивым осколком, засевшим в памяти, и подарил милосердное забвение. Исцелил шумом зеленых приливов, напитал духовитым пестроцветьем, огладил прохладой ручьев. Лес делился с ним дыханием пугливой жизни, таящейся в корнях и кронах, в дуплах и норах, в нехоженых заломах и болотах. И Алексей научился читать прописи звериных троп и слушать биение сердца, рассыпанного на тысячи малых сердец. Каждый день он просыпался почти счастливый и, наскоро позавтракав, спешил на обход, вернее, на свидание с лесом.
   Лицо схватило близким жаром. Пламя с треском вгрызалось в сухие поленья. На печи парила брезентовая куртка. Ранним дождливым утром он кое-как доволок Егорыча до трассы. Самым коротким путем от заимки до шоссе получалось километров пять. Потом под моросящим дождем они долго ловили попутку, и лишь к вечеру старик приютился на свободной коечке в коридоре местной больницы. Врач, принимавший Егорыча, уверил, что при первой возможности ветерана переведут в палату. Да Егорыч и здесь не жаловался. За всю свою лесную жизнь он так и не обвык в одиночестве. Душа его тянулась к людям. А здесь в больнице и сестренки молоденькие, еще не очерствелые на тяжелой и скудной своей работе, и есть с кем словцом перемолвиться: вот, живу еще, и лечат меня, и о хворях выспрашивают… Значит, кому-то на земле еще нужен Егорыч. Алексей пообещал старику навещать ежедневно.
   Алексей поставил на печную конфорку чайник. Чувствуя колючий озноб во всем теле, добавил к заварке мяты, клюквы и сушеный земляничный лист. Нельзя ему болеть, никак нельзя; лесник – власть и оборона лесу от обнаглевших шарашников. До сих пор спасал он лес ежедневными обходами, а случись незадача, за один день бензопилами половину Тишкиной пади снесут. Валили в основном березу, но забирали только середину стволов, а широкие комли и вершины оставляли догнивать поверх болота. Когда обходил он места диких порубок, чудилось: не деревья лежат, а людские тела, вповалку, в темных обгнивших одеждах.
   На вытертой овечьей шкуре, уткнув нос в ржавое охвостье, грелась у печки старая овчарка Велта. С самой войны Егорыч не любил немецких овчарок, но Велта прибилась к избушке по чернотропу, впереди было самое холодное и бескормное время. Собака доползла до крыльца и улеглась на дощатых, вымытых дождями ступенях. Трудно взять на себя заботу о собаке тому, кому и самому есть нечего, но и выгнать псину перед зимой – последнее дело.
   По всем статьям сука была породная и, видимо, выброшенная хозяевами сразу после того, как сдала план по щенкам.