– У вас нет денег на краски. Печально. – Что вы думаете о моих рисунках?
   – Пожалуй, вы слишком следуете за Рембрандтом, и еще от них так и разит Лувром.
   – Но вы сами послали меня туда.
   – Я послал вас в Лувр, чтобы вы научились видеть и работать, приобрели самостоятельность и полагались бы только на самого себя.
   – Но что мне делать? – Это был крик сердца;
   – Что делать? Ведь у вас нет красок. У нас бесплатная школа, но у Наполеона III не хватит средств, чтобы снабжать всех красками. Значит, впереди один путь – вы станете ремесленником, орнаментщиком. Печально. Вы хорошо рисуете.
   – Я могу рисовать по памяти фигуры Микеланджело.
   – Знаю, – вздохнул Лекок. – Это видно, стоит взглянуть на ваши рисунки. Попробуйте добыть краски, и я запишу вас в класс живописи, тогда посмотрим, на что вы способны.
   Огюста перевели в класс живописи, где он мог работать пастелью, масляными красками, акварелью, рисуя с натуры или то, что приходило в голову (ученикам предоставлялась полная свобода в выборе метода и в экспериментировании), но у него не было на это денег. Он сказал тете Терезе, что его перевели в класс живописи, и она обещала достать краски у Дроллинга, чего бы это ей ни стоило, даже если придется просто украсть. Через несколько дней она принесла начатую коробку красок.
   «Какие прекрасные краски», – думал Огюст. В самом радужном настроении он принялся смешивать разные цвета на палитре, у него захватывало дыхание от восторга, он чувствовал себя изумительно! Его умению нет предела! Сегодня утром он измерил свой рост – пять с половиной футов, за год он вырос на два дюйма; пожалуй, ему стоит приняться за свой автопортрет, многие художники рисовали автопортреты. Он отправился искать свободный холст и обнаружил один, который можно было почистить. Вернувшись на место с этим жалким холстом, он застыл как вкопанный. Его краски исчезли! Легро, работавший рядом, сказал, что не видел их; Барнувен просил оставить его в покое. Огюст знал, что Барнувен их взять не мог: родители давали ему достаточно денег. Огюст заглянул под стул, за мольберт, но нигде не было и следов драгоценной кjробки. Кто-то стащил ее. Он моргал, стараясь скрыть слезы. Радости его как не бывало.
   Так он просидел весь вечер, не нарисовав ни черточки.
   Тетя Тереза посочувствовала, но сказала, что Дроллинг обнаружил пропажу красок и теперь держит все под замком.
   В следующие вечера Огюст писал время от времени, когда ему удавалось подобрать тюбик краски, выброшенный каким-либо более состоятельным учеником. Но нужный цвет находил редко; ходовые цвета всегда выжимали до последней капли. Он был в отчаянии. Оставалось просто сидеть сложа руки, но уйти не было сил. Он пытался делать наброски, но продолжать бессмысленно. Папа был прав, он просто нищий, и у него одна дорога – стать рабочим, может, краснодеревщиком или скульптором-орнаментщиком. Другого выбора нет. Огюст не мог рисовать, какой теперь в этом смысл? Он решил разорвать свои рисунки и уже взял их в руки, когда Лекок остановил его.
   Лекок хотел их видеть.
   – Зачем?
   – Чего вы спрашиваете, глупец! – Никогда прежде не замечал он у Лекока такого раздражения. – Это мне решать, что делать с вашими рисунками! – Лекок уставился на них и сказал! – Я возьму их себе.
   – Зачем?
   – Это все, что вы можете сказать? Зачем!
   Огюст встал.
   – Я не обязан здесь оставаться.
   – Нет, мой друг, не обязаны. Вы вообще не обязаны что-либо делать. Даже рисовать, есть, спать. Но вы не можете просиживать здесь целые вечера, ничего не делая.
   – Я могу уйти.
   – И отказаться от искусства вообще?
   – У меня нет денег на краски и холст.
   – Знаю. – Лекок смотрел на юношу. Лишенный всего, он готов погубить жизнь из-за того, что у него не было нескольких су, да нет, совсем не су, а франков, которые негде добыть, – общий бич всех студентов и художников, столь обычный, что никто не придавал этому значения. Но Роден – один из его лучших учеников. Любые чувства находили глубокий отклик в душе этого юноши. Улыбнись ему счастье, он мог бы стать выдающимся человеком, а если не станет, что ж, он не будет ни первым, ни последним из тех, кому не повезло. И все же Роден далеко шагнул вперед. Будет потерей, если он теперь уйдет, – у него такая тяга к учению.
   Вдруг Лекок коротко, отрывисто сказал:
   – Я что-нибудь придумаю, Роден. Вам незачем сидеть здесь без дела. Отправляйтесь в класс ваяния. По крайней мере будете чем-то заняты.
   – Мэтр, я ничего не знаю о скульптуре.
   – Научитесь. Вы быстро схватываете, когда заинтересованы.
   – Я устал. – Он хотел сказать: устал от борьбы, потерпел поражение.
   – А вы думаете, я не устал! – воскликнул Лекок. – Думаете, вы первый талантливый студент, которого я лишился, и все из-за нескольких франков? Ведь я научил вас тому, что знаю, вы теперь умеете прилично рисовать, умеете сами во всем разбираться! Уходите, я вас не держу!
   Огюст, потрясенный этим взрывом чувств, не знал, как поступить.
   – Микеланджело был также и великим скульптором. Вам не повредит еще немного поучиться. Это поможет вам усовершенствовать технику рисования человеческой фигуры, а тем временем мы придумаем, как вас оставить в классе живописи. Идемте, я вас туда отведу.
   Нерешительно вошел Огюст в класс ваяния. Он разглядывал мокрую глину, тяжелые груды гипса, терракоту и мрамор, лестницы, станки для.модели, инструменты, которым не было счета. Это быя совершенно незнакомый ему мир.
   Лекок сказал:
   – Вы сильный, и у вас гибкие пальцы. Не выйдет скульптора – сможете стать приличным формовщиком или литейщиком.
   Лекок ушел, словно испугавшись, не слишком ли он расчувствовался.
   В комнате было всего несколько студентов, но Огюст вдруг обрадовался, что Лекок привел его сюда. Неведомая сила влекла его к камню. Кругом стояли законченные статуи и копии со знаменитых произведений, и они излучали такую красоту и силу, что ему хотелось прикоснуться к ним. Крепкими пальцами он смял глину, и новые чувства охватили его. Хотелось закричать: «Мне это нравится!» – но боялся, что это прозвучит сентиментально. Здесь он чувствовал себя равноправным, не надо было напрягать близорукие глаза, чтобы рассмотреть детали картин. Какое преимущество! Ему не надо было видеть, он мог ощущать, и чем ближе к глине, тем лучше.
   Под разными предлогами Огюст день за днем отдавал работе в классе ваяния. Он забыл о красках и о холсте. Все его тело жило этой работой, и не только один ум, как при рисовании. Камень был твердым и холодным, но в нем была своя мягкость и влекущая теплота. У него появилась новая любовь – он мечтал о Венере Милосской. Когда никто на него не смотрел, он ласкал ее тело. Новое, непреодолимое желание завладело им – прикасаться к камню, резать его, придавать ему форму.
   Лекок обнаружил Огюста в классе ваяния и сказал, что он должен вернуться в рисовальный и живописный классы – он даст ему краски.
   – Я не могу, – ответил Огюст. – Я должен работать здесь.
   – Хорошо. Но скульптору нужно уметь и рисовать.
   Огюст словно прирос к полу.
   – Роден, вы хотите быть скульптором? Огюст энергично кивнул.
   – Скульптура – дело не доходное. Тут надо иметь огромную поддержку. Единственно, кто в наши дни покупает скульптуру, – так это государственные учреждения и музеи. Нет больше великих монархов, нет больших состояний и великих покровителей искусств, как это было при Микеланджело. Да и сами материалы теперь стоят куда дороже.
   – Пусть так, – сказал Огюст, – но я должен здесь работать. – Он посмотрел на копии Венеры, Ники Самофракийской [12], Давида [13]. – Я должен работать с камнем. Это самый подходящий материал для человеческой фигуры.
   – Вот как!
   – Можно мне здесь остаться, мэтр? Это дело я никогда не брошу. Можно?
   – Что ж, я не бессердечный человек.
   – Я поступлю учеником в литейную, научусь литью.
   – В этом нет необходимости, по крайней мере сейчас. Оставайтесь здесь и посещайте классы живой натуры. Вам теперь особенно понадобится умение рисовать.
   Огюсту хотелось поблагодарить Лекока. Но как это сделать? Чувства благодарности, изумления и восхищения переполняли его.
   Секунду они молчали, затем Лекок сказал:
   – Работайте, Роден. Сколько вы уже сделали рисунков?
   – Кажется, пятьсот или шестьсот. Не считал.
   – Мало, если вы хотите стать скульптором. Очень мало, мой друг.
   – Вы будете меня учить?
   – Кое-чему. А сейчас отправляйтесь к отцу и расскажите обо всем, чтобы не возникло затруднений.
   Огюст шагал под холодным дождем. На мостовой стояли лужи, и ноги скользили по булыжнику. Меньше года прошло с тех пор, как Папа отпустил его в Малую школу, но Огюст теперь чувствовал себя совсем иным – он стал старше, опытнее. Пламя служения искусству охватило его – Папа, конечно, назовет это чумой, но Папа не должен удивляться, время неожиданностей прошло.
   Дома еще не ложились, посреди кухонного стола тускло светилась керосиновая лампа. В комнате было холодновато, хотя топилась плита; дом был каменный, а Папа всегда говорил, что камень не нагреешь по-настоящему, камень – он бесчувственный.
   Огюст тут же выпалил:
   – Извини меня, Папа, прости, но я хочу быть скульптором.
   – Скульптором! – Папа в растерянности пожал плечами, возвел глаза к нему и объявил: – Ты даже не идиот. Ты сумасшедший!
   – Лекок говорит, что у меня для этого подходящие руки.
   – Лекок говорит! – возопил Папа. – Да у тебя руки рабочего! Такие сильные руки, а он хочет стать скульптором! Какая глупость!
   – Прости, Папа, но я должен.
   – Папа, прости? А зарабатываешь ты на жизнь?
   – Нет.
   – И сколько еще надо времени? Год? Пять лет?
   – Пять. Как самое малое. Если все пойдет хорошо.
   – А если нет?
   – Этого не предскажешь, Папа. У меня не будет ни работы, ни заработка. Только бесплатное обучение, как теперь.
   Мари решила вмешаться:
   – У него будет ремесло.
   – Резчика по камню? – Папа скептически улыбнулся. – Ничего он не добьется, ручаюсь. – Он махнул рукой. – Моего разрешения ты не получишь.
   Огюст приготовился, что его выставят на улицу, но Папа оказался более, практичным.
   – Ты останешься, только если будешь платить. Я буду платить, как и прежде, – сказала Мари.
   – Еше бы. Такая же дура, как и он, Ничего, кроме Барнувена, видеть не хочешь, да вот он-то тебя видит ли?
   Мари вспыхнула. Мама принялась читать молитву. Огюст сказал:
   – Барнувен у нас один из самых многообещающих студентов.
   – Спасибо за сообщение, – оборвал его Папа. – Ты теперь все знаешь. А вот как зарабатывать себе на жизнь, не знаешь, ты умрешь еще более нищим, чем я. Постарайся хотя бы научиться ремеслу резчика, хоть но будешь голодать. – Тяжело передвигая ноги, он вышел из комнаты и увел за собой:Маму.
   Мари подождала, когда затихли шаги, и спросила:
   – Значит, Барнувен такой хороший студент?
   – Выдающийся. Но он любит девушек. – Огюсту не хотелось огорчать сестру, но пусть лучше узнает сейчас, чем потом.
   – Я видела его в воскресенье, в церкви. Он хочет, чтобы я ему позировала.
   – Из тебя выйдет прекрасная модель.
   – Ты уверен, что хочешь стать скульптором?
   – Я в этом не сомневаюсь.
   Нежное лицо Мари оживилось, и Огюст решил набросать ее портрет. На ней было строгое черное платье, черное потому, вдруг пришло ему в голову, что на нем не видно грязи, легче чистить, да и изнашивается не так заметно. Огюст облачил ее в более красивую одежду. Он рисовал быстро. Через несколько минут рисунок был готов. Глаза ему особенно удались – глубоко посаженные и такие выразительные. Он отдал рисунок и сказал:
   – И Барнувен так не нарисует.
   Мари осторожно взяла рисунок.
   – Мне нравится, – сказала она, – и рисунок Барнувена мне бы тоже понравился.
   Огюст не слушал. Он выхватил рисунок, он хотел сделать ее более женственной.
   – Когда у меня будет своя мастерская, я сделаю твой портрет в бронзе, – объявил он. – Вот увидишь, он будет куда более выразительным.
   Огюст долго не мог заснуть. Далеко за полночь сидел на своей старей кровати, делая наброски головы Мари, которую собирался вылепить при первой же возможности.

Глава V

1

   Но представилась такая возможность не скоро. Огюст решил, что должен попытаться попасть в Школу изящных искусств и в то же время продолжать занятия с Лекоком, и отложил все, что могло помешать подготовке, даже работу над бюстом Мари.
   Стремление попасть в Большую школу изящных искусств – просто идиотство, – сказал Лекок, – его там просто затрут.
   Барнувен сказал, что ему туда никогда не попасть; Дега не посчитался с такими предсказаниями, сам сделал попытку и был принят; Фантен-Латур был принят со второго раза и тут же разочаровался; Далу и Легро прилагали все усилия и в конце концов, воспользовавшись протекцией, были приняты. Поэтому Огюст с головой погрузился в работу.
   Следующие несколько лет Огюст усердно готовился к экзаменам в Школу изящных искусств. Вставал до рассвета, чтобы начать восемнадцатичасовой рабочий день. С первыми лучами солнца спешил в студию к Лекоку. Лекок, довольный его рвением, отводил один час на рисование с натуры или копирование, помогал спланировать день. Второй час Огюст рисовал по памяти. С девяти до двенадцати лепил в Малой школе. Точно в полдень он перебегал через Сену по мосту Искусств и оказывался в Лувре, где с жадным вниманием изучал рисунки Микеланджело и его скульптуры [14]. Два дня в неделю Огюст проводил в Имперской библиотеке, изучая рисунки Пуссена, Лоррена, Ватто, Буше и Фрагонара. Он не присаживался, даже чтобы поесть. По пути он наскоро съедал хлеб и шоколад; редко ходил шагом, чаще бежал из класса в класс. На еду оставались сущие гроши, и он делал вид, что это ему безразлично.
   Вечно голодный, часто усталый, он не мог замедлить этого лихорадочного ритма. Он знал: если приостановиться, нарушится его связь с великими произведениями искусства, иссякнет их вдохновляющая сила и его жадность к работе – и останется одно лишь отчаяние.
   Когда запирали двери Лувра и библиотеки, сторожам приходилось выгонять его. И снова он носился по городу; лишь изредка, когда Мари совала ему пару лишних су, он позволял себе тарелку лукового или чечевичного супа. Времени у него всегда было в обрез. С пяти до восьми – класс рисования на фабрике гобеленов. Это было далеко и от Лувра и от Имперской библиотеки, а ему приходилось ходить туда пешком. После восьми наступало время его любимых классов: два вечера в неделю обнаженная натура у Лекока; три вечера работал со скульптором-анималистом Бари [15], которому его рекомендовал Лекок.
   Огюст упорствовал в своем желании изучать скульптуру, и Лекок особенно подчеркивал необхо: димость знания анатомии. Он говорил:
   – Микеланджело был великим знатоком анатомии. Учитесь у Бари. Он знает анатомию, как никто из современных скульпторов.

2

   Бари сам мог бы служить пособием для изучения анатомии – тощее, стареющее сплетение ноющих костей и мускулов. Он был знаменит своими скульптурами животных, особенно львов. Бари вынужден был преподавать ради заработка, и это было ему ненавистно. Но раз уж приходилось учить, то он учил как положено; в классе он был раздраженным, усталым и невнимательным и тем не менее всегда подчеркивал, что «анатомия – основа скульптуры».
   Самые горячие, бесконечные споры разражались среди студентов именно по вопросу о пользе знания анатомии для скульптора, хорошего скульптора, скульптора-практика, который надеялся продавать свои произведения. Огюст наслаждался анатомией, когда они занимались в Ботаническом саду, этой любимой мастерской Бари, где в зверинце он мог наблюдать грацию и изящество львов; он любовался их свободными, мягкими движениями. Но когда занятия проводились в больнице и студенты из рук в руки передавали зеленовато-желтую ногу трупа, тут он чуть не падал в обморок, после его долго тошнило. Но пропускать этот класс было нельзя. Лекок бы не позволил.
   Лекок требовал, чтобы Огюст работал столько, сколько сам он работать уже не мог, как сам он работал в молодости.
   Огюст был столь глубоко благодарен Лекоку за интерес к нему, что соглашался со всем. Постепенно его стали все больше и больше привлекать животные. У Огюста не было денег на глину, гипс и терракоту, но он мог рисовать и любил рисовать животных, потому что они находились почти в беспрерывном движении.
   В отличие от большинства соучеников он предпочитал, чтобы его модели двигались. Тогда он мог рассмотреть их со всех сторон. Он открыл для себя, что скульптура, в противоположность картине, должна смотреться с любой возможной точки, что было самым замечательным достоинством произведений Бари.
   Огюст впитывал все это, и у него складывалось новое отношение к окружающим предметам, природе, анатомии. Но он больше не стал ходить в больницу смотреть, как анатомируют труп, хотя Бари подчеркивал важность такого опыта, а Лекок говорил, что почти все великие художники и скульпторы Возрождения не жалели времени на работу в анатомичке. Огюст же любил тело живым. Для него тело человека было чудом совершенства, и любовь к нему все продолжала расти, даже когда он впоследствии позабыл названия мускулов и скульптура стала его профессией.

3

   А ко всему прочему Огюст вдруг влюбился в Париж. Лекок по-прежнему оставался непререкаемым авторитетом, но учитель не разделял его поклонения. У него город вызывал только раздражение. Лекок считал, что с Парижем слишком уж носятся, особенно художники. Нет в нем красоты, одна сентиментальность, утверждал он. Париж непригляден, и нечего тут притворяться, будто это не так. А огорчение Огюста лишь распаляло Лекока.
   Из своей мастерской на набережной Вольтер Лекок мог видеть башни Нотр-Дам, но, в отличие от Огюста, не приходил от них в восхищение. Когда как-то весенним утром Огюст опоздал на урок, потому что хотел зарисовать собор, Лекок заявил:
   – Готическая архитектура впечатляет, но никто теперь не строит таких церквей. И Нотр-Дам еще не Париж. Париж – это лабиринт грязных, узких, мрачных улиц, а прекрасное сердце Парижа – всего лишь крохотный оазис. Париж – это облупленная штукатурка, буржуа, лавочники, чиновники, содержатели подозрительных меблирашек! Париж для проныр и интриганов, приспособленцев и мастеров пускать пыль в глаза. Хорошо в нем только тем, кому повезло, а таких не так уж много.
   Огюст молчал, слушал, спорить не хотелось, но он и не мог согласиться. Ему нравилось слушать, потому что в такие минуты учитель становился простым смертным. Он продолжал поклоняться Лекоку, но уже не столь слепо, как прежде. Он вдруг начал сознавать, что, знай он Лекока лучше, он, пожалуй, мог бы просто любить его как человека.
   Ничто не могло охладить его увлечения Парижем. Зимой, когда он шел на занятия, город был темным и холодным, часто мокрым и туманным. В теплую погоду, когда все окна домов открывали настежь, чтобы проветрить квартиры, результат часто был обратным – воздух сам пропитывался их запахами, да и тяжело было в жару ходить по булыжникам. Но он любил набережные вдоль Сены и просторы Тюильри. Как раз в те дни средневековый Париж узких улочек и перенаселенных домов на глазах приобретал новый облик под руками Османа [16]– в городе появлялись новые улицы, новые сады, новые мосты. Огюст гордился новой улицей Риволи, новыми постройками Лувра, а когда снесли домишки, заслонявшие Нотр-Дам, даже Лекок пришел в восторг. Рождался новый город широких просторов и дальних горизонтов. Нет, никогда не расстанется он с этим городом. Он создан для художника, и художник не может не боготворить его.
   Ему хотелось рассказать Папе о прекрасных быстрорастущих каштанах на новых бульварах, но Папа, хотя он по-прежнему не считал себя сторонником республики, теперь беспрестанно ворчал по поводу Второй империи Луи-Наполеона, который объявил, что «империя – это мир». Папа говорил: «Какой это мир, когда одна война следует за другой». Папа сердился на императора, потому что уже несколько лет служащим в префектуре полиции не повышали жалованья.
   Огюст любил и недавно законченную церковь Мадлен, она была построена скорее по античным образцам, чем в стиле готики или барокко. А он как раз переживал увлечение классикой. В прошлом году его кумиром была готика и ее венец Нотр-Дам. По временам он казался себе птицей, летающей по Парижу, – клюнет здесь, там, а все голодная. Часто ему чудилось, что его вовлекли в какую-то неведомую игру, которую ему никогда не выиграть, и конца ей не видно. Иногда это чувство постоянного одиночества разрасталось до того, что нужна была огромная воля, чтобы продолжать борьбу.
   В такие минуты единственным спасением был альбом для зарисовок. Он таскал его с собой повсюду. Это был своего рода дневник, который он заполнял сотнями рисунков. Он вечно приходил домой с руками, вымазанными тушью, пастелью и углем, и Мама пыталась их отмыть. Он старался рисовать так, как учил его Лекок: ярко, живо и одновременно тщательно отрабатывая каждую деталь.
   К семнадцати годам он знал почти весь Париж как свои пять пальцев. Он не разрешал себе даже думать о девушках, времени и так не хватало. Субботними вечерами он делал по памяти эскизы будущих скульптур. По воскресеньям пытался отдохнуть, но это было невозможно: чем больше он узнавал, тем сильнее тянуло его лепить, а чем больше он работал, тем меньше оставалось у него сил. И все же и по воскресеньям, когда никого не было дома, он принимался лепить. Он прятал глину в шкафу, под старым сюртуком. Даже Мама запротестовала бы, если бы обнаружила ее там.
   После года этого каторжного труда Огюст решил, что к поступлению в Школу изящных искусств еще не готов; после второго года – не был уверен в себе; в конце третьего решил, что почти готов.

4

   Лекок лишь печально поглядел на него, когда Огюст попросил учителя дать ему рекомендацию к вступительным экзаменам в Школу изящных искусств, но тем не менее сказал:
   – Подготовьте бюст для экзаменационного комитета, и я подумаю, что можно сделать.
   – Вы согласны дать мне рекомендацию?
   – Нет.
   Огюст остолбенел.
   – Вас и на порог тогда не пустят. Мое имя предано анафеме. Надо подыскать кого-то более подходящего, но вы занимайтесь бюстом, а тем временем я подумаю, кто тут может помочь.
   Огюст поспешил домой, к Мари, но та не могла позировать, по воскресеньям, в единственный свободный от работы день, она была занята. Каждое воскресенье она ходила в церковь; там она виделась с Барнувеном. Как Огюст ее ни упрашивал, она не вняла уговорам, впервые проявив твердость. Она не в силах отказаться от этих воскресных встреч. В конце концов, увидев его отчаяние, она посоветовала:
   – Попроси Папу. Он только напускает на себя суровость, ему будет приятно.
   Огюст, правда, усомнился в ее словах, но в ближайшее воскресенье, когда Папа оказался в хорошем настроении, он попросил его позировать. На улице шел дождь, Папа сидел на кухне и скучал: делать было нечего, идти некуда, погода отвратительная. Есть не хотелось, он уже дважды поел, а весь день еще впереди и прилечь вздремнуть рановато. Но он испугался и даже несколько оскорбился, когда Огюст прибавил:
   – Лекок говорит, что если я вылеплю бюст, то он подыщет кого-нибудь, кто сможет рекомендовать меня в Школу изящных искусств. Но мне нужна модель, Папа.
   – Модель? – переспросил Папа. – Нет уж. Ты что, меня совсем за дурака считаешь?
   – Мы можем работать дома. Начнем сегодня же.
   – Мне некогда.
   – Некогда? – повторил Огюст. И вдруг замолчал.
   Сын стоял перед ним в унынии, усталый, бледный, и Папе стало грустно. Он не хотел обижать единственного сына. Но кто разжег в нем этот пожар? Господи, ведь мальчишка совсем потерял голову, носится как угорелый по всему Парижу. Папа видел, как Огюст совсем измотался, работая по восемнадцать часов в сутки. Совсем исхудал и утомился. Зимой не нашлось денег на теплое пальто и крепкие ботинки, и все равно мальчик бегал по городу днем и вечером, в дождь и туман, гололед и снег и все учился, учился, учился. Он редко возвращался домой раньше полуночи, редко нормально обедал. Словно мотылек к огню тянулся он к знаниям, хоть этот огонь и сжигал его. Даже за едой не оставлял работы, вечно неудовлетворенный собой, он мог переделывать скульптуру по многу раз, начинать все сначала и никогда не мог ее закончить. Папа вздрогнул. Ну как тут откажешь сыну? Ведь у него не каменное сердце, он все-таки ему отец, и с каким нетерпением сын ждет его решения. Но так сразу согласиться он не мог. Пусть Огюст помнит, что он не одобряет его деятельности, что рабочий человек есть рабочий человек, и нечего стараться прыгнуть выше своей головы. Вот если бы можно было выместить на ком-нибудь свое раздражение! Папа опять заколебался, но, увидев, с каким безнадежным видом опустился Огюст на стул, спросил:
   – А ты сумеешь поступить в Школу?
   – Лекок считает, что надежда есть.
   – Надежда? Значит, точно не известно? Огюст пожал плечами.
   – А откуда мне знать, что ты сделаешь все как надо?
   – Я уже скопировал много бюстов Гудона [17]в Лувре.
   – Гудона? А кто такой Гудон?
   – Он был самым лучшим портретным скульптором Франции. Сделал бюсты Франклина