Вспомнив старый адрес, стал иногда заглядывать в Кенмор скоротать вечерок старый профессор Альфред Штейн. Эдмонда в какой-то степени забавлял процесс смущения этого маленького разумного человечка, и он находил легкое удовольствие в том, что приводил в замешательство этот ум раз от раза все сильнее. Для этого он время от времени демонстрировал профессору некоторые чудеса своих лабораторных опытов или декларировал идеи, заставлявшие даже такое дружелюбное существо, как маленький профессор, от негодования шипеть, брызгать слюной, становиться желчным и раздражительным, но никогда не сдававшимся без боя. Эдмонд с сардонической усмешкой наблюдал за тщетными попытками Штейна разобраться в элементарно недоступных возможностям его разума, таинственных миражах, понимая, что для человеческих существ с их одномерным восприятием даже явления простейшего мира материи могут навечно остаться за пределами доступного их пониманию.
После взрыва эмоций и бесплодных попыток докопаться до сути того или иного продемонстрированного опыта Штейн смирялся с положением вновь оказавшегося в глухом тупике, а Эдмонд отмечал про себя с усмешкой, что маленький профессор так до конца и не распрощался с мыслью, что он не кто иной, как легкомысленная жертва насмешливого и искусного мистификатора.
Но что бы ни чувствовал и ни переживал профессор Штейн, он никогда не отказывался от возможности обрести знания — пусть даже мельчайшие крохи этих выраженных в доступной форме знаний. Как когда-то научилась понимать Эдмонда Ванни, так вскоре и маленький профессор разглядел в нем существо, с которым можно вполне уживаться и даже наслаждаться его обществом, как наслаждаются музыкой — без дотошного анализа и вопросов по технике ее создания. В более тесном знакомстве все, что некогда, отталкивая, держало Штейна на расстоянии, исчезло, и понемногу ему все больше начал нравиться вкус блюда под названием «сверхчеловек».
Ванни очень любила эти визиты. Особенного желания общаться с себе подобными она уже давно не испытывала, но ее радовала та атмосфера легкости, которую создавал в доме своим присутствием маленький профессор. Для нее, словно для обитателя заоблачных горных вершин, эти вечерние визиты стали как бы глотком свежего морского воздуха. Заметив, что алкоголь смягчает внутреннее напряжение Эдмонда, она научилась подавать к столу вино. От его легкого прикосновения Эдмонд начинал казаться мягче, доступнее и, даже с его холодной, безжалостной логикой, более человечным. Бывало, что втроем они засиживались до поздней ночи, обсуждая порой целую гамму всевозможных тем из областей морали, науки, искусства, социальных теорий, политики, не обходя вниманием вечной темы взаимоотношений мужчины и женщины. Большей частью Эдмонд курил и молчал, лениво, одной половиной сознания следуя течению их мыслей; иногда отвечал на обращенный непосредственно к нему вопрос и делал это с такой законченной точностью суждений, после чего, казалось, и спорить было более не о чем; или, наоборот, когда с саркастической улыбкой на губах объявлял непреложным фактом совершеннейший с точки зрения спорщиков абсурд, то раздувал пламя спора до небывалого накала.
Однажды Ванни сняла с полки томик Суинберна и прочла оттуда вслух «Песню Прозерпины». Штейн слушал зачарованный. Отрывок оказался ему неизвестным и увлек за собой, как могут увлечь лишь нежные звуки музыки. Ванни — жизнелюбивая, чувственная, остро понимающая все прекрасное Ванни — как бы вдохнула новое содержание в прочитанные полушепотом, длинные, наполненные таинственной мистикой, музыкальные строки.
Даже Эдмонд признал про себя эти звучные, чувственные, как капли росы сливающиеся одна в одну строки вполне удовлетворительными, правда, взвесив их на холодных весах разума, не лишенными значительных недостатков.
— Да-а, — восторженно вздохнул Штейн, когда закончила читать Ванни и стихла музыка стиха. — Его называют последним из гигантов — и это безусловная правда! Никто сегодня даже близко не способен написать подобное — никто!
— Время не повернешь вспять, — сказала Ванни. — Поэзия расцветает лишь тогда, когда люди пытаются заглянуть в самые глубины души и жизни; мы же понапрасну тратим чувства свои и теряемся в бессмысленной гонке постижения смысла рожденных во чревах городов механических монстров.
— Совершенно с вами согласен, — с легким акцентом снова заговорил профессор. — Даже наш великий переворот в литературе, этот вызванный войной бурный поток творчества, в конечном итоге распался на миллионы ручейков, в результате чего мы имеем массу истерического вздора крайне посредственных произведений. Множество новых имен, и нет среди них имени того, кто бы стал истинно великим.
— Я думаю, что дух времени должна выражать какая-то одна личность или группа близких по духу людей, а наш мир слишком быстро меняется, он слишком многообразен и могуч, чтобы это было под силу немногим, вот почему и не рождаются сейчас великие художники. Я права, Эдмонд? — спросила Ванни, поворачивая лицо к Эдмонду, который курил, сосредоточенно вглядываясь в тени за кругом света от настольной лампы.
Вяло опустив руку, Эдмонд потушил в пепельнице сигарету.
— Дорогая моя, в спешке суждений вы вместе с господином Штейном перепутали, о чем говорите, — о ваших поэтах или о сыре. Это ведь сыр, прежде чем стать съедобным, должен покрыться плесенью.
Ванни улыбалась. Она всегда улыбалась и испытывала гордость за Эдмонда, даже в тех случаях, когда мишенью для насмешек становились ее собственные умственные способности.
— Может быть, вы считаете, что наша современная, с позволения сказать, литература — это тоже явление непреходящее? — задиристо поинтересовался профессор. — Я не сомневаюсь в этом, но, как и все прочее в этом мире, термин, вами сейчас выбранный, достаточно относителен. Изменения в образе мыслей или направлений в критике — все это может поднять посредственную литературу до величия гениальности и низвести великое произведение до уровня посредственности. — Эдмонд потянулся за другой сигаретой и зажег ее. — Я всегда находил затруднительным понять, что вы подразумеваете под великим и что остается для вас посредственным. На мой взгляд, острой грани раздела практически не существует. — Ах-ах! Опять эта замечательная поза пришельца с Марса, — засмеялся профессор. — Все наши маленькие человеческие достоинства и недостатки для него на одно лицо!
Эдмонд лишь молча улыбнулся. В сознании его в это время проносились тревожные мысли, а подступавшая слабость угнетала с завидной настойчивостью и постоянством.
Глава двадцать первая
Глава двадцать вторая
Глава двадцать третья
После взрыва эмоций и бесплодных попыток докопаться до сути того или иного продемонстрированного опыта Штейн смирялся с положением вновь оказавшегося в глухом тупике, а Эдмонд отмечал про себя с усмешкой, что маленький профессор так до конца и не распрощался с мыслью, что он не кто иной, как легкомысленная жертва насмешливого и искусного мистификатора.
Но что бы ни чувствовал и ни переживал профессор Штейн, он никогда не отказывался от возможности обрести знания — пусть даже мельчайшие крохи этих выраженных в доступной форме знаний. Как когда-то научилась понимать Эдмонда Ванни, так вскоре и маленький профессор разглядел в нем существо, с которым можно вполне уживаться и даже наслаждаться его обществом, как наслаждаются музыкой — без дотошного анализа и вопросов по технике ее создания. В более тесном знакомстве все, что некогда, отталкивая, держало Штейна на расстоянии, исчезло, и понемногу ему все больше начал нравиться вкус блюда под названием «сверхчеловек».
Ванни очень любила эти визиты. Особенного желания общаться с себе подобными она уже давно не испытывала, но ее радовала та атмосфера легкости, которую создавал в доме своим присутствием маленький профессор. Для нее, словно для обитателя заоблачных горных вершин, эти вечерние визиты стали как бы глотком свежего морского воздуха. Заметив, что алкоголь смягчает внутреннее напряжение Эдмонда, она научилась подавать к столу вино. От его легкого прикосновения Эдмонд начинал казаться мягче, доступнее и, даже с его холодной, безжалостной логикой, более человечным. Бывало, что втроем они засиживались до поздней ночи, обсуждая порой целую гамму всевозможных тем из областей морали, науки, искусства, социальных теорий, политики, не обходя вниманием вечной темы взаимоотношений мужчины и женщины. Большей частью Эдмонд курил и молчал, лениво, одной половиной сознания следуя течению их мыслей; иногда отвечал на обращенный непосредственно к нему вопрос и делал это с такой законченной точностью суждений, после чего, казалось, и спорить было более не о чем; или, наоборот, когда с саркастической улыбкой на губах объявлял непреложным фактом совершеннейший с точки зрения спорщиков абсурд, то раздувал пламя спора до небывалого накала.
Однажды Ванни сняла с полки томик Суинберна и прочла оттуда вслух «Песню Прозерпины». Штейн слушал зачарованный. Отрывок оказался ему неизвестным и увлек за собой, как могут увлечь лишь нежные звуки музыки. Ванни — жизнелюбивая, чувственная, остро понимающая все прекрасное Ванни — как бы вдохнула новое содержание в прочитанные полушепотом, длинные, наполненные таинственной мистикой, музыкальные строки.
Даже Эдмонд признал про себя эти звучные, чувственные, как капли росы сливающиеся одна в одну строки вполне удовлетворительными, правда, взвесив их на холодных весах разума, не лишенными значительных недостатков.
— Да-а, — восторженно вздохнул Штейн, когда закончила читать Ванни и стихла музыка стиха. — Его называют последним из гигантов — и это безусловная правда! Никто сегодня даже близко не способен написать подобное — никто!
— Время не повернешь вспять, — сказала Ванни. — Поэзия расцветает лишь тогда, когда люди пытаются заглянуть в самые глубины души и жизни; мы же понапрасну тратим чувства свои и теряемся в бессмысленной гонке постижения смысла рожденных во чревах городов механических монстров.
— Совершенно с вами согласен, — с легким акцентом снова заговорил профессор. — Даже наш великий переворот в литературе, этот вызванный войной бурный поток творчества, в конечном итоге распался на миллионы ручейков, в результате чего мы имеем массу истерического вздора крайне посредственных произведений. Множество новых имен, и нет среди них имени того, кто бы стал истинно великим.
— Я думаю, что дух времени должна выражать какая-то одна личность или группа близких по духу людей, а наш мир слишком быстро меняется, он слишком многообразен и могуч, чтобы это было под силу немногим, вот почему и не рождаются сейчас великие художники. Я права, Эдмонд? — спросила Ванни, поворачивая лицо к Эдмонду, который курил, сосредоточенно вглядываясь в тени за кругом света от настольной лампы.
Вяло опустив руку, Эдмонд потушил в пепельнице сигарету.
— Дорогая моя, в спешке суждений вы вместе с господином Штейном перепутали, о чем говорите, — о ваших поэтах или о сыре. Это ведь сыр, прежде чем стать съедобным, должен покрыться плесенью.
Ванни улыбалась. Она всегда улыбалась и испытывала гордость за Эдмонда, даже в тех случаях, когда мишенью для насмешек становились ее собственные умственные способности.
— Может быть, вы считаете, что наша современная, с позволения сказать, литература — это тоже явление непреходящее? — задиристо поинтересовался профессор. — Я не сомневаюсь в этом, но, как и все прочее в этом мире, термин, вами сейчас выбранный, достаточно относителен. Изменения в образе мыслей или направлений в критике — все это может поднять посредственную литературу до величия гениальности и низвести великое произведение до уровня посредственности. — Эдмонд потянулся за другой сигаретой и зажег ее. — Я всегда находил затруднительным понять, что вы подразумеваете под великим и что остается для вас посредственным. На мой взгляд, острой грани раздела практически не существует. — Ах-ах! Опять эта замечательная поза пришельца с Марса, — засмеялся профессор. — Все наши маленькие человеческие достоинства и недостатки для него на одно лицо!
Эдмонд лишь молча улыбнулся. В сознании его в это время проносились тревожные мысли, а подступавшая слабость угнетала с завидной настойчивостью и постоянством.
Глава двадцать первая
САРА
Подобно умирающему от жажды в безводной пустыне, Эдмонд пытался растянуть оставшиеся жизненные силы, расходуя их весьма скупо — по капле, и как раскаленный песок жадно впитывало их изголодавшееся человеческое тело Ванни. Но желание только чувственного наслаждения стало постепенно проходить, уступая место более сильному чувству — любви ко всему прекрасному. Как неприемлемый отвергая для себя путь поиска других наслаждений — столь типичный для множества других женщин, — она увидела в постижении прекрасного дарованное ей судьбой призвание, привыкла к такому состоянию и считала себя счастливой. Теперь Ванни все реже требовала тающих сил Эдмонда, внутри себя находя достаточное удовлетворение.
В добровольном самоотречении своем, кажется, и Эдмонд чувствовал себя вполне сносно. Он жил в окружении чувственной красоты, ради обладания которой отказался от предназначенного ему самой судьбой, и это отнюдь не томило его и было вполне достаточным. И он считал, что бухгалтерские книги его жизни находились в полном порядке, и когда настанет последний срок платежа, он сумеет полной ценой рассчитаться за те богатства, что нашел на дне мутного потока реки жизни.
Как-то выглянув в окно, он заметил прячущуюся в темноте одинокую, моментально исчезнувшую от одного его взгляда фигуру; и вспомнил, что видит ее уже не в первый раз. Это как раз волновало его меньше всего, ибо любое противостояние человеческого существа считал для себя Эдмонд явлением недостойным даже вялой мысли.
Но, оказывается, не забыла его и Сара. Прошло четыре месяца со дня их расставания, и в середине весны она напомнила о своем существовании, придя к нему лишь одной ей доступным способом, — пришла, чтобы сказать о рождении сына. Она появилась в их спальне далеко за полночь, когда Ванни спала, а Эдмонд лежал слабый, истомленный, без мыслей, желаний, как вдруг понял, что рядом с ним Сара, что она смотрит на него тем пронзительным, настойчивым взглядом, который он помнил еще по дням их прошедшей близости. И тогда он открыл глаза и с вялым интересом больного человека посмотрел на нее — на лишенные женственности, угловатые, нескладные формы ее тела, на ее крепко сжатые тонкие губы…
— Он родился, — сказала Сара беззвучно.
— Покажи его.
Она подчинилась; и Эдмонд без интереса стал разглядывать странного, безликого выродка, такого же тощего, как Сара и он сам, с морщинистым маленьким лобиком и скорбными от ожидания пришествия непомерной тяжести разума глазками. Вцепившись пальцами-щупальцами в жидкие волосы матери, он смотрел на родителя своего немигающим, обещающим в недалеком будущем сделаться таким же пронзительным взглядом.
— Довольно, — сказал Эдмонд, и уродец исчез.
— Эдмонд, — заговорила Сара. — Пришествие нашей расы неминуемо. Сейчас я вижу слабость твою и понимаю — ты обречен. Но у нас еще есть время — если ты вернешься.
Эдмонд улыбнулся устало и, не проронив ни звука, отверг притязания ее.
— Тогда уже ничего не спасет тебя, Эдмонд.
— У меня есть то, что служит мне наградой.
Два близнеца-разума женщины Сары, касаясь мозга лежащего перед ними больного, слились в один, ибо не решить им было порознь, не найти ключ к отгадке непостижимого для их природы отказа. Это непонятное им существо должно было с открытыми глазами идти навстречу грядущему и приветствовать его!
— Я не понимаю тебя, Эдмонд, — сказала Сара и ушла от него — ушла с застывшим в глазах легким, почти незаметным следом растерянности. А он продолжал улыбаться усталой, слегка задумчивой улыбкой, в которой теперь не было и намека на иронию.
«Прекрасное — есть понятие относительное, и, без всяких сомнений, лишь иллюзия — сладкий сон наблюдателя, — думал он, лежа без сна. — Но для самого наблюдателя истинность этого прекрасного сомнений не вызывает. Я стал бы еще более несчастлив, если бы хоть на секунду поверил, что стоившая мне так дорого красота обладает меньшей ценностью, чем жизнь, и знания, и могущество власти, и еще бесконечное множество прочих миражей».
Время от времени, без какой-либо строгой последовательности, вновь приходила к нему женщина Сара и в одну из ночей принесла новость, что нашла еще двух мужчин их расы, которые лишь ждут благоприятного случая, когда изменения принесут еще больше им подобных. В ту ночь сидел Эдмонд в кресле библиотеки, перед черепом обезьянки Homo, и был слишком слаб, чтобы встать и уйти в спальню. Ванни была там и, наверное, давно уж спала. Сара же пришла тем путем, который всегда был открыт для нее и, не раскрывая мыслей своих, долгим взглядом смотрела на застывшего в кресле Эдмонда; и, только насмотревшись, рассказала о новостях, приведших ее. Эдмонд и тогда ничего не ответил и лишь молча и сосредоточенно ловил взглядом своим ее взгляд, в котором не было ни злобы, ни желания, а лишь едва заметные растерянность, удивление и вялое осуждение молчания и поступков его.
— Пришествие совсем рядом, — снова повторила Сара.
Молчал Эдмонд, но молчание его знаком согласия было.
И, почувствовав, что Эдмонд соглашается, Сара потянулась к нему и зашептала беззвучно:
— Еще осталось время, Эдмонд. Ты нужен — благодаря знаниям твоим нужен. Вернись ко мне, вернись туда, где и сейчас тебя дожидаюсь.
Снова и снова отвергал ее Эдмонд.
— Я уже избрал путь свой, и кажется мне мудрым и правильным мой выбор, — отвечал Эдмонд. — Все, что обрел я, — дороже потерянного.
— Это безумство охватило тебя, это обман, — сказала в ответ Сара. — Гибель ждет тебя впереди. Эдмонд устало улыбнулся.
— Я не спорю, — сказал он тихо, поднял взгляд свой и посмотрел на Сару. Посмотрел на нескладное, худое ее тело, поймал взгляд глаз ее; и показалось Эдмонду, что тело ее просит о чем-то, умоляет беззвучно, а глаза холодны и в них застыла гордость. И когда слившись в одно целое, два его сознания устремились познать Сару, понял Эдмонд — с легким чувством удивления понял, — что, как и он, Сара тоже несчастна. И с пониманием, снова, как много месяцев назад, окружила, спустилась на них обоих аура единства и симпатии. Снова они стояли на одной земле. И когда это поняла и Сара, в ее холодных глазах зажегся вечный огонь, она наклонилась, в жажде передать его разуму свои мысли, потянулась к Эдмонду.
Сара:
Здесь древние Боги в последнем порыве,
Как призраки сходятся в тщетной надежде,
Призвать себе в помощь прошлые силы -
Те черные силы, что служили им прежде.
Эдмонд:
Не умаляй их власти, Сара,
Чьи имена почти в забвенье,
Наводят страх на все живое,
Ввергая в трепет и волненье.
Сара:
Разбиты их державы,
Могущество их — миф,
Оракулы бежали,
Предав Богов своих.
Лишь ты один им верен!
Эдмонд:
Служу Богам моим!
Что нет их — я не верю!
Надеждою гоним,
Как в древности — я жертву
К ногам их приношу
И чашу со снадобьем
До дна я осушу!
Сара:
Но, знай, тебе придется
Все это повторить.
Бокал вина другого
До капельки испить.
Все твои Боги — в Лете!
Так встань, открой глаза.
Смой смрад от прежней жизни,
Поверь, так жить нельзя!
Эдмонд:
Ты мне мешаешь думать.
Но недалек мой час!
Нам время расставаться -
Господь пусть судит нас!
И последними словами снова Эдмонд отверг женщину Сару; волей своей разорвал связывающие их нити, оборвал мысленную связь, превратив глубину ее в набор уже ничего не значащих слов. Побледнела Сара, выпрямилась и посмотрела на него глубоко запавшими, холодными глазами.
— Больше ни о чем не попрошу я тебя, — сказала она.
— Долг свой я уже исполнил с тобой, Сара, — устало и глухо ответил Эдмонд. — Почему ты не уходишь к тем, чтобы вместе плести ваши сети?
— Однажды сказал ты мне, что есть такая правда, до которой не могут дотронуться мои руки, и есть такие мысли, которые недоступны моему сознанию. Теперь я тебе говорю: хотя твой разум может добраться и облететь самую далекую звезду, совсем рядом с тобой лежат ничтожные, маленькие факты, что проскальзывают сквозь «пальцы» твоего разума — подобно ртутной амальгаме проскальзывают — и никогда, никогда доступными они тебе не станут, будто надежно спрятаны на самом краю Вселенной.
И с этими словами растворилась, исчезла женщина Сара, а Эдмонд остался сидеть перед черепом обезьянки Homo, и легкое удивление отражалось в одном из сознаний его. «Без всякого сомнения, — думал он, — весьма странно слышать горечь в словах Сары. Даже в самых смелых мыслях своих не представлял я, что чем-то можно нарушить внутренний покой ее, а значит, где-то скрывается ошибка в оценке и анализе».
А второе сознание нашло ответ, и таким он простым и незатейливым оказался, что снова медленно раздвинулись губы Эдмонда в усталой улыбке. «Как и все женщины, не может признать Сара поражение. И в желании, чтобы все было так, как она хочет, останется Сара женщиной!»
Но все равно чего-то недоставало ему в познании Сары. Какой-то элемент ее затерялся и упорно не хотел становиться на свое место. И с мыслью этой заставил себя Эдмонд подняться из кресла и, тяжело переставляя ноги, отправиться наверх, к Ванни.
В добровольном самоотречении своем, кажется, и Эдмонд чувствовал себя вполне сносно. Он жил в окружении чувственной красоты, ради обладания которой отказался от предназначенного ему самой судьбой, и это отнюдь не томило его и было вполне достаточным. И он считал, что бухгалтерские книги его жизни находились в полном порядке, и когда настанет последний срок платежа, он сумеет полной ценой рассчитаться за те богатства, что нашел на дне мутного потока реки жизни.
Как-то выглянув в окно, он заметил прячущуюся в темноте одинокую, моментально исчезнувшую от одного его взгляда фигуру; и вспомнил, что видит ее уже не в первый раз. Это как раз волновало его меньше всего, ибо любое противостояние человеческого существа считал для себя Эдмонд явлением недостойным даже вялой мысли.
Но, оказывается, не забыла его и Сара. Прошло четыре месяца со дня их расставания, и в середине весны она напомнила о своем существовании, придя к нему лишь одной ей доступным способом, — пришла, чтобы сказать о рождении сына. Она появилась в их спальне далеко за полночь, когда Ванни спала, а Эдмонд лежал слабый, истомленный, без мыслей, желаний, как вдруг понял, что рядом с ним Сара, что она смотрит на него тем пронзительным, настойчивым взглядом, который он помнил еще по дням их прошедшей близости. И тогда он открыл глаза и с вялым интересом больного человека посмотрел на нее — на лишенные женственности, угловатые, нескладные формы ее тела, на ее крепко сжатые тонкие губы…
— Он родился, — сказала Сара беззвучно.
— Покажи его.
Она подчинилась; и Эдмонд без интереса стал разглядывать странного, безликого выродка, такого же тощего, как Сара и он сам, с морщинистым маленьким лобиком и скорбными от ожидания пришествия непомерной тяжести разума глазками. Вцепившись пальцами-щупальцами в жидкие волосы матери, он смотрел на родителя своего немигающим, обещающим в недалеком будущем сделаться таким же пронзительным взглядом.
— Довольно, — сказал Эдмонд, и уродец исчез.
— Эдмонд, — заговорила Сара. — Пришествие нашей расы неминуемо. Сейчас я вижу слабость твою и понимаю — ты обречен. Но у нас еще есть время — если ты вернешься.
Эдмонд улыбнулся устало и, не проронив ни звука, отверг притязания ее.
— Тогда уже ничего не спасет тебя, Эдмонд.
— У меня есть то, что служит мне наградой.
Два близнеца-разума женщины Сары, касаясь мозга лежащего перед ними больного, слились в один, ибо не решить им было порознь, не найти ключ к отгадке непостижимого для их природы отказа. Это непонятное им существо должно было с открытыми глазами идти навстречу грядущему и приветствовать его!
— Я не понимаю тебя, Эдмонд, — сказала Сара и ушла от него — ушла с застывшим в глазах легким, почти незаметным следом растерянности. А он продолжал улыбаться усталой, слегка задумчивой улыбкой, в которой теперь не было и намека на иронию.
«Прекрасное — есть понятие относительное, и, без всяких сомнений, лишь иллюзия — сладкий сон наблюдателя, — думал он, лежа без сна. — Но для самого наблюдателя истинность этого прекрасного сомнений не вызывает. Я стал бы еще более несчастлив, если бы хоть на секунду поверил, что стоившая мне так дорого красота обладает меньшей ценностью, чем жизнь, и знания, и могущество власти, и еще бесконечное множество прочих миражей».
Время от времени, без какой-либо строгой последовательности, вновь приходила к нему женщина Сара и в одну из ночей принесла новость, что нашла еще двух мужчин их расы, которые лишь ждут благоприятного случая, когда изменения принесут еще больше им подобных. В ту ночь сидел Эдмонд в кресле библиотеки, перед черепом обезьянки Homo, и был слишком слаб, чтобы встать и уйти в спальню. Ванни была там и, наверное, давно уж спала. Сара же пришла тем путем, который всегда был открыт для нее и, не раскрывая мыслей своих, долгим взглядом смотрела на застывшего в кресле Эдмонда; и, только насмотревшись, рассказала о новостях, приведших ее. Эдмонд и тогда ничего не ответил и лишь молча и сосредоточенно ловил взглядом своим ее взгляд, в котором не было ни злобы, ни желания, а лишь едва заметные растерянность, удивление и вялое осуждение молчания и поступков его.
— Пришествие совсем рядом, — снова повторила Сара.
Молчал Эдмонд, но молчание его знаком согласия было.
И, почувствовав, что Эдмонд соглашается, Сара потянулась к нему и зашептала беззвучно:
— Еще осталось время, Эдмонд. Ты нужен — благодаря знаниям твоим нужен. Вернись ко мне, вернись туда, где и сейчас тебя дожидаюсь.
Снова и снова отвергал ее Эдмонд.
— Я уже избрал путь свой, и кажется мне мудрым и правильным мой выбор, — отвечал Эдмонд. — Все, что обрел я, — дороже потерянного.
— Это безумство охватило тебя, это обман, — сказала в ответ Сара. — Гибель ждет тебя впереди. Эдмонд устало улыбнулся.
— Я не спорю, — сказал он тихо, поднял взгляд свой и посмотрел на Сару. Посмотрел на нескладное, худое ее тело, поймал взгляд глаз ее; и показалось Эдмонду, что тело ее просит о чем-то, умоляет беззвучно, а глаза холодны и в них застыла гордость. И когда слившись в одно целое, два его сознания устремились познать Сару, понял Эдмонд — с легким чувством удивления понял, — что, как и он, Сара тоже несчастна. И с пониманием, снова, как много месяцев назад, окружила, спустилась на них обоих аура единства и симпатии. Снова они стояли на одной земле. И когда это поняла и Сара, в ее холодных глазах зажегся вечный огонь, она наклонилась, в жажде передать его разуму свои мысли, потянулась к Эдмонду.
Сара:
Здесь древние Боги в последнем порыве,
Как призраки сходятся в тщетной надежде,
Призвать себе в помощь прошлые силы -
Те черные силы, что служили им прежде.
Эдмонд:
Не умаляй их власти, Сара,
Чьи имена почти в забвенье,
Наводят страх на все живое,
Ввергая в трепет и волненье.
Сара:
Разбиты их державы,
Могущество их — миф,
Оракулы бежали,
Предав Богов своих.
Лишь ты один им верен!
Эдмонд:
Служу Богам моим!
Что нет их — я не верю!
Надеждою гоним,
Как в древности — я жертву
К ногам их приношу
И чашу со снадобьем
До дна я осушу!
Сара:
Но, знай, тебе придется
Все это повторить.
Бокал вина другого
До капельки испить.
Все твои Боги — в Лете!
Так встань, открой глаза.
Смой смрад от прежней жизни,
Поверь, так жить нельзя!
Эдмонд:
Ты мне мешаешь думать.
Но недалек мой час!
Нам время расставаться -
Господь пусть судит нас!
И последними словами снова Эдмонд отверг женщину Сару; волей своей разорвал связывающие их нити, оборвал мысленную связь, превратив глубину ее в набор уже ничего не значащих слов. Побледнела Сара, выпрямилась и посмотрела на него глубоко запавшими, холодными глазами.
— Больше ни о чем не попрошу я тебя, — сказала она.
— Долг свой я уже исполнил с тобой, Сара, — устало и глухо ответил Эдмонд. — Почему ты не уходишь к тем, чтобы вместе плести ваши сети?
— Однажды сказал ты мне, что есть такая правда, до которой не могут дотронуться мои руки, и есть такие мысли, которые недоступны моему сознанию. Теперь я тебе говорю: хотя твой разум может добраться и облететь самую далекую звезду, совсем рядом с тобой лежат ничтожные, маленькие факты, что проскальзывают сквозь «пальцы» твоего разума — подобно ртутной амальгаме проскальзывают — и никогда, никогда доступными они тебе не станут, будто надежно спрятаны на самом краю Вселенной.
И с этими словами растворилась, исчезла женщина Сара, а Эдмонд остался сидеть перед черепом обезьянки Homo, и легкое удивление отражалось в одном из сознаний его. «Без всякого сомнения, — думал он, — весьма странно слышать горечь в словах Сары. Даже в самых смелых мыслях своих не представлял я, что чем-то можно нарушить внутренний покой ее, а значит, где-то скрывается ошибка в оценке и анализе».
А второе сознание нашло ответ, и таким он простым и незатейливым оказался, что снова медленно раздвинулись губы Эдмонда в усталой улыбке. «Как и все женщины, не может признать Сара поражение. И в желании, чтобы все было так, как она хочет, останется Сара женщиной!»
Но все равно чего-то недоставало ему в познании Сары. Какой-то элемент ее затерялся и упорно не хотел становиться на свое место. И с мыслью этой заставил себя Эдмонд подняться из кресла и, тяжело переставляя ноги, отправиться наверх, к Ванни.
Глава двадцать вторая
ДИМИНУЭНДО
И потекла жизнь для Эдмонда, как покойное диминуэндо — тихое угасание звуков, — и жизненные силы капля за каплей оставляли его, как оставляют человека в наступившей старости. Все настойчивей слабостью напоминало о себе тело, но незамутненным и ясным оставался разум, и порой казалось ему, что даже чище, чем раньше. Упала незримая пелена вуалей со старых мыслей, открывая недоступные ранее познанию его просторы. Познав неизбежную тщетность знаний, оставило его стремление к новому, но восторг перед прекрасным оставался гореть в душе его с прежней силой.
«Реальность конца моего существования заключена в мире ощущений, — размышлял он. — И этим замыкаю я круг, где встречаются, наконец, сверхчеловек и… скажем — устрица. Ибо сейчас сохраняется между нами отличие разве что в большем наборе чувственных окончаний. Хотя истинно понимающая красоту устрица и в этом, без сомнения, найдет свои преимущества, ибо сильнее способна впитывать в себя то малое, что достается на ее долю».
Второе сознание дополнило короткой мыслью: «Устрица — есть безусловно более счастливое существо, так как полностью использует все доступные возможности своего тела и до конца исполняет свое предназначение, что оказалось мне недоступным».
И снова Эдмонд сидел у горящего огня камина. За спиной его наступившими ранними сумерками осень стирала краски дня, а впереди пламя кеннельского угля отбрасывало голубые блики на его лицо. И когда он сидел так в кресле у огня камина, и реальность сливалась с грезами мечтаний, и два сознания его блуждали известными только им, извилистыми путями, уже не казалась слабость тела столь тягостной ему. И тогда он переносился от воспоминаний прошлого к гипотетическим построениям будущего. Снова являлись ему картины прежних экспериментов и несли с собой захватывающие дух, даже ему кажущиеся невероятными откровения. И он думал об этом рассеянном в космическом пространстве разуме, который в зависимости от вкуса называют то — естественным законом, то — Богом, то — случайностью. И это универсальное Творение наделяло жизнью и целями этой жизни все сущее, но в бесконечности этого сущего само оставалось застывшим, холодным и бесплодным.
Образы Ванни — эти не связанные между собой картины — воспламеняли в сознаниях его чувственную ауру. Ванни танцует, и огонь отбрасывает тени ее. Глаза Ванни переполнены ужасом, и те же глаза горят в экстазе наслаждения. Ванни спящая, Ванни смеющаяся. Напряженное, зовущее, сладкое тело Ванни и горячее, истомленное лаской, с запахом вина на губах.
«Я совершил удачную сделку, — думал он тогда. — Теперь я без сожаления расплачиваюсь тем, что никогда не ценил, — за то, что дороже всего для меня на свете».
И вслед за этой мыслью, воспоминания о Саре медленно проникали в придуманный им мир, и казалось, что он действительно слышит печальные слова ее упреков: «Путь величия и славы ожидал тебя, Эдмонд. Теперь, когда наступает конец твой, оглянись назад, посмотри, какие руины ты оставил от того, чему предназначалось стать великим».
И ответил на упрек Эдмонд вот так:
— Я вижу оставленные после себя руины, но и нахожу в них скрытое очарование. Смягчилась суровая белизна мрамора, острые грани его единым целым стали с бытием под названием жизнь, и трещины колонн оплетают молодые побеги виноградных лоз. В громаде самого величественного здания ты не почувствуешь то, что витает в воздухе руин. Скажи, Сара, станут ли дикие голуби вить гнезда под сводами нового храма?
— Слова! — сказала в ответ Сара. — Ты прикрываешься словами, упрятал себя в теплое и мягкое, когда вокруг сверкают молнии. Ты променял разум свой на желания тела, недостойные предназначения твоего. Ты — ничтожный ловец мух!
— И тут ты права, — сказал Эдмонд и выбросил образ ее из сознания. Но потом еще долго размышлял над упреками Сары, рациональной половиной своей принимая их правоту, но в конечном счете так и не найдя достойного смысла и значения этой правоты. Сара говорила с той точки зрения, какую не мог и не хотел признавать он. Понимание — вот что могло существовать между ними, но никогда не перерасти ему в симпатии привязанностей. И, вспомнив о Ванни, улыбнулся Эдмонд. Вот где было все наоборот — море симпатий и никакого понимания.
Ванни и Сара — его физическое и духовное дополнение до единого целого. «Значит, правда, что плотские элементы любого существа гораздо выше его духовного. Значит, важнейшие элементы не расположены выше остальных. Значит, не является духовное — основополагающим ».
И, исследуя эту мысль, он вновь погрузился в придуманный им мир, где смешались грезы и реальность, и пребывал там, пока не вернулась с покупками Ванни. Бросив пакеты, присела Ванни на скамейку между огнем камина и Эдмондом.
— О чем мечтаешь ты, Эдмонд? — И он рассказал ей, ибо не могли никому причинить вреда эти мысли.
— Мне кажется, что недооцениваешь ты дара этого, Эдмонд, лишь потому, что сам обладаешь им в избытке. Для меня же все остальное лишь основание, на котором покоится разум, так презираемый тобой.
И он улыбнулся ласково и мягко, как только могли позволить его тонкие губы и врожденная ирония черт лица.
— Больше я ничего не стану объяснять, — сказал он тогда.
Вспыхнуло лицо Ванни.
— О, я все понимаю! Ведь не такая же законченная дурочка! Лишь поэтому так восхваляю я дар разума! — и когда сказала так Ванни, прежний страх легкой тенью ожил в ее глазах и задумчивыми стали черты лица. — Видишь, Эдмонд, я ведь душу свою продала, чтобы понять тебя, да видно цена оказалась не слишком высокой.
«Реальность конца моего существования заключена в мире ощущений, — размышлял он. — И этим замыкаю я круг, где встречаются, наконец, сверхчеловек и… скажем — устрица. Ибо сейчас сохраняется между нами отличие разве что в большем наборе чувственных окончаний. Хотя истинно понимающая красоту устрица и в этом, без сомнения, найдет свои преимущества, ибо сильнее способна впитывать в себя то малое, что достается на ее долю».
Второе сознание дополнило короткой мыслью: «Устрица — есть безусловно более счастливое существо, так как полностью использует все доступные возможности своего тела и до конца исполняет свое предназначение, что оказалось мне недоступным».
И снова Эдмонд сидел у горящего огня камина. За спиной его наступившими ранними сумерками осень стирала краски дня, а впереди пламя кеннельского угля отбрасывало голубые блики на его лицо. И когда он сидел так в кресле у огня камина, и реальность сливалась с грезами мечтаний, и два сознания его блуждали известными только им, извилистыми путями, уже не казалась слабость тела столь тягостной ему. И тогда он переносился от воспоминаний прошлого к гипотетическим построениям будущего. Снова являлись ему картины прежних экспериментов и несли с собой захватывающие дух, даже ему кажущиеся невероятными откровения. И он думал об этом рассеянном в космическом пространстве разуме, который в зависимости от вкуса называют то — естественным законом, то — Богом, то — случайностью. И это универсальное Творение наделяло жизнью и целями этой жизни все сущее, но в бесконечности этого сущего само оставалось застывшим, холодным и бесплодным.
Образы Ванни — эти не связанные между собой картины — воспламеняли в сознаниях его чувственную ауру. Ванни танцует, и огонь отбрасывает тени ее. Глаза Ванни переполнены ужасом, и те же глаза горят в экстазе наслаждения. Ванни спящая, Ванни смеющаяся. Напряженное, зовущее, сладкое тело Ванни и горячее, истомленное лаской, с запахом вина на губах.
«Я совершил удачную сделку, — думал он тогда. — Теперь я без сожаления расплачиваюсь тем, что никогда не ценил, — за то, что дороже всего для меня на свете».
И вслед за этой мыслью, воспоминания о Саре медленно проникали в придуманный им мир, и казалось, что он действительно слышит печальные слова ее упреков: «Путь величия и славы ожидал тебя, Эдмонд. Теперь, когда наступает конец твой, оглянись назад, посмотри, какие руины ты оставил от того, чему предназначалось стать великим».
И ответил на упрек Эдмонд вот так:
— Я вижу оставленные после себя руины, но и нахожу в них скрытое очарование. Смягчилась суровая белизна мрамора, острые грани его единым целым стали с бытием под названием жизнь, и трещины колонн оплетают молодые побеги виноградных лоз. В громаде самого величественного здания ты не почувствуешь то, что витает в воздухе руин. Скажи, Сара, станут ли дикие голуби вить гнезда под сводами нового храма?
— Слова! — сказала в ответ Сара. — Ты прикрываешься словами, упрятал себя в теплое и мягкое, когда вокруг сверкают молнии. Ты променял разум свой на желания тела, недостойные предназначения твоего. Ты — ничтожный ловец мух!
— И тут ты права, — сказал Эдмонд и выбросил образ ее из сознания. Но потом еще долго размышлял над упреками Сары, рациональной половиной своей принимая их правоту, но в конечном счете так и не найдя достойного смысла и значения этой правоты. Сара говорила с той точки зрения, какую не мог и не хотел признавать он. Понимание — вот что могло существовать между ними, но никогда не перерасти ему в симпатии привязанностей. И, вспомнив о Ванни, улыбнулся Эдмонд. Вот где было все наоборот — море симпатий и никакого понимания.
Ванни и Сара — его физическое и духовное дополнение до единого целого. «Значит, правда, что плотские элементы любого существа гораздо выше его духовного. Значит, важнейшие элементы не расположены выше остальных. Значит, не является духовное — основополагающим ».
И, исследуя эту мысль, он вновь погрузился в придуманный им мир, где смешались грезы и реальность, и пребывал там, пока не вернулась с покупками Ванни. Бросив пакеты, присела Ванни на скамейку между огнем камина и Эдмондом.
— О чем мечтаешь ты, Эдмонд? — И он рассказал ей, ибо не могли никому причинить вреда эти мысли.
— Мне кажется, что недооцениваешь ты дара этого, Эдмонд, лишь потому, что сам обладаешь им в избытке. Для меня же все остальное лишь основание, на котором покоится разум, так презираемый тобой.
И он улыбнулся ласково и мягко, как только могли позволить его тонкие губы и врожденная ирония черт лица.
— Больше я ничего не стану объяснять, — сказал он тогда.
Вспыхнуло лицо Ванни.
— О, я все понимаю! Ведь не такая же законченная дурочка! Лишь поэтому так восхваляю я дар разума! — и когда сказала так Ванни, прежний страх легкой тенью ожил в ее глазах и задумчивыми стали черты лица. — Видишь, Эдмонд, я ведь душу свою продала, чтобы понять тебя, да видно цена оказалась не слишком высокой.
Глава двадцать третья
ВЕЧЕР НА ОЛИМПЕ
Если жизненные силы Эдмонда можно было сравнить с морем в час отлива, то неслышной походкой пришедшая в город зима застала их, так беззаботно в начале пути растрачиваемых, на самой последней черте, в самой низкой точке. Он доживал последние дни в полудремотном состоянии с черно-белыми снами и лишь невероятным усилием мог заставить свои сознания-близнецы думать с прежней остротой. Теперь он копил остатки энергии и расходовал ее, как расстающийся с каждым пенни скупец, желая за каждую потраченную монетку получить в полной мере немногие отпущенные ему в оставшейся жизни наслаждения. Нет, это было уже не былое мотовство ночей экстаза, а жадное поглощение зрительных, чувственных эмоций, но и они в последнее время стали все больше походить на зыбкий, ускользающий сон. В этом состоянии он мог лишь наблюдать за блуждающим в темноте болот, дорогим сердцу огоньком знаний, но уже не отваживался преследовать его. Теперь он почти не вставал с кресла и целыми днями просиживал в нем перед черепом обезьянки, погруженный в мечты или воспоминания былого, как очень старый человек. Он — кто всю жизнь свою прожил в будущем, теперь был насильно упрятан в тесную каморку прошлого, которое становилось все длиннее, а будущее короче и туманнее.
Он более не мог скрывать свою болезнь от Ванни, но подсознательная вера в него смягчала волнение женщины. Для нее Эдмонд всегда был таким, каким хотел быть, и его истинные цели и желания всегда скрывались за пределами ее понимания. Зачем он решил так ослабить себя, было для Ванни загадкой, но не опасностью, а, значит, и не поводом для беспокойства.
Все так же приходила Сара, стояла и молча рассматривала его своими холодными глазами. Время для слов уже прошло, и теперь она лишь молча смотрела, как накатывается на Эдмонда неумолимое колесо судьбы. Иногда она приносила с собой их ребенка, и теперь, видимо что-то начинающий соображать урод поддерживал молчаливый взгляд матери своим тихим, красноречивым молчанием. Эдмонду становилось все труднее поднимать голову, но однажды он заметил рождение скорби в этих круглых, застывших глазах. И случайный взгляд, подсказавший будущее этого маленького существа, заставил вздрогнуть Эдмонда от жалости и раскаяния.
— Наверное, тебе будет лучше убить его, — сказал он как-то Саре, снова ощутив на лице своем застывший взгляд рожденного им урода. Она не ответила, посмотрела еще минуту, другую и исчезла.
Более так продолжаться не могло, и, укрепив угасающие силы алкалоидом собственного изготовления, в один из дней он позвал к себе Ванни. Эдмонд знал, что на несколько часов наркотик даст ему видимость возвращения жизненной силы, но и догадывался о цене этой быстротечной иллюзии.
Он более не мог скрывать свою болезнь от Ванни, но подсознательная вера в него смягчала волнение женщины. Для нее Эдмонд всегда был таким, каким хотел быть, и его истинные цели и желания всегда скрывались за пределами ее понимания. Зачем он решил так ослабить себя, было для Ванни загадкой, но не опасностью, а, значит, и не поводом для беспокойства.
Все так же приходила Сара, стояла и молча рассматривала его своими холодными глазами. Время для слов уже прошло, и теперь она лишь молча смотрела, как накатывается на Эдмонда неумолимое колесо судьбы. Иногда она приносила с собой их ребенка, и теперь, видимо что-то начинающий соображать урод поддерживал молчаливый взгляд матери своим тихим, красноречивым молчанием. Эдмонду становилось все труднее поднимать голову, но однажды он заметил рождение скорби в этих круглых, застывших глазах. И случайный взгляд, подсказавший будущее этого маленького существа, заставил вздрогнуть Эдмонда от жалости и раскаяния.
— Наверное, тебе будет лучше убить его, — сказал он как-то Саре, снова ощутив на лице своем застывший взгляд рожденного им урода. Она не ответила, посмотрела еще минуту, другую и исчезла.
Более так продолжаться не могло, и, укрепив угасающие силы алкалоидом собственного изготовления, в один из дней он позвал к себе Ванни. Эдмонд знал, что на несколько часов наркотик даст ему видимость возвращения жизненной силы, но и догадывался о цене этой быстротечной иллюзии.