[18], Мирабо, Вольтера.
   – Это того Вольтера, который безбожник?
   – Папа, Гудон был великим скульптором.
   – Теперь ясно, почему скульптура такое ненадежное дело, – проворчал Папа.
   – Это будет моя первая самостоятельная работа, – сказал Огюст.
   – Ладно, но ты должен все сделать за один раз.
   – За один раз? – Немыслимо, за один сеанс только и успеешь сделать набросок головы. Но Огюст пообещал, что попробует, чтобы Папа не отказывался наотрез.

5

   В следующее воскресенье Папа облачился в свой самый яркий синий шерстяной жилет, чтобы глаза его стали совсем голубыми. Он глубоко огорчился, когда Огюст даже не прикоснулся к глине, а полдня употребил на то, чтобы черным и красным мелом набросать Папину голову на энгровской бумаге.
   Папа отказался позировать дальше, но в следующее воскресенье Огюст пообещал начать лепку, и он позволил уговорить себя. И хотя он явно сердился, тем не менее был явно польщен. Он сидел прямо и неподвижно, подобно тем памятникам Наполеону Бонапарту, которые он так обожал, пока, наконец, Огюст не сказал:
   – Папа, ты держишься неестественно. Так ничего не получится.
   Папа восхищался проворством и стремительностью, с каким сын раскатывал на столе шары глины и затем быстро начинал лепить. Руки Огюста словно жили сами по себе, в одно мгновение кусок глины оказывался у него между ладонями и пальцы тут же разминали ее. Это было похоже на трюки фокусника. Но Папа был не дурак, он знал, что ему следует держаться солидно.
   Похоже было, что из этой затеи с позированием Папы ничего не выйдет. Чем больше Огюст уговаривал отца держаться посвободней, тем больше тот деревенел. Наконец, когда, казалось, всякая надежда,,была потеряна, Огюст приказал отцу сидеть смирно.
   Папа был потрясен: как смеет его плоть и кровь говорить с ним, таким тоном! Но в голосе этого мальчишки была такая властность, что он притих.
   И тогда Огюст всунул Папе в рот раскуренную трубку. Папа обожал свою трубку. Попыхивая трубкой, Папа расслабился, и лицо его приняло естественное выражение.
   Огюст немедленно принялся за дело, и Папа был уверен, что пройдет час-другой, и его портрет будет готов. Огюст, казалось, уже совсем закончил нос и губы, но вдруг остановился и сказал:
   – Все не то. Они слишком аристократичны.
   Папа оскорбился: он предпочел бы, чтобы они остались именно такими.
   Но Огюст, не обращая внимания на Папины протесты, быстро уничтожил и нос и губы, с тем чтобы начать лепить все заново в следующее воскресенье.
   Папа понимал, что лучше бы отказаться, так может продолжаться без конца, а Огюст за работой становился чересчур властным. Но хотелось узнать, каким его представляет сын, да и мысль, что его голову увидят в Школе изящных искусств – а он ведь всего-навсего низший чин в полиции, – наполняла его гордостью.
   Только через месяц Огюст признал голову почти законченной. Но теперь начались сомнения у Папы. Он сказал Огюсту:
   – Скажи мне правду, не льсти мне. Я ведь совсем не такой. – Ему нравился длинный прямой нос и твердый подбородок, но голова была слишком круглой.
   – Ты, Папа, чересчур нервничаешь.
   – Но ты сделал меня слишком старым.
   – Чуть-чуть, – согласился Огюст.
   – Это не мое лицо, – заявил Папа, его уверенность росла по мере того, как Огюст терял свою.
   Огюст опять принялся лепить.
   – И помни, не делай меня старше, чем я есть. Огюст отступил в сторону и застыл в неподвижности.
   Папа испуганно спросил:
   – Что-нибудь случилось, Огюст?
   – Рот слишком тяжелый.
   – Ты хочешь, чтобы я тебя похвалил.
   – Нет, Папа! Совсем нет!
   – Ты боишься испортить работу. Нам надо остановиться, пока еще не все погублено. – И Папа неохотно приподнялся со стула.
   «Папа! Ведь я вложил в эту работу всю свою душу!» – готов был закричать Огюст, но вместо этого воскликнул:
   – Пожалуйста, не двигайся! Прошу тебя!
   – Да ты не беспокойся, – ответил Папа. – Тебе за этот бюст не заплатят и ста франков. – И довольный Папа с облегчением снова опустился на стул.
   – Папа, я почти закончил.
   – Ты закончил? А где же мои бакенбарды? – Где же его замечательные, густые, мужественные бакенбарды по моде Луи-Филиппа? Какое безобразие! Голова и лицо бюста были голыми, словно начисто выбритыми. – Ты скульптор. От тебя все зависит.
   – Это голова в античном стиле, в стиле классических римских и греческих образцов. Это стиль Большой школы.
   – Но это совсем не я! Меня никто не узнает.
   – А я так тебя вижу. – Огюст сжал губы.
   – Да ты просто ребенок, – сказал Папа.
   – Я скульптор, – ответил Огюст.
   Огюст не двигался с места, и Папа сам было хотел сделать исправления. Но лицо Огюста исказилось такой острой болью, что он остановился. Да и что он может, только все испортит. Внезапно Огюст стал между бюстом и Папой, чтобы не позволить Папе притронуться к работе. Папина рука поднялась сама собой, чтобы ударить сына. Юноша побледнел, но не отступил, не сдвинулся с места. Папина рука упала, он был в растерянности. Но надо было проявить волю, спасти авторитет.
   – Надо переделать.
   – Папа, я не могу, не могу! – Это был крик сердца, просьба понять его.
   – Ты считаешь, что закончил?
   – Нет! Конечно, нет! Я никогда не могу ничего закончить! – он произнес это почти с отчаянием, как будто эта невозможность достичь конечного совершенства была для него невыносимо мучительна. – Но сейчас на большее я не способен.
   Папа помолчал, чувствуя, что надо уступить, но не знал, как это сделать. Огюст сказал:
   – Папа, я должен делать все по-своему. Не знаю, прав ли я, но Лекок говорит, что я должен изображать вещи такими, какими их вижу.
   – Лекок? Ты говоришь, Лекок? – Господи, наконец-то выход найден. – Интересно, что он скажет об этом бюсте. Он, говорят, знаток.
   – Кто тебе это говорил?
   – У меня есть друзья. И не только в префектуре полиции. Пригласи Лекока, если он так тебя любит, он придет.
   Огюст не верил, что Лекок согласится прийти к ним, но не хотел в этом признаться, тем более Папе. Он сказал:
   – Спасибо, Папа. Как-нибудь при удобном случае.
   – Это и есть удобный случай. Мой бюст. – Теперь Папа начал к нему привыкать, он ему уже даже нравился. – Или, по-твоему, мы ему не компания?
   – Лекок очень занятой человек.
   – Но у него хватает времени хлопотать за тебя.
   – Когда я закончу бюст, он попросит об этом кого-нибудь другого.
   Папа уперся на своем:
   – Бюст закончен. Зови и Лекока и этого второго.
   – Да я даже не знаю, кто это.
   – Ничего, придут, если они в тебя верят.

6

   Лекок пришел. А с ним – Ипполит Мендрон [19]и Барнувен.
   Мендрон, друг Лекока и Делакруа, был известным скульптором. Его работы украшали Пантеон и Люксембургский сад; он был выпускником Школы изящных искусств, участником Салона, и его одобрение послужило бы гарантией, что Огюста допустят к вступительным экзаменам. Барнувена пригласила Мари.
   Для всей семьи это было необычайное событие. Папа гордился, Мари трепетала, Огюст был полон страха, а Мама радовалась. Мама считала, что голова Папы такая ужасная, что вряд ли может кому понравиться, но она была в восторге от того, что Барнувен принял приглашение Мари хотя бы под предлогом воскресного обеда в честь первой самостоятельной работы Огюста. Самой заветной мечтой Мамы было выдать Мари замуж, и хотя она предпочла бы другого жениха, не художника, но Мари была так счастлива, что она радовалась вместе с ней.
 
   Мама одолжила у тети Терезы скатерть с салфетками и приличную посуду, та в свою очередь одолжила их без спроса у Дроллинга, который уехал на этюды в Экс, и тетя Тереза готовила и подавала обед.
   Бюст установили на почетном месте в гостиной, но Огюст закутал его в мокрую тряпку и сказал, что откроет, когда наступит подходящий момент. Он надеялся, что при помощи такой уловки ему удастся пробудить к бюсту особый интерес, но все приняли его слова к сведению и не обращали на его творение никакого внимания.
   Ипполит Мендрон пришел вместе с Лекоком, и его, как самого почетного гостя, усадили во главе стола, а Лекока и Барнувена по левую и по правую руку от него, чтобы ему было с кем разговаривать. Коньком Мендрона были огромные, монументальные фигуры, а сам он был похож на воробья – тонкие, слабые ноги, клювик-нос, мелкие черты лица и вдобавок непрерывный кашель и жалобы на здоровье. Он носил длинные волосы и завивал усы. На нем был красивый бархатный пиджак, под цвет глаз, и темные, почти в обтяжку панталоны, подчеркивающие худобу.
   Лекок был в синем сюртуке, белом галстуке и светлом жилете, который он ухитрился тут же запачкать. Но всех затмил Барнувен. Он нарядился в черный бархатный пиджак, батистовую рубашку, широкие серые брюки и красные кожаные ботинки. Огюст заметил, как Мама вздрогнула при виде этого великолепия, словно Барнувен был невесть какой богач и не пара Мари.
   А Мари оделась просто, но со вкусом, она сумела подчеркнуть нежные черты лица белым кружевным воротником, и от темно-синего платья ее щеки казались еще более розовыми. «Мари прямо хорошенькая», – думал Огюст, она была оживленной, привлекательной и ловила каждое произнесенное слово, будто это были перлы мудрости, особенно когда говорил Барнувен.
   Мари сидела рядом с Барнувеном. Огюст – напротив Мари, а Папа – на другом конце стола; Мама же, хотя для нее был накрыт прибор, настояла, что будет помогать тете Терезе. Так Мама чувствовала себя уверенней, по крайней мере не скажет чего не так.
   Папа был в васильковом сюртуке, и бакенбарды его были аккуратно подстрижены. Он старался не упустить ни единого слова в беседе, хотя многое было ему непонятно. Он гордился вольтеровскими креслами, которые одолжил по случаю прихода гостей, и копиями пастелей Буше и небольшими итальянскими пейзажами на стенах, тоже взятыми напрокат, – все это должно было свидетельствовать о его любви к искусству. Одно его беспокоило: во сколько все это обойдется. На обед уйдет недельное жалованье. К тому же у Барнувена был огромный аппетит и ярко выраженные республиканские воззрения. Но Барнувен любит его сына, вот и сейчас он шутливо, как всегда, посмеивается над ним:
   – Наш Огюст рисует с таким пылом, будто его за это наградят орденом Почетного легиона.
   Папа похвалил красивую ван-дейковскую бородку Барнувена, его отличные серые панталоны, и Мари подумала про себя, что лучше бы Папе помалкивать, – его хорошие манеры были куда хуже его самых плохих. Но Папа гордился своим пышным гостеприимством, даже если в душе он и содрогался при мысли о расходах: аппетит Мендрона не уступал аппетиту Барнувена. Папе даже пришло в голову, не явился ли этот скульптор сюда только в надежде на даровое угощение.
   На Мендрона стоило посмотреть. Чем больше ему предлагали, тем больше он ел. Его голод казался неутолимым. И чем больше ел, тем больше говорил, но только не об Огюсте, а о своей работе и о Большой школе.
   Мендрон без конца распространялся о тяжелой жизни скульптора, так что у Огюста разболелась голова. Мендрон говорил Лекоку:
   – Скульпторы умирают с голоду. Тебе, Гораций, повезло, ты преподаешь. Как бы я хотел тоже учить, а не зависеть от всяких там покровителей, от правительств, которые без конца меняются.
   – Удивительное дело, – ответил Лекок. – Я совсем не считаю себя учителем. Меня интересуют мои ученики, те, что талантливы, но я не чувствую себя их наставником. Просто я стараюсь передать им то, что знаю. Для меня это необходимость, но я не верю, что кого-то можно чему-то научить.
   – А я не верю в скульптуру, – сказал Мендрон.
   – Дорогой мэтр, – вмешался Барнувен, – а во что же вы верите?
   Мендрон сказал:
   – Справедливый вопрос, – но, вместо того чтобы ответить, обратился к Лекоку: – Гораций, а все-таки ты живешь лучше, потому что ты художник.
   – О да, конечно, ведь я Рембрандт, – усмехнулся Лекок.
   – Рембрандт слишком свободно высказывал свое мнение. Он был глупцом, – заявил Мендрон.
   – Да, конечно, – ответил Лекок. – Все художники глупцы.
   Воцарилось молчание. И тогда Огюст, у которого голова разламывалась от боли и который был теперь уверен, что Лекок и Мендрон пришли сюда, только чтобы посмеяться над ним, выпалил:
   – Значит, я сумасшедший, раз хочу стать скульптором? Неужели это такая безумная идея?
   – Даже если ты вложишь в камень всю жизнь и всего себя, неизвестно, добьешься ли ты чего, – ответил Лекок.
   Мендрон подхватил:
   – Ваяние – это самый дорогой способ зарабатывать себе на хлеб. Небо или там стог сена не могут служить вам моделью, как, к примеру, Милле. Нужны люди, а им надо платить. Ни в одном виде искусства не вкладываешь так много, а получаешь так мало.
   – Вы женаты, мэтр Мендрон? – спросила Мама.
   – У меня есть мать. – Впервые голос его смягчился.
   Лекок сказал:
   – Она совсем старенькая. И очень добрая.
   – И терпеливая, – добавил Мендрон. – В теплые дни она сидит в нашем саду, полном «надежд», так я называю скульптуры, которым я отдал годы и которые так и не сумел продать. На одну глину, гипс и мрамор ушли тысячи франков, и этих денег мне никогда не вернуть. Но уж лучше ей сидеть в саду, чем в моей мастерской среди глины, гипса, отливок и инструментов. Эта моя мастерская, что кладбище. Я ведь только прикидываюсь скульптором, так же как делаю вид, что не вылезать из долгов – достоинство. Нет ничего достойного в том, чтобы быть скульптором.
   Огюст онемел. Папа, наверное, думает: ну, что я тебе говорил? Значит, они считают, что у него совсем нет способностей?
   Барнувен сказал:
   – Мэтр, ведь вы один из наших самых уважаемых скульпторов.
   – Как Карпо [20]и Бари, и им тоже приходится преподавать ради хлеба насущного, – ответил Мендрон.
   – Значит, я сумасшедший, – сказал Огюст. – Но это я умею делать лучше всего другого.
   Мендрон снисходительно улыбнулся.
   – Это мне дороже всего! – воскликнул Огюст. – Дороже всего на свете!
   – Вовсе не все мужчины женятся на девушках, в которых влюбляются, – сказал Мендрон.
   Огюст выглядел совсем отчаявшимся, и тогда заговорил Лекок:
   – Если вы хотите спокойной жизни, то будьте служакой, чиновником в царстве прямых линий. Но если вы хотите служить искусству, то мало одного юношеского энтузиазма, одного вдохновения, это вам не первая детская любовь. Вы готовы служить ему потому, что иначе не можете. Никто не становится художником потому, что это проще всего, а потому что иного пути для вас нет.
   – Верно, – вздохнул Мендрон. Он поднялся с места. – Где же бюст?
   Огюст снял влажную тряпку. Вылитый Папа! Он увидел подтверждение этому в глазах Мари, и тетя Тереза улыбалась, заранее торжествуя победу.
   Мендрон и Лекок никак не выражали своих чувств. «Они созерцают, и только», – подумал Огюст.
   Мендрон спросил:
   – Это ваш отец?
   – Да.
   – Вы не вылепили бакенбардов.
   – Они сюда не подходят.
   – Куда-сюда? – Голос Мендрона был таким же холодным, как и его лицо.
   – К античности, – сказал Огюст.
   – Разве задача скульптора в том, чтобы подражать?
   – Я ученик.
   – Но ведь предполагается, что это ваш отец, не правда ли?
   – Да.
   – Тогда вам не надо было подражать. Надо было только копировать вашего отца.
   – Мэтр, ну а все-таки это на него похоже? Мендрон молчал.
   – Сумею я поступить в Школу? – Терять было уже нечего.
   Мендрон взглянул на Лекока, затем на Барнувена. Их лица ничего не выражали. Он сказал:
   – Вы работаете в манере Гудона. Вы придали голове выражение той самой хитрости, которую мы видим в бюсте Руссо. – Мендрон посмотрел на Папу. – И это до некоторой степени оправдано.
   – Значит, я поступлю? – спросил Огюст и впервые за весь день улыбнулся.
   – Я получил самую лучшую академическую подготовку, – сказал Мендрон. – А что толку?
   – Мой дорогой мэтр, я тоже надеюсь поступить в Школу изящных искусств, – сказал Барнувен.
   – Ну конечно. Все мои ученики пытаются туда поступить, – сказал Лекок. – Но некоторые все же приходят к выводу, что я прав. Дега ушел оттуда, и Фантен-Латур, Далу и Легро поступили, но продолжают оставаться и моими учениками.
   Огюст заколебался. Ему страшно хотелось угодить Лекоку, но еще больше хотелось поставить на своем. Он сказал:
   – Мне бы все же хотелось попытаться. Простите меня, мэтр, но я должен это сделать.
   Снова наступила долгая и мучительная пауза. Огюст чувствовал, что Папе хочется что-то сказать, и он изо всех сил сдерживается. У него самого комок стоял в горле, он с трудом дышал.
   Мендрон обошел вокруг бюста и заметил:
   – Вы лепили объемно. Чувствуется глубина. И вы не сделали обычной ошибки скульптора-академика, для вас это не картина с обратной стороной, которую никто не видит, а скульптура. Но что касается Школы изящных искусств… – Он пренебрежительно покачал головой.
   – Говорят, это самая лучшая художественная школа в Европе, – сказал Огюст.
   – Да, но это школа восемнадцатого века, – пояснил Лекок, – полная всяких классических штучек.
   – Мэтр Мендрон, вы порекомендуете меня туда?
   – И почему это студенты задают такие трудные вопросы? – ответил Мендрон. – Если я вас порекомендую, вы, пожалуй, вообразите себя талантом, но ведь одного таланта недостаточно. Я не император, чтобы решать вашу судьбу.
   – Вы объективный человек.
   – Справедливый, но не объективный. Кто будет за вас платить, если вы туда поступите?
   Мари уже хотела что-то сказать, когда неожиданно вмешался Папа:
   – Если вы считаете, что дело того стоит, то платить буду я.
   Мендрон рассмеялся:
   – Я не могу, мосье, достаточно красноречиво восхвалять достоинства вашего сына. Или пообещать, что он добьется успеха. Но если он считает, что у него не меньше сил, чем у Геркулеса, тогда в Школе он получит хорошую общую подготовку.
   – Значит, вы согласны меня рекомендовать?! – воскликнул Огюст.
   Мендрон взглянул на Лекока – тот был в нерешительности – и затем кивнул.
   – Напишите прошение о приеме, – сказал Мендрон, – а я подпишу. И уж постарайтесь написать свое имя без ошибок. Я знаю случаи, когда кандидатуры отвергали за меньший проступок.
   Огюст, полный благодарности, пытался было объяснить Лекоку, что он по-прежнему ценит его наставничество, но Лекок его оборвал:
   – Можете продолжать заниматься у меня, если, конечно, хотите.
   – Ну конечно, хочу, мэтр, очень хочу.
   – Тогда старайтесь. Работайте еще настойчивей.
   – И ты мне поможешь, Папа? Папа сказал с оскорбленным видом:
   – Разве я когда нарушал свое слово?
   Но какие же обязательства он взвалил себе на плечи из-за этих вот прекрасных господ! Он и не представлял себе, что художники могут быть вот такими господами. Если Мари выйдет замуж за художника, то не так уж и плохо. И похоже, Мари и правда нравится этому Барнувену. Барнувен пригласил Мари покататься в экипаже в Булонском лесу, и Лекок ценит Барнувена, а стало быть, Лекок считает, что у молодого человека есть будущее.
   Мама с улыбкой смотрела вслед уходящей парочке, благословляла их в душе, а тетя Тереза поблагодарила Мендрона и Лекока за их доброту и любезность. Мендрон ответил:
   – Мы сочли это за честь.
   А Лекок, уходя вместе с ним, впервые внимательно посмотрел на бюст и сказал:
   – Очень уж античный, но по крайней мере чувствуется жизнь.

Глава VI

1

   Огюст спешил на экзамен в Школу изящных искусств, полный радужных надежд, но эти надежды очень быстро растаяли. Экзамен для поступающих на скульптурное отделение проводился в огромном холодном зале амфитеатра, уставленном рядом однообразных и безжизненных римских статуй. Посередине поместили средних лет натурщика, а экзаменующихся рассадили возле него строгим аккуратным полукругом.
   Огюсту не разрешили представить бюст Папы: по правилам Школы изящных искусств поступающие не имели права представлять оригинальные работы, а должны были лепить с натуры, которую назначат. Это первое разочарование показалось Огюсту дурным предзнаменованием. Испугало его также и большое число экзаменующихся: он ощущал себя затерянным в этой толпе. Да и времени отвели мало. Они должны были работать по два часа в день и полностью закончить фигуру в шесть сеансов. Но ведь так не успеть справиться и с головой, думал Огюст. Он почувствовал, что попал в ловушку. Не экзамен, а состязание в быстроте.
   В конце второго дня Огюст все еще делал наброски фигуры, прикидывал, обдумывал, стирал, а большинство уже выполнили работу почти наполовину. Статуи, окружавшие амфитеатр, были гладкими, хорошо отполированными, и работы экзаменующихся имели тот же лоск.
   «Но ведь это неверно», – думал Огюст. У натурщика мускулы грубо выпирали, и лепить их гладкими, зализанными значило противоречить истине. Натурщик совсем не отличался красотой, а экзаменующиеся старались перещеголять один другого в приукрашивании модели.
   И еще Огюсту хотелось прикоснуться к плоти. Их рассадили в алфавитном порядке, и он оказался позади. Ему было плохо видно натурщика, осязание могло бы возместить слабость зрения. Но когда он сделал такую попытку, все ужаснулись. Экзаменаторы предупредили: еще одно нарушение правил – и его лишат права участвовать в экзамене. Он пытался было работать в своем собственном темпе, но скоро был захвачен общим стремлением закончить работу побыстрее, не отстать от других – это было важнее всего.
   В последний день экзамена, когда он все еще заканчивал фигуру, хотя все остальные уже завершили работу, к нему подошел один из экзаменаторов, маститый член профессорского клана Школы изящных искусств. Человек преклонных лет, он нетвердо держался на старческих слабых ногах и был облачен в длинный черный сюртук, как у гробовщика; очки в серебряной оправе повисли на кончике носа. Экзаменатор уставился на Огюста – не на его работу – с уничтожающей строгостью, но Огюст все продолжал лихорадочно работать – два часа уже истекли, а ему еще надо было немного изменить лоб. И тогда экзаменатор сказал:
   – Разрешите.
   Огюст отступил в сторону чуть ли не со вздохом облегчения, и экзаменатор написал в списке ясными крупными буквами: «Не принят».
   Все в Огюсте взбунтовалось против этого приговора. Это была лучшая из его работ, в ней была глубина, и содержание, и перспектива, и движение, но экзаменатор одним мановением руки остановил его протесты. Он может попытаться поступить на следующий год. Это должно было служить ему единственным утешением. Он с раздражением заметил, какие у экзаменатора мягкие, вялые руки, длинные, выхоленные ногти, – разве можно вылепить что-нибудь такими слабыми руками? Это его совсем опечалило. Немощь экзаменатора словно подрывала авторитет самого искусства ваяния.
   Барнувен подбежал к Огюсту, он был страшно доволен собой, так и сиял и хвастался:
   – Я сделал фигуру в стиле Буше. Все получилось прекрасно, я такой паинька. Они от меня в восторге.
   – Тебя приняли?
   – Еще бы! Друг мой, скоро я тут все стены завешаю своими картинами.
   – Мари будет довольна. Барнувен промолчал.
   Может, Барнувен не расслышал? Барнувен махал нескольким приятелям, которые тоже были приняты.

2

   На следующий год Огюст сделал фигуру, как все остальные. Он подражал римским образцам, окружавшим амфитеатр. Постарался закончить в срок. Отполировал до блеска. Она точно соответствовала натуре. А экзаменатор лишь улыбнулся и написал: «Не принят».
   Огюст был потрясен, и никто не мог пояснить ему толком, в чем дело.
   Одни говорили, дело в ракурсе; другие – ему не дается стиль восемнадцатого века, столь почитаемый Школой. Некоторые заключали: просто не повезло. Но ни одно из этих объяснений не казалось ему убедительным. Лекок отказался обсуждать этот вопрос, а Папа заявил, что оно и к лучшему, что все совсем не так легко и просто. Зато уж когда примут, то будешь и ценить по-настоящему.

3

   На третий год Огюст сосредоточил все внимание на фигуре, не думая ни о каких образцах. Несколько месяцев кряду он обдумывал, как будет лепить; он сделал все наброски заранее, по памяти. Как и предполагал, натурщиком оказался непривлекательный мужчина средних лет, и Огюст быстро принялся за дело.
   К концу второго дня он уже приступил к торсу. Вылепил его в классическом греческом стиле – греки создавали образцы, красота которых осталась непревзойденной. Школа изящных искусств преклонялась перед греками. Он считал, что лепить на этот раз приходится слишком поспешно; некогда было поразмыслить, вникнуть в суть модели, но работа спорилась. Закончив фигуру, он остался вполне доволен ею, никогда он не создавал ничего лучше. Огюст видел, с какой завистью смотрели на фигуру другие. Это был лучший признак. Он чувствовал, что наконец добился победы, которой так страстно желал.
   Экзаменатор, самый древний и дряхлый из всех тех, что были у Огюста, видимо, не мог разглядеть фигуру. Его глаза совсем ослепли от старости, и он еле нашел экзаменационный лист, на котором дрожащим карандашом написал: «Не принят».
   – Опять не принят?! – воскликнул Роден. Он знал, что это бунт – подвергать сомнению решение экзаменатора, но оно было таким нелепым. – Почему? – спросил он.
   И тогда экзаменатор дописал несколько фраз в экзаменационном листе рядом с именем «Огюст Роден»: «Принять невозможно. Совершенно лишен способностей. Не имеет представления о том, что от него требуется. Дальнейшие экзамены будут потерей времени. По способности сорок первый в экзаменационном списке».