— Дни мои на исходе, Ванни.
   Сказал он и увидел, как она отшатнулась в страхе, как заблестели, набухли глаза слезинками в уголках. Безвольно она опустилась на стул перед его креслом и, не проронив ни слова, лишь смотрела в его лицо.
   — Когда я расстанусь с тобой, помни, дорогая, что ухожу по выбранной мною самим дороге, и потому нет скорби в моем сердце.
   — Не надо, Эдмонд. Нет! — шептала она. — Не покидай меня снова! Ты ведь знаешь, имей я что-нибудь еще, я отдала бы все — все, и еще больше, что бы ты ни потребовал за одно право быть с тобой! Не лишай меня этого права!
   — Я не хочу, — ответил он, — это судьба. Но знай, расстаемся мы не навсегда; впереди нас ждет новая встреча и еще одна — и длиться этому вечность.
   — Если так, то расставание наше будет горьким, но я смогу перенести его тяжесть.
   И вспышкой откровения в памяти Эдмонда ожила оброненная в разговоре о замкнутом времени случайная фраза маленького профессора Штейна: «Как вы можете утверждать, что искривление будет равномерным? Ничто в природе не постоянно; и если так, почему время должно возвращаться в исходную точку, описав идеально правильный круг?» И пока тонкие пальцы его гладили, лаская, плечи Ванни, два разума с безнадежным отчаянием ухватились за нарождающуюся мысль, ибо в ней могла скрываться возможность бегства, маленькая трещинка на идеально гладкой поверхности этого безжалостного, сжимающего все сущее замкнутого круга!
   Возможно, что в своем четвертом измерении время движется не по кругу, но по спирали, где, заканчиваясь, вращающийся виток переходит в виток другой, до той поры неподвижный. А это значит, что явления не станут повторять себя с безнадежным однообразием, а будут с каждым новым витком слегка изменяться. Возможно, будет и так, что одна спираль будет переходить в спираль следующую, а она в свою очередь в другую и так до бесконечности, выстраивая уходящую в вечность величественную постройку. Движение вперед и вместе с ним надежда — то, что Эдмонд, принимая за иллюзии, отрицал всем своим существованием, — снова родилась для него. И в ту минуту впервые познал он истинную значимость философии своей и понял, что цена, которую полагается заплатить за обладание желаемым — всем, что угодно, — оказывается воистину ничтожно мала и требует лишь легкого поворота головы, изменения угла наблюдения; и тогда вместо какой-нибудь заснеженной горной вершины увидишь ты бескрайнюю степную ширь. И когда Эдмонд понял это, то затрепетал каждой клеточкой своего тела; ибо подобно сильнодействующему наркотику стал для него ни разу в жизни не испробованный вкус надежды; и никогда за всю жизнь свою не оказывался наш герой так близко к счастью. Думал он о том, что в конце концов не руины оставляет он после себя, но величественное здание прекрасного, ибо единственный из миллионов открыл истину. И шептал в забытьи восторга его разум слова этой истины, когда-то в ужас приводящие, а теперь дышащие надеждой и вдохновением: «Все в мире этом относительно точки зрения, и только сознание наблюдателя определяет, что в этом мире истинно, а что ложно». И с этой мыслью Эдмонд повернулся к Ванни.
   — Мы расстаемся друг с другом, Ванни, но потому как привыкли судить о времени, не станет долгим наше расставание. Несколько десятков лет для тебя, Ванни, и может быть, всего лишь несколько часов для меня. А потом снова повторится наша встреча, и хочу верить, она станет более счастливой. Это я обещаю, Ванни, и поэтому ты поверишь мне.
   Сквозь слезы она улыбнулась и сказала:
   — Хорошо, Эдмонд.
   — Вспомни, любимая, может быть, все это уже было в прошлом? Твоя память способна охватить лишь двадцать пять лет, а может быть, как раз и было все это раньше? Вспоминаешь?
   — Да, Эдмонд, я вспоминаю.
   — Что будут значить для нас века разлуки, если, в забвении пребывая, не заметим, как они пролетят? Когда в бесконечности снова повернется круг или виток бесконечной спирали и займет прежнее место — вот когда мы встретимся снова, Ванни. Это мое обещание.
   — Да, Эдмонд, — снова улыбнулась Ванни, но печаль не покидала ее лица. — Только бы заставить себя поверить.
   — Я верю.
   — Тогда мне достаточно этого. Я тоже пойду. Что для меня теперь страх смерти, ибо я уже дважды встречалась с ним.
   Чувствуя обманчивую безупречность логики этой мысли, два разума Эдмонда принялись тщательно исследовать ее, и лишь когда облекли ее в слова, только тогда отвергли с мрачной решимостью.
   — Нет, Ванни. Тебе достанется самое трудное; ты должна будешь жить до последней отведенной тебе минуты, до последнего поворота дуги временного круга.
   — Но зачем, Эдмонд? Ради какого блага?
   — Лишь потому, любимая, что не полностью я понимаю жестокие в неизбежности своей и одновременно такие зыбкие законы взаимосвязей судьбы, случая и времени. А что, если, презрев законы эти и по собственной воле сократив отведенный жизненный путь свой, предав забвению будущее, не обречем ли мы себя на бесконечное повторение? Из прошлого произрастает будущее, так не будем осушать источник его. Большего не могу сказать я тебе.
   — Я сделаю так, как желаешь ты, Эдмонд, но знай, что не будет для меня страшнее пытки.
   И тогда Эдмонд взял холодные ладони Ванни в свои руки. Длинные пальцы сжали их, обхватили словно щупальца, и дрожь пробежала по телу Ванни, но не от сравнения этих пальцев со щупальцами, которое могло возникнуть лишь у того, кто не познал нечеловеческую нежность их. Не опуская глаз, не уклоняясь от настойчивого взгляда Эдмонда, смотрела Ванни в эти порой кажущиеся страшными пронзительностью своей, способными лишить рассудка глаза и видела, как, исчезая, тает в них ледяной холод, как теплее и понятнее становится этот взгляд. И Ванни не могла знать, о чем думает Эдмонд, к какому странному выводу пришел в эти мгновения. Когда готовился его жизненный путь — ничтожная хорда на непостижимом круге времени — кануть в забвение небытия, он понял, что не только тело Ванни любил, а еще преданность, обожание и еще миллион всяких маленьких иллюзий, что зовутся человеческим характером. Все то, что не имела и не могла иметь, — ибо запрещалось это природой ее наследственности, — равная ему по разуму женщина Сара. Вот так, совершенно внезапно Эдмонд понял, что любит Ванни и, глядя в блестящие от слез глаза простого, ранее достойного лишь презрения человеческого существа, рассказал о любви своей. И, выслушав его, ответила Ванни немногословно:
   — Бессмысленной станет жизнь без тебя, но уже и не такой невыносимо горькой.
   — Я, принесший в твою жизнь столько горечи, должен и попробую исправить невольно причиненные тебе муки.
   С этими словами длинные, похожие на змей пальцы Эдмонда потянулись к подбородку девушки, обхватили его, приподнимая так, чтобы встретился ее взгляд с его пылающим внутренним огнем напряженным взглядом. Глаза Ванни распахнулись, зрачки застыли неподвижно, показывая, что покоряется разум ее чужой, непрошено вторгающейся силе. Секунда, другая, и вот уже Эдмонд завладел ее психикой безраздельно, и, казалось, что пальцы его не на подбородке девушки лежали, а на всех важнейших центрах мозга, и теперь он мог играть на нем, как на послушных клавишах органа.
   — Слушай, единственная и желанная моя, — едва слышно зашелестел его голос. — На пороге разлуки нашей, внимай и покоряйся всему, что потребую я сейчас.
   И будто эхом ему, зазвучал, отзываясь, безжизненный голос Ванни:
   — Я покоряюсь…
   — Тогда, повелеваю я, что не станешь ты бесконечно задаваться вопросом, отчего я решился уйти, и никогда не переступишь порога дома этого, и будешь удовлетворена мыслью, что поступок мой оправдан моей собственной волей.
   — Этому я покоряюсь.
   — Я повелеваю, что обожание и любовь, так щедро дарованные мне, навечно сотрутся и исчезнут бесследно из памяти твоей, и не станешь ты думать обо мне и вспоминать отпущенное нам с сожалением.
   Как и до этого безжизненно и монотонно прошептала она:
   — Этому я не покорюсь.
   — Ради чего?
   — Потому что моим существом руководит естественный закон, который не способна я нарушить.
   На мгновение разъединились два разума Эдмонда, со всех сторон осмысливая утверждение Ванни. «Казалось, такое простое существо, как Ванни, и она в конце пути становится неподвластной разуму моему». И вторая половина его добавила: «Вероятнее всего, присущи им некоторые, лежащие за пределами здравого смысла особенности и свойства, и я, гордящийся тем, что знаю все о человеке, должен признаться: существуют и абсолютно недоступные мне знания».
   И, придя к такому выводу, снова сплелись в единое целое два его сознания и снова обратились к Ванни:
   — Если так, то я изменяю волю свою, и если не можешь ты забыть меня, тогда помни обо мне как о существе из бесконечно далекого прошлого, где временем стираются реальные очертания. И будешь отныне думать обо мне не как о муже своем, но как о желанной мечте, как о загадочном призраке неутоленной страсти, но ни как о существе из плоти и крови, который любил тебя и был любим тобою.
   — И этому я тоже покоряюсь, — сказала она.
   — Тогда отсылаю тебя я к Полю, которого будешь любить ты так, как способна любить. Ты будешь любить в ответ на его любовь, ибо сейчас ты сильнее. За простоту и невежество ты будешь любить его; он будет и неразумным ребенком, которого поведешь ты по жизни, и мужчиной, которого будешь ты вдохновлять. Не тебя я отдаю Полю, а Поля вручаю в твои руки. За жизненную силу плоти полюбишь и будешь ты его любить.
   — И этому я тоже покоряюсь, Эдмонд, — сказала она.
   И еще несколько коротких мгновений, чувствуя, как тают остатки сил, держал Эдмонд в тисках воли своей застывший взгляд Ванни. И лишь когда в изнеможении поникло все его тело, пальцы отпустили подбородок Ванни, чтобы кончиками своими дотронуться и провести по неподвижным векам широко распахнутых глаз. «Довольно», — произнес он резко, и в ту же секунду ожили, засветились грустным теплом эти глаза, и улыбнулись ему в ответ. Только тогда высыпал Эдмонд на ладонь две таблетки и проглотил их. И наблюдая за ним, Ванни спросила:
   — Это и есть избранный тобой путь, Эдмонд?
   — Нет, дорогая. Пока это лишь средство нам проститься.

Глава двадцать четвертая
НОЧЬ НА ОЛИМПЕ

   И когда, не изменяя человеческим традициям, они простились, Эдмонд отослал Ванни к Полю. «Теперь, ступай», — велел он, и ушла она — безропотно ушла, — прислушиваясь, как каждой клеточкой постанывает в сладкой истоме пережитого наслаждения ее тело. И ей казалось, что нет больше Эдмонда, что он умер, и память о бытии его, некогда до боли острая, растворилась, исчезла в седой пелене полузабытого прошлого. Лишь на мгновение болью сжалось сердце, потянулась к нему, впилась губами в его губы, но отстранил он ее, глядя прямо в глаза, и полыхающий в ее груди огонь стих. И от забытья транса в памяти ничего не осталось, кроме ощущения пустоты и потери чего-то, может быть, очень важного. В легкой грусти уходила Ванни, подчиняясь механически и безропотно высеченному в ее сознании приказу. Словно во сне она спустилась вниз, к машине, устало села на переднее сиденье и положила руки на руль. Ванни не удивилась, увидев рядом с собой давно исчезнувшего и потому забытого Эблиса, и, когда кот замурлыкал, потянулся к ней, приветствуя и ожидая ласки, подумала лишь, что, наверное, действительно возвращается к прежней жизни своей.
   И Эдмонд проводил взглядом отъезжающую машину с меньшей грустью, чем ожидалось ему, ибо снова тяжелым грузом навалилась на плечи его рождающая равнодушие усталость. Все короче становились промежутки времени, когда действовал наркотик, и он уже ничего не мог представлять и переживать с прежней остротой и страстью. Но еще не все дела были завершены, и тогда он достал склянку со своим лекарством и высыпал все содержимое на ладонь. Шесть белых шариков перекатывались на его ладони; и вдруг его рука бессознательно поползла вверх, и он проглотил оставшееся одним жадным глотком. Прошло несколько коротких мгновений, поникшие плечи его распрямились, и он решительно шагнул к письменному столу. Взял ручку и начал писать. «Я, Эдмонд Холл, находясь в здравом уме и трезвой памяти, настоящим завещаю…» Написал и улыбнулся иронично-мрачной улыбкой прежних лет.
   «Моему близкому другу Альфреду Штейну все содержимое моей лаборатории, с находящимися в ней книгами, оборудованием, записями и прочими…
   Все прочее мое имущество, свободное от долгов и налогов, в равных частях завещаю возлюбленной жене моей Эванне и…. — снова усмехнулся Эдмонд, — сестре моей Саре Маддокс.
   Назначаю своими душеприказчиками Альфреда Штейна из Северо-Западного Университета, — замерло перо его на мгновение, и тонкие губы расползлись в сатанинской усмешке, — и Поля Варнея…»
   Оставив сатирическое произведение пера своего на столе, Эдмонд медленно поднялся в лабораторию. Там он снял аккумуляторы энергии с атомного разрушителя и бросил их в сосуд с азотной кислотой. Тяжелый коричневый дым заставил его закашляться, и, забрав приготовленную заранее склянку, Эдмонд покинул столь знакомые стены.
   «Без всякого сомнения, Альфред превратит жизнь свою в сущий ад, постигая тайны этого механизма, — думал он, спускаясь по лестнице. — Достаточно и того, что ему оставлено, и с лихвой хватит на все отпущенные ему годы».
   В кресле у камина Эдмонд поднес к глазам зажатую в кулаке склянку, встряхнул ее и некоторое время наблюдал, как перекатываются за стеклянными стенками яйцевидной формы багряные шарики.
   «Яйца небытия, — думал он, — из которых скоро вылупятся птенцы забвения». Он открыл склянку, высыпал содержимое на ладонь и смотрел, как посверкивают их кровавые бока в отблесках пламени.
   «Миллионы и миллионы веков пройдут, пока Его Величество Случай либо еще более загадочный закон, правящий им, соединит в единое целое разбросанные в пространствах молекулы, которые я называю Моим Естеством. Действительно, восхитительнейшая вещь забвение — единственное, что способно победить время». И тут он услышал голос второго сознания, сладко нашептывающего: «И если в вечности все, что должно случиться, произойдет непременно, я ухожу с верой; ибо все повторится заново и, может быть, обретет более счастливую форму. И потому возвращаю долги свои без малейшего сожаления».
   Он поднес ладонь к губам и в это мгновение понял, что не один, что кто-то еще вошел в комнату и сейчас стоит и смотрит на него. Это снова была Сара, а может быть, только образ Сары, возникший в его воображении. Легкая тень осуждения читалась в ее глазах, а в углах губ, едва заметные, наметились морщинки безысходной печали. И тогда, ответив ей столь же холодным взглядом, Эдмонд задержал руку у губ.
   — Сюда идет Поль, — сказала она. — Он идет, чтобы убить тебя.
   И снова тонкие губы Эдмонда искривились в подобии улыбки.
   — Я же думал, что счета мои с этой жизнью в полном порядке. Но, возможно, я не прав, и Поль достоин получить причитающуюся ему сатисфакцию.
   — Ты глупец, Эдмонд. Только глупец мог так беззаботно расстаться со всем величием и богами дарованной благодатью — и ради чего?
   — Ради мечты, мысли и маленького драгоценного камня истины, Сара. Никто из тебе подобных не владел большим.
   — Ты глупец, Эдмонд. И я удивляюсь, что уход твой вызывает у меня печаль, ибо в бесцельном существовании твоем нет ни капли здравого смысла.
   — А может, глуп именно тот здравый смысл, о котором ты говоришь? — Но на мгновение лед, застывший в глазах его, растаял. — Прости меня, Сара. И поверь, я не забуду тебя никогда.
   Но Сара не шагнула навстречу. Из ее глаз повеяло ледяным холодом, а губы сжались в тонкую нитку.
   — Оставляю тебя наедине с твоим безрассудством, — сказала она и растворилась бесследно.
   А Эдмонд на мгновение окунулся в тяжелые раздумья о предостережении Сары, потом, с уже видимой слабостью, поднялся из кресла и снова отправился в лабораторию. Там, выдвинув ящик стола, достал револьвер и навинтил на ствол цилиндр глушителя. «Интересно, у револьвера Поля такой же калибр? — мелькнула и тут же исчезла вялая мысль. — Впрочем, какая разница, если не будет никакого расследования». Взвесив револьвер в руке, Эдмонд выстрелил в валяющееся в углу скомканное полотенце, снял глушитель и сунул револьвер в карман. Полотенце с застрявшей в нем пулей он затолкал все в тот же сосуд с кислотой и понаблюдал немного, как они исчезают в ядовитых клубах бурого дыма… А потом он снова сидел в кресле у огня, смотрел на умирающие языки пламени и на ум ему приходили странные мысли. Он ждал.
   И дождался, когда услышал скрип ключа, поворачиваемого в замочной скважине, — того самого ключа, который некогда Ванни собственной рукой вручила Полю.
   Эдмонд улыбнулся, его позабавила мысль о том, на какие шутки, оказывается, способен Господин Случай. Так безмерно любившая его Ванни по собственной воле вкладывает в руки так ненавидящего его Поля средство для уничтожения своего возлюбленного. И тут, наконец, Эдмонд заметил темную тень, крадущуюся по коридору.
   Секунда прошла, за ней еще одна, и наконец в дверях библиотеки возникла кажущаяся жалкой фигурка человека с бегающими глазками — человека, который так его ненавидел. Поль осторожно двинулся вперед, на вороненом стволе зажатого в его руке револьвера играли отблески затухающего пламени камина. И когда Поль остановился в двух шагах от Эдмонда, безвольно откинувшийся на спинку кресла сверхчеловек поднял глаза, чтобы посмотреть прямо в глаза Полю, и удивился — он, привыкший жить окруженный ненавистью людской, и то удивился, — с какой жгучей ненавистью смотрел на него Поль.
   — Я убью тебя, — в тишине послышался приглушенный и хриплый голос поднимающего оружие Поля.
   А Эдмонд холодно смотрел на него взглядом, в котором проглядывали оба его сознания, и не было в этом взгляде ничего человеческого. Наверное, так и должен был смотреть сверхчеловек, чья природа заключается в постоянном противостоянии простому человеческому разуму и покорении его. Так, наверное, человек смотрел сверху вниз на дикое животное. «Укротитель львов», — потешаясь, подсказало одно из сознаний.
   — Я пришел убить тебя, — снова прохрипел Поль и дернулся, отводя свой взгляд, не в силах более смотреть на этого изможденного, бледного дьявола, чьи глаза горели яростным, пожирающим его волю огнем. И от ужасного осознания того, что снова, как и раньше, он потерпит в соперничестве поражение, лицо Поля смертельно побледнело и покрылось каплями пота — Где Ванни? — невнятно пробормотал он.
   А тонкие губы Эдмонда уже зазмеились улыбкой. Снова он победил, снова держал в руках волю врага.
   — В твоем доме и ждет тебя.
   — Ты лжешь! Ты — ухмыляющийся дьявол!
   — Я никогда не лгал, потому что никогда не видел в этом необходимости, — спокойно ответил Эдмонд. С каждой минутой действие наркотика слабело, и он чувствовал, как его все сильнее и сильнее охватывает слабость. Надо было спешить, и он поймал взглядом ускользающий взгляд безмерно измученного Поля. «Этот истеричный идиот бросит оружие и, теряя рассудок от страха, побежит с места преступления, — подумал он, — и это будет исполнено в лучших традициях современных спектаклей и авантюрных романов. Два револьвера и один труп — явление для нас крайне нежелательное». И с небывалой настойчивостью, проникая в самые глубины мозга Поля и диктуя ему безмолвный приказ, Эдмонд впился взглядом в глаза Поля.
   «Слушай меня и запоминай, Поль. Уходя отсюда, ты сунешь пистолет в карман. После этого немедленно возвращайся к Ванни. Ничего не говори ей. Отныне и навечно замыкаю я губы твои».
   Закончив, Эдмонд увидел, как в застывших зрачках смотрящих на него глаз промелькнула тень понимания. Готовый взорваться мозг Поля, конечно, не в силах будет вспомнить ни слова, но где-то глубоко в подсознании сохранятся они, его слова, — повелительные и властные.
   И еще короткое мгновение продолжая держать беспомощного врага во власти своего жестокого взгляда, Эдмонд достал из кармана то, что принес с собой из лаборатории, и длинные пальцы, обхватив, сжали рубчатую рукоятку.
   — За все зло, причиненное тебе, желаю я расплатиться сполна, — сказал он и опустил взгляд.
   Тишина.
   Эдмонд с усилием приподнял отяжелевшую голову и увидел, как болезненная слабость разливается по бледному лицу Поля, как дрожит револьвер в его нерешительно опущенной руке. И еще Эдмонд заметил, как появилось и задрожало за спиной Поля знакомое золотое облако, и что череп обезьянки Homo улыбается приветственной, почти веселой улыбкой. «И в надире, как и в зените жизни, я покорно следую за своей фантазией», — в отрешенной задумчивости мелькнула короткая мысль, и Эдмонд улыбнулся своей незабываемой иронической улыбкой. А за ней яростным огнем полыхнул приказ в его глазах, и в нарождающейся с новой силой ненависти вскинулась и стала твердой безвольная рука Поля. Улыбаясь, Эдмонд опустил голову, и в ту же секунду сухо треснул выстрел.
   Не прочти Поль этого в утренних газетах, он никогда бы и не узнал, что все это время Эдмонд Холл сжимал в руке револьвер с одним стреляным патроном.