«Я не имею права погубить ее, — подумал он и повторил беззвучно и яростно. — Я не должен погубить ее».

Глава восьмая
МАТЬ ЕВА

   Прошло несколько дней, прежде чем Ванни начала понемногу приходить в себя; она еще продолжала с отсутствующим видом и в пурпурной мантией на плечах, не находя себе места, бродить по дому, но таящиеся в темных углах тени уже не пугали ее, и стены дома оставались неподвижными. Эдмонд проявлял трогавшую ее заботу и большую часть своих вечеров проводил с ней, развлекая отточенными, как кинжальное лезвие, комментариями, забавными, наверное, выдуманными историями и описаниями, но видения прекратились, и она уже не становилась их реальным участником, наверное, потому, что их совместные беседы не выходили за рамки доступных ее пониманию общих мест. Как бы невзначай, он ликвидировал облигации, которые, принося незначительный доход, обеспечивали ее скромное существование, и купил акции различных компаний, за два месяца их союза резко поднявшиеся в цене. Ванни еще не вставала с постели, когда он пришел к ней, держа в руках целую пачку сертификатов. Объяснил, что принял решение продавать, для чего требовалась ее подпись.
   — Сегодня лишь глупцы в бездумной радости могут потирать руки. Подъем курса не продержится и до конца этого месяца, — говорил он откинувшейся на подушки Ванни.
   А про себя отметил, что легкие деньги возбуждают ее. Ванни никогда не была близка к нищете, но и никогда не испытывала сладкого ощущения полной свободы, дарованной материальной независимостью. Оказывается, она была знакома с жаргоном Улицы, видно, Уолтер и остальные в ее старой компании не остались в стороне от безудержной биржевой гонки, и поэтому он не удивился, услышав:
   — Почему ты решил продавать на подскоке, дорогой? Будет ли это разумным?
   — Более чем разумным, дорогая. Это будет единственно правильным решением. Воздушный шарик надули слишком сильно — вот-вот он лопнет. Доходы наши даже в этом году и в этом городе можно считать вполне достойными. Большее станет только обузой, ибо потребует серьезного управления. Я же не намерен взваливать столь тяжкий груз на свои плечи.
   Доверие к нему у Ванни было безграничным, и более она не задавала вопросов.
   Через несколько дней она снова была на ногах, и, если не считать выражения задумчивой отрешенности в беспричинно застывающем на одной точке взоре черных глаз, она снова была прежней Ванни, и по-прежнему смеялась над маленькими житейскими недоразумениями, и снова казалась счастливой, наверное, потому, что казаться счастливой было самым простым. Принеся с собой ранние вечерние сумерки, наступил октябрь; она прожила рядом с Эдмондом вот уже восемь недель и нисколько не скучала по своему бывшему окружению.
   После ее выздоровления Эдмонд вернулся к своему привычному жизненному расписанию. Первую половину дня он проводил в городе, где, не слишком обременяя себя, занимался житейскими проблемами их маленького семейства, а вечера — большей частью в лаборатории или в библиотеке. Ванни привыкла к его уходам и возвращениям, приспособив под них вращение машины их семейного уклада, безусловно, не без помощи Магды, взявшей на себя основное бремя забот и несущей их с прилежанием и сноровкой дарованного двумя десятилетиями службы опыта.
   Покойно катились дни, но почему-то все чаще переставала Ванни ощущать себя счастливой. Эдмонд изменился. Он продолжал оставаться к ней добрым и предупредительным, он продолжал быть в меру участливым и заботливым, но уже не было тех безумных вечеров у пламени камина. Непреодолимый барьер — невидимая постройка Эдмонда выросла между ними, разделив, как тяжелые запоры двух тюремных камер. Он разлюбил ее? Ее зовущее, дышащее любовью тело стало постылым?
   Так час за часом уходили в прошлое дни горестных раздумий. Может, во всем этом ее вина, но тогда в чем именно? Она не находила ответа и, теряясь в догадках, все чаще в задумчивой отрешенности возвращалась в памяти к тем, казалось, уже таким далеким ночам счастья.
   Тогда она решилась сделать сладострастной приманкой свое тело — свое самое сильное оружие. Она решилась на такое, что еще несколько недель назад не представила бы даже во сне. Она танцевала для Эдмонда, как могла танцевать перед своим возлюбленным божеством разве что бесконечно преданная жрица, — танцевала едва прикрытая полупрозрачным накидками, не прячущими, а, наоборот, раскрывающими прелесть и гибкость ее зовущего тела. И хотя она всей сутью своей ощущала, что он вовсе не холоден и не безразличен, наградой ей было лишь смущенное выражение восхищения на лице любимого. Жертва ходила рядом с наживкой, но так и не осмеливалась проглотить ее.
   Настала последняя неделя октября. Дни стали заметно короче, по радио исполняли новые песни, а шатающаяся биржа, наконец, рухнула и рассыпалась с потрясшим мир грохотом, который, наверное, не услышала одна Ванни, ибо продолжала теряться в догадках и мучиться от равнодушия Эдмонда. Наверное, тогда впервые в памяти ее всплыло употребленное им выражение «эксперимент», доставившее непроходящую боль.
   К этому добавилось ощущение чужеродности ее мужа и остального мира. Между ним и другими мужчинами существовало безусловное отличие — отличие настолько неуловимое, что она не могла выразить его словами и тем более найти достойное сравнение. Это Ванни волновало все же меньше, чем холодность Эдмонда, потому что она как-то сразу приняла за данное его безусловное превосходство над остальными, и если бы это отличие и превосходство ограничивалось лишь физическими проявлениями — глаза, руки, — она бы не стала уделять этому столь большого внимания — что есть, то есть, и ничего с этим уже не поделать. Но порой, а со временем все чаще и чаще, она пугалась от несхожести совсем иного рода — заключенной в странном течении, нечеловеческой природе происхождения самой сути его мысли. Время от времени она чувствовала это в случайно оброненной фразе, а иногда это принимало и вовсе устрашающие формы. Танцуя для него в одну из ночей, Ванни вдруг с ужасающей откровенностью поняла, что из кресла на нее смотрят два человека; она безошибочно чувствовала, как этот — другой — каждое ее движение провожает жгучим, исполненным страстного желания взглядом. Она замерла в оцепенении, бросила короткий взгляд на Эдмонда и, содрогаясь, увидела, как с его тонкого лица смотрят на нее две пары глаз. И видение это повторялось вновь и вновь, и теперь она уже полностью уверовала, что за желтыми зрачками Эдмонда таится еще кто-то, неведомый и потому страшный. Ноябрь принял в свои объятия молодую испуганную женщину, в которой проснулась изголодавшаяся мать Ева и настойчиво требовала пищи.

Глава девятая
ЕВА ВОССТАЕТ

   Если утверждать, что Эдмонд не знал о метаниях Ванни, значит, погрешить против истины. Он читал ее мысли, как раскрытую книгу, — до последнего слова. И тем не менее, наверное впервые за прожитые годы, оказался бессилен что-либо изменить. Продолжить смертельную близость первых недель? В этом он видел неизбежную трагедию для них обоих. Объяснить ей все? Невозможно, ибо и сам до конца не понимал происходящего. Выгнать ее? Жестокость — не меньшая той, с какой он мучает ее сейчас. Он был потрясен силой чувства, им самим пробужденного, в этом зовущемся его женой существе. Простого чувства под названием — любовь.
   «Я слишком хорошо вжился в роль Эрота, — размышлял он. — И мои стрелы нанесли слишком глубокие раны». И за первой повторила старую мысль вторая половина сознания: «Нельзя винить ни ее, ни меня, ибо вина заключается в неестественности самой природы нашего союза. Продолжение нашей интимной жизни убьет меня и сведет с ума Ванни. Ее сила и моя сила стремятся попасть в самые больные, самые уязвимые точки другого. Мы — кислота и щелочь, чье воздействие друг на друга приводит к реакции нейтрализации — то есть к взаимному уничтожению. Ни один из нас не способен выдержать влияния другого».
   Так он думал и со дня на день откладывал решение в тайной надежде, что придет время и появятся некие новые элементы и помогут найти выход. Только третья сила — сила, пока неведомая и далекая, — могла нарушить это губительное для них обоих равновесие и подтолкнуть его интеллект к разрешению тупиковой проблемы. По своему обыкновению, собираясь в это ничем не примечательное утро в город, он не мог знать и потому не предвидел, что так желанная им третья сила уже готова к действию. Не предвидел, наверное, еще и потому, что разум его был поглощен расчетом вариантов давно предвиденной финансовой ситуации.
   «Система пережила точку предельного роста, — размышлял он. — Из немногих возможных рациональных путей возрождения здания всеобщего благоденствия я вижу лишь один реальный — пожирающую людские массы войну. Эти с недалекими умами людишки все-таки научились управлять своим обществом и, ошибаясь и путаясь, все же дойдут до столь желанной цели: процветания, как случалось и в давние времена, когда падения сменялись взлетами. Это довольно гостеприимная и добрая земля, во все времена гарантировавшая человечеству высокий процент при рискованной игре. Вполне возможно, что через несколько лет какая-нибудь индустрия явит на свет новую иллюзию, которую вновь примут за процветание. Иллюзия, подобная получившему массовый кредит доверия автомобилю».
   Увидев на пороге дома мрачного Поля, с копной соломенных волос в большем художественном беспорядке, чем раньше, Ванни испытала истинный прилив теплоты и удовольствия от пробуждения далеких воспоминаний.
   — Поль! Как я рада, что ты пришел.
   Поль был смущен, подавлен и, видимо, от переживания собственных страданий все никак не мог решиться посмотреть Ванни прямо в глаза. Тогда она взяла его за руку, провела в гостиную и усадила на диван напротив себя.
   — Расскажи мне о себе, милый. — Поль неопределенно пожал плечами.
   — Почти голодаю.
   — Извини. — Увидев, как вздрогнуло лицо Поля, как ему неприятно ее, пускай искреннее, проявление жалости, Ванни поспешила сменить тему.
   — А как поживает Уолтер?
   — У него плохо с головой! Играл на бирже и в прошлый четверг доигрался окончательно.
   Не к месту, но Ванни испытала прилив гордости за мужа.
   — Эдмонд продал наши еще десять дней назад. Он говорил, что такое обязательно произойдет. Он говорил, что все это только начало.
   — Тогда он или Бабсон, или сам Сатана, — произнес Поль и, вдруг заметив, как, пугаясь, вздрогнула Ванни, впервые с момента встречи с пристальным вниманием вгляделся в ее лицо. Вгляделся и в глубине этих черных глаз уловил застывшее, отрешенное выражение. — Что с тобой, Ванни?
   — Ничего… что ты такое придумал, глупенький! Что со мной может быть?
   — Ты стала другой. Не такой задиристой и смешной, как раньше. Ты стала серьезной.
   — Я проболела несколько дней, милый. Ничего страшного.
   — Он хорошо с тобой обращается?
   — Не будь глупым!
   — Ты счастлива с ним, Ванни? — настаивал Поль. — Ты так изменилась!
   Ванни взглянула на Поля с плохо скрываемым выражением растерянности. Она была удивлена — оказывается, все ее беды написаны на лице… или их могут увидеть и прочесть только очень любящие глаза? Она почувствовала угрызения совести и одновременно сострадание к Полю. Действительно, так низко поступить! Перед ней сидел ее Поль — тот самый Поль, который любил ее, и которого она так беззаботно и жестоко сбросила со счетов. Тогда она протянула руку и, пропуская сквозь пальцы, коснулась его мягких волос. И с этим жестом что-то сладкое шевельнулось в ней — это тело ее жаждало и просило любви — любви, не данной ей мужем. Она отдернула руку и, захваченная порывом чувственной страсти, на мгновение зажмурила глаза. Поль подался вперед, смотрел на нее, не спуская глаз.
   — Что с тобой, Ванни?
   Взволнованный голос заставил ее очнуться.
   — Ничего. Наверное, все еще немножко нездорова.
   — Выслушай же меня хоть немного, Ванни. Я не собираюсь прятаться, не уплатив по счету. Я потерял тебя, и с этим уже ничего не поделать. Но неужели ты и сейчас не понимаешь — я был тысячу раз прав, отказываясь привести его к тебе. Я хотел тебя и должен был за тебя бороться. Ты ведь все понимаешь…
   — Да, Поль. Ты был прав.
   — От боли я стал как бешеный, Ванни. Я думал, это твоя подлая выходка отпихнуть меня так — так беззаботно и весело. Я думал, что заслужил хотя бы объяснения, возможности молить о прощении, если в чем-то была и моя вина, — Поль на мгновение замолчал. — Сейчас, сейчас я ничего уже не понимаю. Ты изменилась. Я с трудом узнаю в тебе прежнюю Ванни. Наверное, ты так поступила потому, что не могла поступить иначе.
   — Да, милый. Поверь мне, я не хотела причинить тебе боль.
   — Не надо об этом, Ванни, не надо. Разве сейчас это имеет значение? Это тогда мне было очень плохо… все время чувствовать на губах горькую сладость твоих поцелуев. Их вкус преследовал меня так мучительно долго.
   — Если хочешь, поцелуй меня снова, Поль. — Он криво усмехнулся.
   — Нет, спасибо, дорогая. Я знаю цену поцелуям милых замужних дам — в них может быть все, что угодно, кроме огня. Такое же удовольствие, как затягиваться потухшей сигаретой.
   С трудом подавив неожиданно охватившее желание вновь повторить предложение и непременно настоять на своем, Ванни не решилась продолжать обсуждение, сочтя благоразумным сменить тему. Они проговорили час, и ощущение возврата былой близости, простоты и искренности общения охватило их безраздельно, и Ванни вдруг почувствовала себя прежней, беззаботной и счастливой Ванни. Поль был такой живой, такой настоящий! Он — кто считал себя поэтом, личностью тонкой духовности, ценителем всего прекрасного — каким все же простым он был в действительности — каким простым, человечным и понятным! Совсем не такой, как чародей этого дома, могущий заставить грезить наяву, могучий творец, способный вызывать призраков и оживлять спящие в темных углах черные крылатые тени! А теперь рядом Поль — простой и любящий!
   «Но ведь он не Эдмонд! — думала она. — Он не Эдмонд. Я без усилий могу снова сделать Поля своим рабом. Он такой милый, такой нормальный, такой умный, наконец. Но он не охваченный пламенем, необузданный, все подчиняющий своей силе волшебник, которого судьбой предназначено мне любить всю жизнь! — Она почти не слышала, что говорит Поль, снова и снова в мыслях своих возвращаясь к Эдмонду. — Боже милостивый! Как бы я хотела, чтобы Эдмонд любил меня, как любит Поль!»
   Так прошел их час. И с приближением полдня все явственнее стали напоминать о себе забытые домашние дела. Она вдруг услышала, как гремит на кухне кастрюлями старая Магда, и с улыбкой вспомнила, что Поль, не замечая, никогда не придавал значения времени. Ей нужно напомнить ему об этом.
   — Скоро ленч, дорогой. Я хочу попросить тебя остаться, только, боюсь, еды на тебя, меня и Эдмонда может не хватить — ты так неожиданно навестил нас.
   Она не знала, стоило ли ей открыто сказать о своих сомнениях, о желанности встречи своего гостя с Эдмондом. Не потому, что сомневалась в тактичном поведении мужа — ее, безусловно, больше беспокоило, хватит ли у Поля выдержки в подобной ситуации вести себя деликатно. Но Поль и сам прекрасно все понял.
   — Благодарю, — сказал он, скривив губы в горькой усмешке. — Но в его обществе вряд ли смогу чувствовать себя легко и свободно.
   Он встал откланяться, и Ванни пошла провожать его до дверей с каким-то странным ощущением, что с его уходом ее покидают воспоминания прежних беззаботных дней. Но не жалела, что те дни прошли и нет к ним возврата, ибо сейчас она — частица души, частица плоти Эдмонда и будет этими малыми частицами столько, сколько он пожелает… Просто в воспоминаниях прошлого жило свое неповторимое очарование.
   — Поль, милый!
   Он остановился у дверей.
   — Ты ведь придешь снова, ведь правда придешь?
   — Конечно, Ванни. Я буду приходить так часто, как ты позволишь, — если хочешь — завтра.
   — Нет, только не завтра, — и тут же подумала, как бы это было замечательно. — Приходи утром в среду, хорошо?
   Он ушел. И короткую минуту Ванни сквозь стекло парадной двери провожала глазами его сгорбленную фигуру, и на губах ее играла задумчивая, немного грустная улыбка. Но скоро должен был вернуться Эдмонд, и она отвернулась от двери, чтобы идти на кухню к Магде, и внутри ее крепким сном спал мятежный дух древней Евы.

Глава десятая
ЯБЛОКО В РАЮ

   Не станем утверждать, что в браке Эдмонд был совершенно несчастен, но и не нашел в нем средства исполнения всех своих желаний. И если еще продолжал восхищаться сверкающей прелестью супруги, то все равно был лишен общества, которого жаждал, и продолжал оставаться в одиночестве, как и раньше. Нигде он не мог найти понимания, и вынужденные беседы ограничивались темами и высказыванием точек зрения, казавшимися ему слишком элементарными. Как и прежде, Эдмонд все чаще уходил в себя, где общение ограничивалось рамками восприятия двух его независимых сознаний. Он продолжал читать, но читал со все убывающим интересом, а значит, со всевозрастающим ощущением скуки, ибо философия, литература, наука — все это стало приобретать горький привкус давно известного, раздражало его безмерно, а драгоценный камень непознанного отыскать стало почти невозможно. Наш герой начал понимать, что истощил все доступные ему запасы сокровищницы человеческого разума и возможностей: сама человеческая природа и результаты ее трудов были известны ему в такой степени, что более уже не могли ни увлечь, ни взволновать. И, придя к такому скорбному выводу, большую часть времени он проводил, погруженный в собственные мысли. Источником их стали забытые на время практических экспериментов, отвлеченные, чисто теоретические рассуждения взаимосвязаных понятий общего и частного. Понятные только ему рассуждения в основном касались областей философии, как, к примеру, вот это:
   «Фламмарион — личность ума проницательного — хотя ход мысли его есть скорее демонстрация ограниченности человеческого разума, чем истинной способности к проникновению в суть вещей и событий, все-таки сумел разглядеть отблеск одного примечательного факта. Как утверждает Фламмарион: что может случиться в окружающей нас вечности, обязано произойти, или, другими словами, — на временном отрезке достаточной длины обязана произойти вся допустимая и возможная комбинация реальных событий. И, отталкиваясь от этого умозаключения, он приходит к выводу, что поскольку вечность существует не только впереди нас, но и за нашими спинами, то есть как в будущем, так и в далеком прошлом, то вполне закономерно утверждение о законченности всех возможных событий — ибо что должно произойти, обязательно когда-то происходило. Утверждение вполне похожее правду и достойно всестороннего рассмотрения».
   И, подхватывая идею, вторая часть его сознания одновременно объявляла свой вердикт: «Совершенно ошибочная теория, ибо в основе ее лежит определение Фламмарионом Времени как одномерной субстанции. В результате чего он рисует бесконечной длины линию, ставит на ней точку, определяющую настоящее, и утверждает: так как слева от этой точки существует бесконечное множество других точек, значит, и абсолютно все возможные точки-события находятся на этой прямой. Очевидное заблуждение, ибо такое же бесконечное количество точек находится как по одну, так и по другую сторону этой прямой! И в действительности существует не одно Время, но бессчетное количество иных — параллельных — Времен, как заключает в своей маленькой, приятной сердцу моему, фантазии Эйнштейн. Каждая система, каждая отдельно взятая личность обладает своим маленьким отрезком времени, и они могут пересекаться, но совсем не так, как думал и верил Фламмарион».
   Так рассуждал Эдмонд, чувствуя все большую неудовлетворенность от ставших тесными ему рамок общения внутри своего сознания, ибо не только Ванни, но и все окружающее человечество отвергалось им, как недостойное осознать и понять ход его мыслей. Даже Ванни с ее огромным желанием просто физически была не способна понять своего странного мужа.
   Нельзя сказать, что она не пыталась; напрягая до предела свой маленький, но не лишенный остроты разум, она предпринимала отчаянные попытки увлечь его; извлекала из глубин памяти все то достойное, что когда-то запомнила из книг, и задавала вопросы, и с напряженным вниманием выслушивала порой находящиеся вне пределов ее понимания ответы. Эдмонд никогда не отталкивал ее, всегда был готов выслушать, терпеливо, с предельно ясными подробностями удовлетворяя ее любопытство, но при этом она всякий раз понимала, что интерес его в общении с ней лишь видимый, поверхностный; она чувствовала его стремление к упрощению, как упрощают в объяснениях маленькому и, следовательно, неразумному ребенку. Это обижало, волновало и приводило ее в замешательство. «Я совсем не дурочка, — говорила она себе. — Я всегда имела свое мнение — мнение, с которым считались в кругу моих прошлых знакомых, многие из которых считались блестящими умами. Значит, это просто мой Эдмонд такой замечательный — замечательный, как никто другой в этом мире».
   Но если с интеллектуальным превосходством Эдмонда она еще как-то могла смириться, то его физическое к ней равнодушие угнетало безмерно. Кажется, теперь Эдмонда вполне удовлетворял лишь процесс созерцания прекрасного, и в те моменты, когда Ванни принимала облик, по ее мнению не способный не волновать, он всякий раз отзывался выражением истинного восхищения, но ласки его были так бессердечно редки, и короткие мгновения экстаза были лишь бледной пародией всепоглощающего обвала чувственного наслаждения первых недель! Предвидя трагический финал, Эдмонд отказывался возрождать столь гибельную для них обоих физическую близость, и, не догадываясь об этом, Ванни напрасно танцевала перед ухмыляющимся черепом Homo.
   «Я сделалась не более чем украшением, миленьким домашним животным, пляшущей заводной куклой, — с тоской говорила она себе. — Я не могла ничего дать ему в духовном общении, а теперь и тело мое надоело и стало постылым». Она чувствовала себя предельно уставшей, старой и никому не нужной. Однажды узнавшее ласку, тело ее с непрекращающейся настойчивостью требовало ласки все новой и новой.
   С завидной частотой повторяющиеся утренние визиты Поля служили ей в какой-то мере слабым утешением, хотя бы потому, что в них она обретала утраченное чувство дружбы. Его искренняя преданность льстила растоптанному чувству собственного достоинства, не давая окончательно угаснуть тлеющим искоркам былого пламени гордости, так бессердечно затушенного холодным безразличием Эдмонда. Видно, и Поль каким-то одному ему известным способом чувствовал ее внутреннюю неудовлетворенность, понимая, что его искренние проявления любви и привязанности уже не прогневят ее. Кипящий в груди Ванни вулкан неудовлетворенной чувственности наперекор всем условностям воспитания и приличий готов был выплеснуться огненной лавой. Приближалась развязка.
   Время от времени, как это часто случалось в прошлом, Поль приносил ей на суд отрывки своих сочинений и всякий раз радовался готовности, с какой она одобряла и поддерживала его. Правда, со временем Ванни становилось это делать все труднее и труднее — то ли ее вкус под мрачным влиянием Эдмонда изменился, то ли из поэтических строк Поля исчезло еще недавно трогавшее ее вдохновение? Так случилось и в это памятное утро. Они сидели на диване в гостиной — Поль, со взлохмаченной головой, так свойственной богемному облику его художественной натуры, а она, оторванная визитом от повседневной рутины, в простеньком домашнем платье. Он декламировал короткое стихотворение, названное без всяких претензий на оригинальность просто «Осень».
   Глаза ее с печалью смотрят вдаль.
   Горьки ее черты и лик не молод,
   Но вдруг былой огонь блеснет в очах
   И на мгновение отступит холод.
   Огонь затмит сокровища земли, но миг пройдет,
   И смерть стучится в двери.
   Она — не просто Старость, Вечности слуга,
   Посланница Потери!
   Закончив, Поль ждал приговора, и его молчание вернуло Ванни из состояния меланхолии и задумчивого созерцания к прозе реальности.
   — Тебе понравилось? — спросил он.
   — Конечно… правда, очень милый сонет, Поль, но тебе не кажется, что он… немножко простой и очевидный?
   — Очевидный? — У него вдруг, как у ребенка, сделалось обиженное лицо. — Что ты, Ванни! Здесь и не предполагалась какая-то изысканная сложность, ведь это просто ощущения.
   — Извини меня, милый. Наверное, я просто слушала не очень внимательно. А может быть, увидела в нем то, что не думал и не хотел ты сказать.
   Поль внимательно вгляделся в черты ее лица и снова увидел в них странное, рассеянное выражение отстраненности и застывшую в глазах тревогу — все вместе создававшие картину душевной неустроенности и страданий.
   — Тебя что-то мучает, Ванни! Скажи, чем я могу помочь тебе?
   Не пряча глаза, она смотрела на Поля. В его яркие синие глаза, на его соломенные волосы, которые так любила, и будто очнулась, будто вспомнила нечто важное, что нельзя было забывать. Это старушка Ева проснулась и стала горько сетовать на свою судьбу, и тело Ванни заныло по тому, чего так безжалостно лишил его Эдмонд.