– Вы хотите сказать, что было бы лучше придать ему отвлеченные героические черты?
   – Пожалуй. Послушайте, да вы еще сделали его прямо женоподобным. Посмотрите на этот живот, на эти бедра. – Роза смутилась, но он продолжал: – Со спины его можно принять за девушку.
   – Но он такой и есть, – упорствовал Огюст.
   – Не сомневаюсь, – ответил Ван Расбург. – Это прекрасная фигура.
   – Прекрасная? – Огюст нахмурился.
   – Прекрасная не в смысле красоты. Исполнение столь пластично, что к ней хочется прикоснуться. Он, может быть, и «Побежденный», но он также и «Победитель».
   – Думаете, Брюссельский Салон одобрит его?
   – Можно попытаться. У меня есть влиятельные друзья. – И Ван Расбург погрустнел.
   Огюст спросил:
   – В чем дело, Жозеф?
   – Я сам себе рою яму. Если эта скульптура будет пользоваться успехом, вы не захотите уделять нашему общему делу и половины своего времени. Станете настоящим скульптором.
   – Никому он не понравится, – сказал Огюст безнадежным тоном. – Они станут сравнивать «Побежденного» с Рюдом [46]или с Карпо, и не в мою пользу, и скажут, что я недостаточно академичен.
   – Тогда зачем ты за это брался? – спросила Роза.
   Огюст резко ответил;
   – К чему эти глупые вопросы?
   Ван Расбург еще раз посмотрел на «Побежденного». Стройная фигура в чувственно-нежной позе, руки, заломленные в страдальческом протесте, ноги, гладкие, изящные, как у лучших образцов греческой красоты, – как бы там Огюст ни называл его. Несмотря на всю реалистичность статуи, она была высшим воплощением физической красоты. Это возрожденная Греция, подумал Ван Расбург. Огюст старался как можно дальше уйти от Микеланджело [47], он твердо решил не прославлять, не создавать героя, Геркулеса или даже Прометея, – а вместо этого создал современного Аполлона, и весьма привлекательного.
   Прошло несколько минут, а Ван Расбург все молчал, и Огюст нетерпеливо спросил:
   – Ну, что вы думаете, Жозеф?
   – Это несколько напоминает греков, – сказал Ван Расбург.
   – Нет, – твердо сказал Огюст. – Я не делал себе никаких установок. Я всецело руководствовался непринужденными, естественными движениями натурщика.
   – Что ж, может быть, – ответил Ван Расбург. – Будь это Венера, все было бы в порядке. Решили бы, что это фигура в классическом стиле. Но как быть с мужской фигурой? И все же надо попытаться его выставить.
   – Я тоже так думаю, – заметила Роза.
   – Вам что-нибудь еще не нравится? – спросил Огюст Ван Расбурга.
   – Копье, которое он сжимает в руке.
   – Оно служит ему опорой.
   – Оно лишнее. Только ослабляет его.
   – Я не хочу, чтобы он был сверхбожеством, героем Микеланджело.
   – Да ведь разве что слепой может так подумать. Сверхбожества не способны страдать, по крайней мере, как этот вот человек. Но я бы все же убрал копье.
   Слова Жозефа произвели впечатление на Огюста, но копье занимало слишком много места в его первоначальных планах, и так сразу расстаться с ним было трудно. Он сказал с сурово непроницаемым видом:
   – Я подумаю.
   – Значит, вы этого не сделаете, – заключил Ван Расбург.
   – Нехорошо, Огюст, – пристыдила Роза. – Ты спрашиваешь у мосье Жозефа мнение, а потом не считаешься с ним.
   – Я сделал свое дело. Одобрил, Этого только и хотел Огюст. И еще, чтобы я рекомендовал его Салону, – с улыбкой заметил Ван Расбург.
   – Мне хотелось услышать от вас правду, – пробормотал Огюст.
   – Разухмеется, правду, – отозвался Ван Расбург. – Правду, которая вам по душе. Но я рад, что вы так хорошо поработали над скульптурой. Мы почувствовали всю ее жизненность.
   – Я надеюсь, Салон согласится с этим.
   – Нет, не согласится, – сказал Ван Расбург с несвойственной ему твердостью. – Вы пользуетесь совершенно новыми скульптурными приемами. Они сочтут вас еретиком. Вот увидите. Вы собираетесь отливать его в бронзе?
   – Да. Как только…
   – Как только я дам вам денег. Огюст молчал. Что еще ему сказать?
   Через несколько дней «Побежденного» отослали к самому лучшему литейному мастеру в Брюсселе; деньги Ван Расбург дал. И когда «Побежденный» вернулся, отлитый в совершенстве, Огюст ощупал всю фигуру с головы до ног. Ни единой ошибки. Он мог поставить свою подпись. Фигура ничуть не приукрашена. Отливка делала «Побежденного» еще более живым, подлинным, неповторимым. Огюст сомневался насчет копья, но все же не убрал его, считая эту деталь решающей. На станке для модели Огюст нашел записку от Ван Расбурга, где тот сообщал, что по его рекомендации «Побежденный» принят Брюссельским Салоном и что Огюст должен представить список известных скульпторов и художников, у которых он учился и с которыми работал. «Как начинающий мальчишка», – с горечью подумал Огюст.
   Но Ван Расбург подчеркнул слова «у которых учился и с которыми работал», и Огюст принялся составлять список. У него было неприятное чувство, что список важнее самой работы. После долгих раздумий он написал: Лекок де Буабодран, Луи Бари, Альбер Эрнест Каррье-Беллез и Жозеф Ван Расбург. Может быть, Каррье-Беллез будет польщен и простит его, а имя Бари произведет особое впечатление. Бари умер в прошлом году и теперь считался знаменитостью. Затем, чтобы избавиться от чувства ученической приниженности, Огюст вырезал у основания статуи свою подпись «Роден», но позади, так, чтобы ее не было видно. Ничто не должно отвлекать внимание от фигуры. Пусть жюри Салона увидит, сколько жизненности в «Побежденном».

3

   Огюст пришел на открытие выставки в Артистическом кружке вместе с Ван Расбургом и Розой. Его охватывал то жар, то холод, то восторг, то страх при мысли о том, что его работа выставлена на всеобщее обозрение, но он старался казаться равнодушным и шел неторопливо. Увидев статую, он невольно убыстрил шаги.
   Но нет, это не его «Побежденный». Вокруг было такое изобилие скульптур – куда больше, чем он предполагал. Для Огюста это было неожиданностью, и его охватило чувство потерянности. Куда ни взглянешь, повсюду бесконечные скульптуры и бесконечные залы, а «Побежденного» не видать.
   После долгих поисков они обнаружили «Побежденного» в одном из дальних залов. Огюст содрогнулся. Они поместили фигуру в самом неудачном месте, в темном углу, так что на нее можно было смотреть только анфас. Статуя привлекала скандальное внимание. Смеющаяся, издевающаяся толпа собралась перед ней. Кто-то повесил на руку «Побежденному» листок с насмешливой надписью: «Отлит точно по слепку натурщика». Огюст почувствовал себя заклейменным навеки, он погиб, все кончено. Многие скульптуры делались по слепку, но обвинение в этом считалось оскорблением.
   – Ну успокойтесь, – говорил Ван Расбург и тянул разъяренного Огюста прочь от насмешливой толпы. – Все из зависти!
   – Это правда, правда! – услышали они восклицания из толпы. – Совсем как в жизни, значит, слепок. С трупа, без сомнения.
   Огюст в отчаянии схватился за голову. И вдруг Роза, движимая внезапным порывом, пробралась сквозь толпу, сорвала оскорбительную надпись и разорвала на мелкие куски. Воцарилась полная тишина. Толпа была напугана таким проявлением неистовства. Сама Роза желала одного: чтобы этим ограничились все неприятности для Огюста; она повернулась и гордой походкой направилась к нему. Он взял ее под руку, и они удалились вместе с Ван Расбургом, который приговаривал:
   – Вот увидите, будут и благоприятные отзывы.

4

   Когда все брюссельские газеты принялись поносить «Побежденного», Огюст решил, что больше оставаться в Бельгии нельзя. Он написал опровержение, что все намеки на то, что он пользовался слепком, лишены основания, но шум принял невиданные размеры. Чем больше протестовал, тем больше его обвиняли. Следующая неделя после посещения выставки была самой страшной в его жизни. Каждый раз бывая в Салоне, он видел, как публика издевается и потешается над его работой. Лишь изредка звучали слова одобрения. Ничего особенного, не он первый, не он последний, убеждал он себя, и тем не менее не находил покоя. Он чувствовал себя опустошенным. Если он не будет отомщен, то никогда не сможет лепить.

5

   Глубоко оскорбленный, Огюст стоял перед бронзовой отливкой «Побежденного» у себя в мастерской – выставка уже закрылась – и терзался вопросом, в чем он допустил ошибку. Все было гармонично в этой скульптуре, а она вызвала скандал. В гневе он схватил было железный прут, но остановился – острая боль пронзила его при мысли, что «Побежденный» погибнет. Это будет убийством. Огюст шагал взад-вперед по мастерской, бешенство и ненависть душили его. Его «Побежденного» забросали грязью, и эту грязь не отмоешь. Он обессилел, дошел до точки, почти до сумасшествия. Он рассматривал скульптуру, не замечая Розы и Ван Расбурга в дверях. Бросив на «Побежденного» последний прощальный взгляд, Огюст поднял железный прут. Ван Расбург кинулся к нему.
   – Вы ведь не их убиваете, – воскликнул он, – а себя!
   – Я вам говорила, мосье Жозеф! Я говорила вам, что надо торопиться! – воскликнула Роза.
   – Отдайте мне прут, Огюст, – попросил Ван Расбург.
   – Я не могу выйти на улицу, все надо мной смеются, – сказал Огюст.
   – Значит, сейчас самое время нанести ответный удар. Тем более что некоторым «Побежденный» понравился.
   – Некоторым! – презрительно повторил Огюст и замахнулся прутом на всех своих многочисленных врагов. – Почему же меня никто не защитил? Не написал в газеты, которые оклеветали меня? Все прячутся, даже Нейт. Он на маневрах. Нарочно, я знаю. Господи, ну почему они такие завистливые? Может, потому, что я француз? А ведь я все деньги потратил на бронзу.
   Ван Расбург сделал вид, что не понял намека, и сказал:
   – Я бы назвал ее «Бронзовый век».
   – Век? Бронзовый? – недоумевающе переспросил Огюст.
   – Эта фигура из бронзового века.
   Огюст посмотрел на «Побежденного» и сердито сказал:
   – Это ничего не изменит.
   – А может, и изменит. И для чего ему копье? Ведь оно не придает силы.
   Огюст заколебался.
   – Без копья он обретет новую силу. Он будет в центре внимания, это олицетворение бронзового века и всего, что с ним связано.
   – «Бронзовый век», – раздумывая, повторил Огюст. Он отложил в сторону прут, который больше всего беспокоил Ван Расбурга. И представил себе фигуру без опоры, как гимн человеческой плоти. Одновременно она станет более поэтичной. Впервые за долгое время Огюст улыбнулся. И молча убрал копье.
   – А он красивый, – прошептала Роза.
   – Ну как, вам стало лучше? – удовлетворенно сказал Ван Расбург.
   – Мне бы выставиться в Париже. Знаете, Жозеф, вы правы, бельгийцы мне завидуют, потому что я француз. Если бы парижский Салон его принял, – продолжал Огюст, – я был бы отомщен.
   – Вам потребуются огромные связи, – сказал Ван Расбург.
   Огюст преобразился. Сама мысль о возвращении в Париж была бальзамом.
   – Значит, конец нашему партнерству, – сказал Ван Расбург.
   – Мне очень жаль, Жозеф, но что поделать? Я и так слишком долго отсутствовал.
   – А если они отвергнут статую? Это возможно…
   – Вполне возможно, мой друг. Они и раньше отвергали все, что я представлял. Но нужно же когда-нибудь решиться. Если я не решусь, никогда себе этого не прощу.
   – А всего пять минут назад вы хотели уничтожить статую, – сказал Ван Расбург, изумляясь человеческому непостоянству.
   – Я назову ее «Бронзовый век». Это более доступно пониманию.
   – Я не против того, чтобы расторгнуть наше партнерство, – сказал Ван Расбург, – только в настоящий момент, Огюст, я не смогу выплатить вам все наличными.
   Огюст промолчал, он решил, что Ван Расбург пользуется этим предлогом, чтобы помешать расторжению их соглашения.
   Наступила мучительная пауза, и тогда Роза спросила:
   – Значит, дорогой, мы вернемся в Париж? Навсегда?
   – Да. Только нет денег.
   – Ты потратил все, что скопил, на натурщика? – спросила она.
   – Послушай, – прервал он, покраснев от раздражения. – Тебя это не касается…
   – Извините. – Ван Расбург направился к двери. В дверях он сказал: – А скульптура отличная. Помните об этом, Огюст.
   Когда шаги Ван Расбурга затихли, Роза сказала Огюсту:
   – А будь у нас тысяча франков?
   – Перестань болтать! Откуда у меня столько денег?
   – Но этого достаточно?
   – Мне хватило бы и пятисот. – Ты и меня возьмешь?
   – Да! Но чего болтать попусту.
   Роза медленно подошла к шкафу, достала старую сумку, на миг, как величайшую драгоценность, прижала ее к груди и бережно подала Огюсту. Он едва поверил своим глазам, увидев, сколько оттуда посыпалось денег: грязные металлические франки, истрепанные, связанные в пачку банкноты, монеты в десять су, монеты в сорок су, многие до того истертые, что не понять, какого они достоинства, почерневшие от времени луидоры. «Их собрала ее любовь», – подумал Огюст, почувствовав внезапный укор совести. Но тут же рассердился: как она посмела утаить это от него?
   – Откуда они у тебя?
   – Я шила в твое отсутствие и откладывала.
   – Я больше года никуда не уезжал.
   – Дорогой, но когда ты лепишь, то все равно что в отъезде. Тут, верно, около тысячи франков. – Это прозвучало как вопрос, на который она ждала ответа.
   – Целая тысяча? – Он не верил.
   – Думаю, девятьсот пятьдесят. Я откладывала с тех самых пор, как приехала в Брюссель. Почти шесть лет.
   Ему стало стыдно, но не мог же он просить у нее прощения за свою грубость. Он скульптор, не муж.
   – Милая Роза, видно, мне никогда тебя не понять.
   – Теперь ты счастлив, дорогой?
   – Почти, – ответил он. – Теперь я могу выставляться в Париже…
   – Мы вернемся туда?
   – И как можно скорее. – Он задумался и вдруг отдал ей деньги. – Не могу их взять. Спасибо тебе, но не могу. Ты отрывала от себя, а что я дал тебе взамен?
   Роза хмыкнула и заметила с крестьянской проницательностью:
   – Тебе очень идет, Огюст, когда ты такой серьезный.
   – Я всегда серьезный, когда меня что-то волнует.
   Они грустно улыбнулись друг другу. Роза отдала сумку с деньгами ему в руки. «Его замечательные, сильные, прекрасные руки», – думала она. Он притянул ее к себе. Она чувствовала, как пальцы впились ей в ладони, огрубевшие от домашней работы и ухода за мастерской. Какая радость быть ему полезной! Огюст поцеловал ее, и она подумала: «Господи, как я его люблю!»
   – Другой такой, как ты, нет, милая Роза, – сказал Огюст, – пожалуйста, всегда оставайся такой. – Ее щедрость глубоко тронула его, правда, она не явилась неожиданностью. Он вдруг нахмурился. Почему она так плохо одета? – Отчего ты всегда носишь только черное и серое? Ты ведь знаешь, что я люблю яркие цвета.
   Роза опустила глаза и покраснела.
   – Разве у тебя нет самолюбия? – Щедрым жестом он подал ей пятьдесят франков из ее же собственных денег, затем вдруг прибавил еще пятьдесят и сказал: – Купи себе новое платье. Два платья.
   – А зонтик? Мне всегда так хотелось зонтик, Огюст.
   – Хочешь, чтобы я подарил? – Он снисходительно улыбнулся и сказал: – Ладно, раз уж тебе так хочется. Но только смотри, такой, чтоб подходил к платьям и чтоб яркий.
   – Такой, как тебе нравится, дорогой.
   – И подумать только, что бы ты могла сделать на эти деньги, – задумчиво добавил он.

Часть четвертая. Возвращение.

Глава XX

   Огюст вернулся в Париж. Стоял прекрасный солнечный день. Он поднялся на верх Триумфальной арки и, когда увидел город, Нотр-Дам, Лувр, Сену, Дом инвалидов, знакомые и дорогие его сердцу, он понял, что наконец-то дома. Какое счастье! Париж, какой он необыкновенный! Сегодня отличная погода, ясный, прозрачный воздух, когда видно вдаль на многие километры. Казалось, весь город у его ног. Впервые Триумфальная арка не вызывала у него раздражения.
   После посещения Бельгии, Голландии, Италии Огюст гордился тем, что он француз, был благодарен Наполеону за его победы, особенно теперь, после поражения 1870 года. Его радовали нарядность бульваров, яркое солнце и обилие света. Живя вдали, он позабыл, что Париж – город художников, и в этой избитой истине сегодня ему открылась величайшая правда, так же, как и то, что архитектура города делала его городом скульпторов.
   Огюст пошел вниз по Елисейским полям; ему в его простом платье было неловко среди модных дам в огромных, украшенных перьями шляпах и джентльменов в сюртуках и цилиндрах, с тросточками в руках. Он направился к набережной, тут он был у себя дома. Вот он, дорогой его сердцу район, где прошло детство. Он так много слышал о том, как пострадал город во время войны. Вот то место, где когда-то стояла Вандомская колонна [48], а здесь был Тюильрийский дворец. Но Лувр, хотя и пострадавший в гражданской войне, остался все тем же – прочным и незыблемым, как всегда.
   Но когда он остановился на мосту Искусств, ему почудилось, что он между двумя мирами. На правом берегу громада Лувра, длинная, серая, внушительная и такая недосягаемая; а на левом, совсем рядом, Дворец промышленности, приют Салона и колыбель Школы изящных искусств, – и Огюста вдруг охватило отчаяние, показалось, что Салон для него столь же недосягаем, как и Лувр. «Они отвергнут „Бронзовый век“, – подумал он, – видно, этой борьбе не будет конца».
   Ему стало полегче при виде старых барж, проплывавших под мостом, и он позабыл о трагических кровавых событиях гражданской войны и о переменах, происшедших в его отсутствие, о том, что Третью республику возглавлял теперь один из самых ярых французских роялистов – маршал Мак-Магон. Казалось, Париж совсем не изменился со времени его отъезда. Люди, как обычно, прогуливались, беседовали, курили, останавливались отдохнуть, разглядывали прохожих – рабочие в синих блузах, джентльмены в сюртуках, изящно одетые девушки. Вот чего не хватает Розе, подумал он, тонкости вкуса парижанок. Она больше не могла служить моделью для Венеры, но из нее выйдет прекрасная Жанна д'Арк, богиня войны. Сделав подобный вывод, Огюст ощутил некоторую гордость.
   Не останавливаясь, он дошел до особенно дорогого его сердцу Нотр-Дам – ничто не изменилось, каменные колонны по-прежнему устремлялись к небу, мощные, суровые и прямые, и крыша, казалось, парила, в воздухе. Прежнее чувство изумления и благодарности наполнило душу Огюста. Древние камни были совсем живыми, они сливались с небесами. Чудо средневековой французской архитектуры!
   Огюсту не терпелось вновь осмотреть весь город, который он так любил. Он хотел немедленно найти Лекока, Фантена, Ренуара, Дега (его переписка с Дега, столь удачно начавшаяся, прервалась), видеть и обсудить все, что было нового в живописи и скульптуре, узнать, есть ли у него возможность попасть в Салон. Или Салон по-прежнему находится в цепях рутины? Слышали ли они о его «Бронзовом веке»? Может, шум, поднятый в Брюсселе, дошел и до Парижа? Господи, сколько вдохновляющей силы таит в себе эта часть Парижа! Она вселила в него дух бодрости и надежды. Он вдруг почувствовал жалость к тем, кто никогда здесь не жил.
   Чем дальше шел Огюст, тем сильнее возрастало его желание посетить места, где он встречался с друзьями, но следовало прежде всего повидаться с семьей. Они жили неподалеку, на улице Дофин, вместе с тетей Терезой, и Папа будет очень обижен, если он сразу не навестит их. И ведь его ждет маленький Огюст. Он разволновался. Смешно, но я как будто боюсь встречи с мальчиком после стольких лет разлуки, думал он. Ему уже одиннадцать, почти взрослый. А как сын отнесется к тому, что отца так долго не было? Не забыл ли мальчик его? Понравится ли он сыну? Все это чепуха, он прежде всего скульптор, а вовсе не муж и отец, – об этом он говорил Розе не раз. Но, приближаясь к дому, Огюст все больше волновался.
   Он узнавал места, знакомые с детства. Здесь не было такой нищеты, как на улице Муффтар или в рабочем Сен-Дени, но это был тоже бедный район. Уродливый железный балкон. Маленький каменный дом, сырой и холодный, источал запах бедности.
   Огюст постучался. Дверь открыла тетя Тереза. Он догадался, что его поджидали. Она спокойно и сдержанно обняла племянника.
   «Должно быть, Роза попросила Ван Расбурга написать домой, – подумал он. – Хотя их партнерство и окончилось, хорошо, что Жозеф это сделал, сам он не решился написать – только расчувствовался бы, а это ни к чему».
   – Входи, – сказала тетя Тереза, заметив его колебание. – Папа ждет тебя.
   – Ну как он? – спросил Огюст, не двигаясь с места.
   – Для его возраста неплохо.
   Ему трудно было заставить себя спросить о маленьком Огюсте – это было бы признанием своей вины, проявлением любопытства и нетерпения.
   – А что же ты не спрашиваешь о сыне? – спросила тетя Тереза.
   – Я никогда от него не отказывался, – сказал Огюст.
   Тетя Тереза совсем высохла, и походка стала нетвердой, как у старухи, но держится еще молодцом, и глаза сияют, как прежде.
   – Верно. Ты его содержал. Это уже кое-что, – сказала тетя Тереза.
   – Но этого мало? – спросил Огюст.
   – Дорогой мой, не заставляй Папу ждать. Он и так волнуется.
   «Не больше, чем я», – подумал Огюст и последовал за тетей Терезой в кухню. Папа всегда чувствовал себя здесь уютней всего. Сейчас, как и в былые времена, он сидел во главе стола и курил трубку. Она пахла столь тошнотворно и выглядела такой древней, что Огюсту показалось, будто это та самая трубка, из-за которой они поспорили, когда Папа позировал ему. Заметив Огюста, Папа вздрогнул и страшно побледнел.
   Папины бакенбарды, как у Луи-Филиппа, превратились в реденькую желтоватую бородку. Тяжелые, массивные черты лица осунулись и заострились. Он сидел ссутулившись. Куда только подевались его широкие плечи, мускулистые грудь и руки, которыми он так гордился, он весь уменьшился размерах, словно фигура из глины, в которой разрушился каркас. «Старость жестока, – думал Огюст, – часто более жестока, чем смерть».
   Наступило долгое молчание. Папа напряженно вглядывался в Огюста, и тот смутился, а потом понял, Папа смотрит так потому, что плохо видит. Совсем ослеп, с ужасом подумал Огюст. Он знал, что у Папы неважное зрение, но все равно это было для него неожиданностью. Папины глаза были пронзительными, ярко-синими и невидящими, и все же они вопрошали: почему ты так долго пропадал? Огюст повернулся к тете Терезе выговорить ей за то, что она не сказала ему о Папиной слепоте, но Папа неуклюже потянулся к нему, чтобы выполнить торжественный ритуал детских лет – поцеловать его в обе щеки.
   – Какая у тебя отличная борода, Огюст, – сказал Папа.
   – Спасибо, Папа. Такая же, как у тебя.
   – Теперь ты навсегда останешься дома?
   – Навсегда.
   – И будешь жить, как все?
   – А разве я жил иначе! – Папа словно не слышал его.
   Но тут сердце Огюста дрогнуло. Перед ним стоял подросток, неуклюжий, смущенный. И это маленький Огюст! Как вырос! Мальчик точно такой, каким был он сам в детстве: щурит глаза, и у него те же повадки, хотя вырос он без отца. И хотя лицом сын пошел в мать, расцветка у него моя, рассуждал про себя Огюст, и движения, и походка, и мои руки, квадратные, сильные, с толстыми короткими пальцами – вон как прижал их к бокам, будто хочет, чтобы они отпечатались. Наверное, от смущения. А может, у него есть и способности, вдруг с надеждой подумал отец. Неожиданно он всем сердцем потянулся к сыну. И тут же подумал: нельзя быть таким чувствительным.
   – Огюст, будь хорошим мальчиком и поцелуй папу, – сказала тетя Тереза.
   Маленький Огюст послушно обнял отца, но был неподатливым, как сухая глина. Своими сильными руками Огюст вдруг схватил мальчика, прижал к себе и глубоко вздохнул– нелегкая это была победа над собой, – а мальчик по-прежнему оставался холодным и равнодушным. Тетя Тереза забеспокоилась, она боялась, что Огюст рассердится. Но тут отцовская борода защекотала мальчика, и он рассмеялся.
   – Господи! – воскликнул Папа. – Как давно я не слыхал смеха.
   – Мы должны поехать на пикник, – предложил Огюст. – Ты куда хочешь поехать, малыш?
   – В Булонский лес, – предложил мальчик.
   – Далеко, – заметил Папа.
   – Можно на омнибусе, – сказал Огюст. – А потом погуляем в лесу и на Больших бульварах.
   Мальчик спросил:
   – А можно на большом желтом омнибусе? Запряженном парой лошадей?
   – Конечно! – сказал Огюст и договорился с тетей Терезой, что она приготовит обед к их возвращению.
   Маленький Огюст хотел сидеть рядом с кучером, а Огюст не разрешил. Мальчик в недоумении посмотрел на отца, но тот остался тверд.
   По Булонскому лесу разъезжало множество экипажей, ландо и колясок, и маленький Огюст спросил, почему они тоже не наймут экипаж.
   – Мы так и сделаем, – сказал Огюст-старший. – Но сначала, малыш, надо погулять.
   Папа согласно кивнул, и мальчик, который с уважением относился к дедушке, успокоился. Огюст поддерживал Папу под локоть, а сын держался за его руку. Огюст рассказывал Папе обо всем, что происходит вокруг.
   И Папа с прежней живостью сказал:
   – Когда немцы осадили Париж, Булонский лес был в ужасном состоянии, а когда пруссаки в своих остроконечных касках маршировали по Парижу, мы закрыли все окна и двери. Никто не хотел на них смотреть. Да, ведь я совсем забыл, ты после этого был в Париже.