— Может быть, скажу, — тихо ответила она. — Поль, ты по-прежнему меня любишь?
   — Ты ведь знаешь, как я тебя люблю!
   — И ты по-прежнему находишь меня привлекательной? Могу ли я, как и раньше, увлечь тебя?
   — Ванни! В чем я виноват, что ты так безжалостно мучаешь меня жестокими вопросами?
   Нечто благоразумное, что еще жило в смятенном в это мгновение мозгу Ванни пыталось предостеречь ее. Но та половина, что была Евой, уже не слушала ее вторую, цивилизованную половину. Воспитанному правилами и наследственной моралью общества существу противостояло другое, зачатое в первородных клетках, существо, необузданное и дикое. И тогда она приняла решение, казавшееся ей в ту минуту единственно правильным. Спустив маленькую ножку на пол, Ванни потянулась к Полю всем своим изголодавшимся телом. Легкое шелковое домашнее платье натянулось, не оставляя Полю ни малейшей надежды обмануться в ее истинных намерениях.
   — Поцелуй меня, Поль. Я тоже хочу тебя.
   Поль подался вперед, и в ту же секунду руки любимой им женщины обвили его плечи. Как огнем ожгло его прикосновение мягких губ, и тело ее все сильней и сильнее, становясь с ним одним целым, вжималось в его грудь. В этом объятии было столько естества, столько необузданной страсти — это была совсем не та Ванни, которую он когда-то знал! И тогда руки Поля напряглись, и он еще крепче прижал к себе горячее, желанное тело.
   Неожиданно она откинула назад голову, и Поль совсем рядом увидел горевшие странным блеском, широко распахнутые глаза.
   — Ну что, Поль, погасила я свой огонь?
   — Ванни, — прошептал он, задыхаясь. — Я не понимаю ничего! Разве ты не любишь его?
   Ванни оправила платье, пересела, как и раньше, в дальний угол дивана, но щеки ее пылали, и глаза по-прежнему горели неистовым огнем.
   — Нет, Поль. Я люблю его. Я люблю его так сильно, насколько способна.
   — Тогда почему?..
   — Выслушай меня, дорогой. Я говорю, что люблю его. Я не обманываю и не краду ничего ему принадлежащее. То, что я отдаю тебе, не значит для него ничего — это часть моя, которую он не желает, часть моя, которую он отверг. Ты понимаешь?
   — Нет, — выдохнул Поль. — Я не понимаю, но и не буду просить объяснений.
   — Я ничего не краду у него, — так, словно разговаривая с собой, вновь повторила Ванни. — Я живу так, как могу жить. И я делаю единственное, что предназначено мне делать. Я не знаю, есть ли на земле мудрость выше этой. И если такая существует, я оставляю ее для Эдмонда — это его провинция, а не моя.
   Она подняла глаза и вздрогнула, так словно впервые увидела Поля.
   — Милый, я хочу, чтобы ты сейчас ушел. Приходи завтра утром. Обещай мне, что придешь.
   — Конечно, — не переставая удивляться, говорил Поль, а она уже торопливо вела его к дверям.
   На обратном пути, повинуясь странной причуде, она неосознанно для себя открыла дверь библиотеки. Череп Homo взирал на нее с каминной полки и скалил зубы в усмешке — вылитой копии горькой улыбки Эдмонда.
   — Знаешь, так молчи! — прикрикнула она на Homo. — Что еще я могу с собой поделать?
   Не найдя ответа, маленький череп продолжал горько и загадочно улыбаться.

Глава одиннадцатая
БЕСЕДА НА ОЛИМПЕ

   Безучастно взирал Эдмонд на судорожные корчи рынка, упрямо и безнадежно катящегося к краю уже второй пропасти.
   Возле конторки распорядителя серой, безликой массой волновалась толпа разгоряченных джентльменов; счастливчики, у которых еще оставалось, на что покупать, в стремлении урвать на разнице, тянули дрожащие руки к бумагам, чья стоимость в сравнении с недавними ценами казалась немыслимой. На волне всеобщего психоза купить — купить во что бы то ни стало — никто не обращал внимания на стремительное падение курсов.
   На мгновение выпавший из хаоса броуновского движения остановился подле Эдмонда биржевой маклер.
   — Вы на редкость удачливый человек, мистер Холл. Выбрались из этой свалки как раз вовремя.
   — Я позволил себе значительный запас во времени. Паника случилась ровно через неделю.
   — Да-а? Это фантастика! Но сегодня вы, конечно, покупаете?
   — Пожалуй, что нет.
   — Как это нет? Но позвольте, есть предпосылки к росту. Сегодня вы сможете выкупить свой пакет с разницей в пятьдесят пунктов!
   — Вы когда-нибудь занимались анализом предыдущих кризисов?
   — Безусловно, но сейчас абсолютно иная ситуация. Прибыли великолепные, промышленность на подъеме. Масса финансовых кредитов. Временное падение курса — это не что иное, как следствие внутренней перестройки рынка!
   — Совсем как при землетрясениях, — невозмутимо откомментировал Эдмонд.
   Скорее забавляясь реакцией толпы, чем наблюдая за взлетами и падениями ставок, наш герой не спешил покинуть биржевой зал. Пик ажиотажа первой паники прошел; были здесь и такие, кто смотрел на закручивающиеся спиралью ставки со скучающим выражением полнейшего безразличия, большинство же, наоборот, громкими, сливающимися в единый возбужденный гул голосов репликами сопровождало любой подъем цен. Покупали Морганы. Рокфеллеры тоже покупали. Ходили слухи, что для финансовой поддержки рынка образован пул могущественных банков. Лениво вслушиваясь в обрывки доносящихся до него взволнованных фраз, Эдмонд еще некоторое время постоял в зале, а затем скорой походкой вышел на улицу.
   Он стоял на пересечении Адаме и Мичиган и смотрел, как, тесня друг друга, боролись за жизненное пространство или, наоборот, с облегченным гулом клаксонов, не выдержав соперничества, стремительно скрывались в тихих боковых улицах автомобили.
   «Вот они зародышевые клетки, из которых образуется истинная цивилизация, — размышлял он. — „Истинно цивилизованный человек“, в конечном счете, будет представлять собой свободный разум, заключенный в машинную оболочку».
   И в то же мгновение последовало категоричное возражение его второго Я: «Существование свободного разума в механическом теле машины, независимо от обстоятельств, безусловно, приведет к полной деградации либо к запрету всех видов искусств. Искусство в его простейшем определении — есть отражение человеческих инстинктов и традиций воспитания. Поэзия, музыка, танец — все это рождено и навеяно наблюдениями за брачными играми птиц и рыб, неразделимо связано и тесно переплетено с чувственным влечением различных полов. Произведения литературы рождаются в желании перемен, в неистребимом стремлении к познанию еще непознанного. С равным правом это же можно отнести к рождению произведений живописи и скульптуры. В философии и религии заложены функции самосохранения. Лишенный инстинктов живого тела, такой свободный разум не поймет и не увидит прекрасного, а следовательно, недостоин считаться частью истинно цивилизованного существа».
   Но и рациональная половина сознания нашла свои достойные аргументы: «Но искусство само по себе не несет прекрасное, ибо прекрасного per se просто не существует. Не станем же мы отрицать, что восход солнца — есть кульминация ужаса, испытываемого разумной летучей мышью; а населяющим планеты красной звезды Альдебаран зеленая растительность нашей Земли покажется отвратительным в своей непристойности зрелищем. Без наблюдателя истина и красота никогда не станут едиными категориями, ибо существовать вместе могут лишь в ощущениях. Доказательство обратного в сути своей уже содержит опровержение, ибо цивилизация есть продукт разума, а не инстинктов».
   В состоянии задумчивой отрешенности Эдмонд продолжал свой путь, скользя инородным телом в потоке реально существующих, но чуждых ему существ, как вдруг — это можно было сравнить с внезапным пробуждением — два сознания его сплелись в единое целое, и он понял, что застыл в оцепенении и напряженно, более не видя никого вокруг себя, вглядывается в идущую впереди женскую фигуру. Он ускорил шаг, и ранее никогда не испытанные ощущения вдруг наполнили волнением его существо.
   Женщина обернулась. Взгляды их встретились, слились в одно неразделимое целое, как два расплавленных металла сливаются в горниле раскаленной печи. Глаза — такие же светлые, как у Эдмонда, такой же напряженный, проницательный взгляд; тонкая, гибкая фигурка чуть ниже его ростом, и не вяжущееся со всем обликом выражение неестественной мужественности. Руки затянуты в черные перчатки, но само строение гибких, длинных пальцев было настолько очевидным…
   Эдмонд смотрел на женщину, каждой частицей своей являвшуюся его двойником!
   И пока смятенное сознание его пыталось признать и приспособиться к поражающей воображение мысли о существовании подобной реальности, некие спрятанные в глубине мозга злобные клеточки уже ухмылялись. «Свояк свояка…» — угрюмо подумал он и распушил невидимые перья.
   Потом он заговорил:
   — Я не мог даже мечтать о том, что ты существуешь.
   Глядя ему в глаза, с проницательностью и силой, равной его собственной, женщина улыбалась.
   — Я чувствовала, что ты где-то рядом.
   Смешавшись с толпой, но не как неразделимая часть ее, а подобно двум малым молекулам кислорода в воздушном потоке, две странные фигуры в молчании двинулись на север. Без слов, они оба знали, что дорога приведет их к жилищу женщины. От реки они повернули на запад и шли по улицам маленьких лавок и обветшалых домов.
   И когда зашли в один из них и поднялись наверх, то увидел Эдмонд клетку, похожую на бесчисленное множество подобных ей клеток, куда добровольно заточило себя человечество; разве что на стенах этой в изобилии висели карандашные наброски, акварели, маленькие сюжеты маслом, и еще в углах стопками лежали листы, которым не хватило места на стенах.
   — Значит, ты — Сара Маддокс, — сказал он. — Мне нужно было догадаться раньше. Женщина улыбалась.
   — У меня два разума, — сказал Эдмонд, — или двойной разум, но совсем не такой, какой подразумевают эти звери, когда говорят о двойной личности.
   — Да, — кивнула Сара.
   — Я видел Город — не прошлого и не настоящего, но место, где я могу жить в согласии со всем миром.
   — Я знаю, — сказала Сара.
   Эти двое продолжали смотреть друг на друга и чувствовали теплоту и родственную близость, словно два давних друга, нечаянно встретившиеся в чужих и далеких краях. Снова заговорил Эдмонд:
   — Я не думаю, что это реальные, действительно существующие города. Это скорее символы, чем то, что когда-то будет существовать. Это мир, к которому мы придем, ибо сейчас я понимаю, что значим мы оба и что значит для этого мира наше пришествие.
   — Тебе не нужно объяснять, — сказала женщина. — Не нужно, потому что я знаю.
   — Цвет и образы — вот твой язык. Я же обречен выражать мысли фразами, не имея для этого нужных слов.
   Сара улыбалась.
   — Наша причастность к этому миру, — говорил Эдмонд, — лишь в том, что мы продукт мутации. Мы не первообразы тех, кто еще не зачат в утробе Времени, но частица его изменений. Вейсман действительно увидел отблеск истины, и эволюция есть не только медленное перемалывание всего сущего в прах, но и возможность возрождения из этого праха высших форм жизни. Эра гигантских ящеров и вдруг — эра млекопитающих. Гигантские папоротники сменяются полевыми цветами. Природа стабильна и неизменна в течение геологической эпохи, и вот, непрошеным, врывается в мир новый, более сильный вид, катастрофой знаменуя конец старой эпохи.
   Те, кто сейчас заполнили улицы, будут продолжать рожать таких, как мы, нас будет становиться все больше и больше и мы придем им на смену. Эпоха господства Homo Sapiens станет самой короткой геологической эпохой. Всего пятьсот веков назад этот вид вышел из кроманьонцев, чтобы уничтожить последних, придет время, и мы уничтожим человечество.
   Грядут вихри катастроф, и многое перемелют жернова Времени, изменяя мир, когда власть перейдет к нам. Сможем ли мы лучше распорядиться ею, чем звери?
   — Как судить? С нашей или с их точки зрения.
   И снова эти двое молча улыбались, глядя в глаза друг другу. Единство духа ласкало их в своих объятиях, и этого было достаточно. И опять говорил Эдмонд:
   — Передо мной сейчас открылось то, что доступно было лишь в мечтах. Говорить и знать — тебя понимают. Давай же говорить о том, что не привыкли обсуждать люди, разве что их мистики, чувственные поэты и бредущие на ощупь философы. Давай говорить о сути вещей. Об их начале и конце.
   Женщина улыбалась.
   — И буду говорить я словами стиха, не оттого что многие верят — это самый естественный способ выражения мысли, не потому, что поэзия прекрасна, но потому, что только этим искусством смогу я выразить мысли, невыразимые простым языком. Ритм и символы несут то, что скрывается за вуалью самых проникновенных слов. У зверей это называется эмоциями, но мы понимаем под этим воплощенную мысль.
   — Да, — сказала Сара.
   Эдмонд, который как вошел в этот дом, так и остался, не сходя с места, стоять на пороге, сел и обхватил подбородок своими удивительными пальцами.
   — В начале всего было Нечто, ибо без него не возникнуть состоянию бытия всего сущего. Нигде рядом с нами не может находиться это Нечто, разве что в Далеких мирах, как планета Нептун. Нептун — есть символ моей мысли.
   Эдмонд опустил глаза, задумался, словно что-то вспоминая, и заговорил медленно:
   Свет звезды ледяной и холодной луны
   Отражается в бездне полумертвого мира,
   Где пустым безразличием тени полны,
   Где гора над обрывом возвышается сиро.
   В этой пропасти мрачной отсутствует смерть,
   Но и жизни людской никогда не бывало.
   То — планета-отшельник свершает свой бег…
   Вдруг незримое что-то в тишине зашептало.
   И в ответной мольбе задрожал Мириарх,
   Кто оплакивал горько Имя Господа Бога.
   Взмыл он ввысь, в темноту и во мраке исчез,
   А планету одела ночи черная тога…
   Я — планета-отшельник, что мерцает во тьме,
   Свет холодной луны отражая в пространстве.
   Равнодушные звезды глядят в тишине,
   Даже шелест не слышен в пустующем царстве.
   Эдмонд поднял голову, и снова взгляды их, напряженные, всепроникающие, столкнулись, как два стальных кинжала. И Эдмонд улыбнулся удовлетворенный — его поняли.
   — И было начало, — сказала Сара.
   — Рождение гораздо доступнее для понимания, чем начало, — отвечал Эдмонд. — Даже человечеству в какой-то мере свойственно то, что мы называем творением, хотя невежественные глупцы в культе рождения своего почитают не Бога, но богиню… Но и об этом стоит говорить:
   Рассветный луч прорезал тьму,
   Рассек пространства острым ятаганом,
   И, словно подчинившийся ему,
   Вихрь разорвал густую сеть тумана.
   И из тумана, трепеща и содрогаясь,
   Не зная цели: благо или вред,
   В природе появился Разум
   Как вестник скорый радостей и бед.
   И появились в жизни два Начала
   Мужчин и Женщин, Пламя и Вода,
   Навек Природа воедино их связала,
   Незыблемых, как Небо и Земля.
   Сара:
   Я факел потухший, тебе зажигать его.
   Эдмонд:
   Тебе — покой хранить, мне — разрушать его.
   Сара:
   Тебе — сажать, мне — расцветать весной.
   Эдмонд:
   Ты — вечность, я — лишь миг простой.
   Эдмонд молчал, и два сознания его слились в единое целое, осмысливая услышанное. Наконец он заговорил:
   — Ты права, считая, что мужчина дает начало рождению, а женщина продолжает. Семя мое, но твоим становится дитя. Ты права и в том, что принуждение возлагается на нас не в смысле исполнения обязанностей, а по велению и принципам природы. Нам обоим доверено сделать так, чтобы подобные нам могли жить. Мы должны размножаться.
   И в мгновение это глаза Сары, что неотрывно смотрели в его глаза, полыхнули неистовым, глубинным пламенем. Тот самый огонь, что одинаково вспыхивает в глазах женской половины всего живущего независимо от вида их. И это тоже увидел Эдмонд, и сознанию его показалось это странным, но не сказал он ничего.
   — И еще будет конец, — сказала Сара.
   — Конец проще в сути своей, чем бытие, — отвечал ей Эдмонд. — Гибель, как и рождение, по природе своей гораздо ближе к женскому началу. Я же общаюсь с вещами уже созданными, но пока не уничтоженными. Начало и окончание всего — это твоя провинция; мое лишь то, что существует в простых видах. Твое — тайны рождения и смерти; мое — сама жизнь. Ты, как и всякая женщина, ближе к простому, чувственному восприятию и потому острее способна понимать природу рождения и гибели. Самой природой вам дана способность и право к рождению новой жизни, но при необходимости вы готовы вызвать самую зловещую, самую разрушительную силу. Потому прошу — расскажи ты о неизбежном конце и возвращении к хаосу.
   Спустилась тьма, и ночь пришла,
   И ветер смел следы живого.
   Оставив в жертву онемевшие тела
   Лишив их дара памяти и слова.
   Укрыла ночь пространство темным покрывалом,
   Упрятав глубоко живого пульса кровь.
   Тогда на свете оставались лишь Начала,
   Что в вечную борьбу за жизнь вступили вновь.
   — Это, — произнес Эдмонд, — правда лишь отчасти. Музыка планет, возникающих из небытия и уходящих в ничто, подобна грому, сотрясающему Вселенную.
   И в это время вторая часть его сознания подсказывала: «Интеллектуально — она то, чего я так всегда жаждал. Физически — в ней отсутствует даже намек на какую-либо притягательную силу. Почему?»
   И тогда он поднялся.
   — Меня ждут дела. Я должен идти.
   И Сара, не проронив ни слова, лишь улыбнулась в ответ. Оба понимали, что следующая встреча неизбежна и желанна ими. Эдмонд снова оказался на улицах среди обгоняющих друг друга машин.

Глава двенадцатая
САТАНА

   А тем временем Поль и Ванни удобно устроились в креслах у охраняемого черепом обезьянки камина, и Поль говорил о вещах, в которых находят прелесть лишь поэты. Ванни слушала — не без скуки, но и не без некоторого удовольствия. В то утро щек ее не коснулись румяна и в глазах все явственнее проступало с каждым днем усиливающееся выражение непонятной внутренней отстраненности.
   — И если кто-то считает, что все достоинства поэзии, как в бое барабана, заключены лишь в размере и ритме, то не думают ли они, что прекрасное можно выразить четырьмя арифметическими действиями, — произнес Поль и в ожидании ответа посмотрел на собеседницу.
   Но ответа не последовало. Лишь блуждающий взгляд скользнул по его лицу.
   — Ты меня совершенно не слушаешь, — обиделся Поль.
   — Я слушаю, Поль. Ты правильно сказал — очень правильно — этакая настоящая детская правда. Но Поль — ты лишь ребенок, и все мы для него, как неразумные дети!
   — Хоть минуту ты способна не думать о нем? — Ванни опять не ответила.
   — Дьявол! — в сердцах бросил Поль.
   — Да, и имя ему — Люцифер.
   — Калибан — ему имя. Он же сумасшедший, Ванни! Он сошел с ума, и тебя сведет тоже!
   — Боже, как часто — как часто думала я, может, это единственное объяснение. Наверное! Но есть здесь еще нечто другое — это не выразить словами, оно или от Бога, или от… дьявола. Нечто… — Голос ее задрожал, и она замолчала, не договорив. И вдруг вскинула глаза, и увидел Поль, как полыхнуло в них огнем такое неистовое пламя, что отшатнулся в страхе.
   — Поль, милый Поль, он совсем другой, иногда совсем не похожий на человека! Порой, — голос ее напрягся, а глаза смотрели с таким горестным отчаянием, — порой мне начинает казаться, что их двое!
   — Что ты сказала?
   — Да, я серьезно, Поль! Я чувствую это! Я ощущаю присутствие второго, и эти оба — один он. Я боюсь его, Поль, и люблю его — люблю, как преданная собака может любить своего хозяина, как… — Она неожиданно замолчала, оставив новое сравнение загадочно незаконченным. — В нем заключена какая-то невероятная сила, — после долгой паузы вновь заговорила она. — Ничто не может стать препятствием на пути его к выбранной цели. Вспомни, Поль, как он побеждал тебя во всех стычках, — побеждал, начиная еще со школьных дней, и порой это действительно выглядело жестоко!
   — Ты и вправду так думаешь? — возразил Поль. — Я же…
   Он помолчал, переосмысливая фразу, которая готова была сорваться с его губ. Ему вдруг пришла в голову мысль, что в последнем столкновении именно он одержал верх над своим грозным соперником, получив в награду самое драгоценное из всех его сокровищ. Но так ли это? Действительно ли он так счастлив от обладания остатками — той части, которую Эдмонд Холл по соображениям, достойным лишь законченного безумца, отверг в Ванни? «Он как древний Дьявол совратил ее, — думал Поль, — и, похитив душу, бросил тело на легкую поживу всем, кто придет после него».
   — И еще я знаю, — снова заговорила Ванни, — что, если целый мир объединится что-либо сделать: все священники, ученые, богачи, генералы, сенаторы и президенты — и лишь один Эдмонд будет против, он уйдет в свою комнату со свинцом вместо стекол и придумает средство победить их всех. Вот почему, Поль, быть рядом с ним, быть ему близкой — это такое мучительное счастье. Но близость эта пагубна, она обжигает, как раскаленное солнце в пустыне, а любовь его невыносима! — Тело ее под напором чувств вздрогнуло, и капельки слезинок появились в уголках глаз. — Но я люблю его, Поль! Я так жаждала его любви и так безжалостно обманута! — Она всхлипнула, сдерживая рвущиеся рыдания; и, умножая страдания, слово «эксперимент» снова всплыло в ее памяти.
   — Что бы он ни захотел, неизбежно становится его, — прошептала она безжизненно, и вдруг голос ее окреп, задрожал на высочайшей ноте. — Его единственная слабость, его заклятие — это ничего не жаждать так сильно, чтобы достигнутое, став истинным счастьем, принесло радость удовлетворения — ни я, ничто иное в этом мире!
   Теперь она рыдала — рыдала горько, безутешно, не тая горести своих чувств. Поль обнял ее за плечи, притянул ближе, и, пряча глаза, она уткнулась ему лицом в грудь.
   — Ты должна уйти, Ванни! Это сумасшествие.
   — Нет, Поль.
   Она — как много раз до этого — снова оказалась в его объятиях, и снова почувствовал Поль, как соблазнительна и желанна его любовь.
   — Поль?
   — Да, любимая.
   — Дай мне снова пережить любовь — человеческую любовь — как между мужчиной и женщиной, как между всем живущим на этой земле!
   В безумном вихре взметнулось время и… незамеченным вошел Эдмонд, остановился и смотрел на них со своей обычной иронической усмешкой.
   Бледный как полотно вскочил и встал перед Эдмондом в растерзанных одеждах Поль, а Эдмонд молчал и, что-то выжидая, с горькой улыбкой смотрел на Поля. В страхе Ванни сжалась на диване, руки ее судорожно метались, поправляя одежду, и она тоже не сводила глаз с Эдмонда.
   Молчание.
   — Хорошо, — наконец произнес Поль, — после того, что случилось, пожалуй, мне нужно спросить — что ты собираешься предпринять?
   Эдмонд не ответил и не отвел глаз.
   — Не вини в этом Ванни, — сказал Поль. — Тут моя вина, а еще больше твоей вины. Ты не подходишь ей, и ты это знаешь.
   Эдмонд не ответил.
   — Только ты один виноват, — сказал Поль. — Она хотела твоей любви, а ты лишил ее любви. Она все рассказала мне. Ей нужна была всего лишь любовь, а ты довел ее до отчаяния. — Полю было страшно, и чтобы заглушить страх, он почти кричал. — Ты должен отпустить ее. Ты — безумец, и сделаешь ее такой же безумной. Хотя бы это ты понимаешь? Она не в силах вынести муки, на которые ты ее обрек! Отпусти ее — это я тебе говорю!
   Эдмонд не ответил.
   — Ты чертов дьявол! — голос Поля сорвался на визг. — Ты отпустишь ее? Тебе она не нужна, ты же не хочешь ее! Отпусти ее, пусть ей достанется счастье, которое она заслужила!
   Он задохнулся. Эдмонд снова не ответил.
   И уже крик не помогал побороть страх, превратившийся в ужас, ибо Поль понял, что стоит перед лицом нечеловеческим. И тогда он пронзительно закричал и сделал то, что только мог сделать объятый ужасом маленький человек, — рука его, взлетев вверх, сжатым кулаком обрушилась на лицо Эдмонда. Силой удара Эдмонда откинуло к стене, и в алых каплях крови, сочившейся из разбитых губ, его горькая улыбка стала еще горше. Но он не опустил головы и не отвел пронзительного взгляда от лица Поля; и тогда, вскрикнув, Поль кинулся прочь.
   Эдмонд повернулся и посмотрел на Ванни. Оправив волосы и платье, она стояла перед ним мертвенно бледная, застывшая, как статуя из белой слоновой кости.
   — За это он заслуживает смерти, — заговорил, наконец, Эдмонд, — но в словах его заключена правда. Ты должна получить свободу. Я уйду.
   — Может быть, ты думаешь, Эдмонд, — медленно заговорила Ванни, — что с кем-нибудь другим смогу я найти и испытать такую же любовь, какую познала с тобой? Ибо через тебя узнала я дорогу к непостижимому, в сравнении с тобой все остальные мужчины словно дети или неразумные звери.
   Эдмонд с горечью покачал головой.
   — Не разлучай нас, Эдмонд. Я люблю тебя. Они думают, что мы оба сошли с ума, — говорила Ванни, — и я порой думаю, как и они. Но часто чувствую и другое — ты или ангел, или дьявол, но гораздо большее, чем просто человек. Но кем бы ты ни был, я люблю тебя, Эдмонд.
   И, не слыша ответа, она снова заговорила:
   — Не наказывай меня, Эдмонд, за то, что поддалась я зову своей чувственной плоти, ибо во мне больше от зверя, чем в тебе. Но клянусь — это умерло во мне, Эдмонд. Я не буду просить у тебя больше того, что ты захочешь мне дать.
   И, снова не получив ответа, спросила она:
   — Поймешь ли ты меня сейчас, Эдмонд? — Наконец, заговорил он тихо.