Тон старика предполагал в собеседнике явно выраженные черты неполноценности.
   Вольф пожал плечами.
   — Не вижу, чем это может вас заинтересовать, — ответил он. — Тем более что я никогда не протестовал. Когда я верил, что могу это сделать, я ликовал, ну а в противном случае всегда старался не замечать всего того, что, как я знал, будет мне противостоять.
   — Стало быть, вы не замечали этого не до такой степени, чтобы вообще игнорировать его существование, — сказал старик. — Вы знали достаточно, чтобы сделать вид, будто этого не замечаешь. Ну-ка, давайте попробуем отвечать честно и не сводить разговор к общим местам. Что же, все вокруг вас и в самом деле только и старалось, что вам противостоять?
   — Месье, — сказал Вольф, — я не знаю ни кто вы такой, ни по какому праву задаете мне эти вопросы. Поскольку я, до известной степени, стараюсь быть почтительным с пожилыми людьми, я хотел бы в двух словах вам ответить. Итак, я всегда полагал, что могу совершенно беспристрастно и объективно воспринимать себя в ситуации противоборства чему бы то ни было, из-за чего никогда не мог бороться против того, что мне противостояло, так как прекрасно понимал, что противоположная точка зрения всего-навсего уравновешивает мою в глазах любого, у кого нет никаких личных мотивов предпочитать одно или другое. Это все.
   — Чуть-чуть грубовато, — сказал старик. — В моей картотеке значится, что вам случалось и руководствоваться, как вы выразились, личными мотивами, и выбирать. Хм… смотрите… я вижу тут некоторые обстоятельства…
   — Я просто играл в орлянку, — сказал Вольф.
   — О! — брезгливо произнес старик. — Какая гадость. В конце концов, может, вы соблаговолите объяснить, зачем вы сюда пожаловали?
   Вольф посмотрел направо, посмотрел налево, принюхался и решился:
   — Чтобы разобраться.
   — Ну да, — сказал месье Перль, — это как раз то, что я вам и предлагаю, а вы вставляете мне палки в колеса.
   — Вы слишком непоследовательны, — сказал Вольф. — Я не могу рассказать неизвестно кому все вперемешку.
   У вас нет ни плана, ни метода. Уже десять минут, как вы меня расспрашиваете, и притом не продвинулись ни на пядь. Я хочу точных вопросов.
   Месье Перль погладил свою огромную бороду, подвигал подбородком сверху вниз и чуть-чуть наискось и сурово глянул на Вольфа.
   — А! — сказал он. — Вижу, что с вами так просто не разберешься. Итак, вы себе вообразили, что я расспрашивал вас наугад, без предварительного плана?
   — Это чувствуется, — сказал Вольф.
   — Вам известно, что такое точило, — сказал месье Перль. — А знаете ли вы, как оно устроено?
   — Я не проходил специально точильные круги, — сказал Вольф.
   — В точиле, — сказал месье Перль, — имеются абразивная крошка, которая собственно и работает, и спайка, связка, которая удерживает крошку на месте и при этом изнашивается быстрее, чем оная, ее тем самым высвобождая. Конечно, действуют именно кристаллы, но связка столь же незаменима; без нее существовало бы лишь множество кусочков, не лишенных твердости и блеска, но разрозненных и бесполезных, как сборник афоризмов.
   — Пусть так, — сказал Вольф, — ну и что?
   — А то, — сказал месье Перль, — что у меня, конечно же, есть план, и я задам вам очень точные, резкие и острые вопросы, но соус, которым вы сдабриваете факты, для меня не менее важен, чем сами эти факты.
   — Ясно, — сказал Вольф. — Расскажите-ка мне немного об этом плане.


ГЛАВА XVI


   — План, — сказал месье Перль, — очевиден. В его основе лежат два принципиальных момента: вы — европеец и католик. Отсюда вытекает, что нам следует принять следующий — хронологический — порядок:
   1) внутрисемейные отношения,
   2) школьное обучение и дальнейшее образование,
   3) первые религиозные опыты,
   4) возмужание, сексуальная жизнь подростка, возможное супружество,
   5) деятельность в качестве ячейки социального организма,
   6) если имеется, последующая метафизическая тревога, родившаяся из более тесного соприкосновения с миром; этот пункт можно присоединить к пункту 2), ежели, вопреки средней статистике людей вашего сорта, вы не прервали все свои связи с религией в непосредственно следующие за вашим первым причастием годы.
   Вольф поразмышлял, прикинул, взвесил и сказал:
   — Вполне возможный план. Естественно…
   — Конечно, — оборвал месье Перль. — Можно было бы встать и на иную, совершенно отличную от хронологической точку зрения и даже переставить некоторые вопросы. Что касается меня, я уполномочен опросить вас по первому пункту и только по нему. Внутрисемейные отношения.
   — Знамо дело, — сказал Вольф. — Все родители стоят друг друга.
   Месье Перль встал и принялся расхаживать взад и вперед. Сзади его старые купальные трусы обвисли на худых ляжках, как парус в мертвый штиль.
   — В последний раз, — сказал он, — я требую, чтобы вы не строили из себя ребенка. Теперь это уже всерьез. Все родители стоят друг друга! Еще бы! Итак, поскольку вас ваши ничуть не стесняли, вы их в расчет не принимаете.
   — Они были добры, не отрицаю, — сказал Вольф, — но на плохих реагируешь более истово, а это в конечном счете предпочтительнее.
   — Нет, — сказал месье Перль. — Тратишь больше энергии, но зато в конце концов, так как начинал с более низкой точки, добираешься ровно до того же, так что все это чепуха. Ясно, что, когда преодолеешь больше препятствий, подмывает поверить, что продвинулся ты гораздо дальше. Это не так. Бороться не означает продвигаться.
   — Все это в прошлом, — сказал Вольф. — Мне можно сесть?
   — Насколько я понимаю, — сказал месье Перль, — вы стремитесь мне надерзить. Как бы там ни было, если вас смешит мое трико, прикиньте — и его могло бы не быть.
   Вольф помрачнел.
   — Мне не смешно, — осторожно сказал он.
   — Можете сесть, — подытожил месье Перль.
   — Спасибо, — сказал Вольф.
   Сам того не желая, он поддался серьезности тона месье Перля. Прямо перед ним на фоне листьев, окисленных осенью на манер медной шихты, вырисовывалось простодушное старческое лицо. Упал каштан, с шумом взлетающей птицы продырявил шлаки листвы и мягко шлепнулся в своей скорлупе на землю.
   Вольф собирался с воспоминаниями. Теперь ему стало понятно, что у месье Перля были причины не разрабатывать свой план сверх меры. Образы всплывали случайно, вперемешку, как вытаскиваемые из мешочка бочонки лото. Он сказал ему об этом:
   — Все смешается!
   — Я разберусь, — сказал месье Перль. — Ну давайте же, выкладывайте все. Абразив и связку. И не забудьте: форму абразиву придает как раз таки связка.
   Вольф сел и закрыл лицо руками. Он начал говорить — безразличным голосом, без выражения, безучастно.
   — У нас был большой дом, — сказал он. — Большой белый дом. Я не очень хорошо помню самое начало, вижу только фигуры служанок. По утрам я часто забирался в постель к родителям, и они при мне иногда целовались, они целовали друг друга — и не раз — в губы, мне было очень противно.
   — Как они относились к вам? — спросил месье Перль.
   — Они меня никогда не били, — сказал Вольф. — Невозможно было их рассердить. Этого нужно было добиваться специально. Нарочно сжульничать. Всякий раз, когда мне хотелось впасть в ярость, я должен был притворяться, и всякий раз я придирался по поводам столь пустым и ничтожным, что так и не смог остановиться на каком-либо из них.
   Он перевел дыхание. Месье Перль не проронил ни слова, его морщинистое лицо напряглось от внимания.
   — Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка, чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть. Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому лицемерно радовалась.
   Он ухмыльнулся.
   — Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука. Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить. Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку бояться подцепить насморк мне было стыдно.
   Месье Перль покашлял.
   — Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.
   — Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно придя в сознание.
   — Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?
   — Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех отношений.
   Он призадумался, уставившись в пустоту.
   — Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям, и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации: вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое "я" нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.
   — Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.
   — Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.
   — Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье Перль.
   — С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.
   — Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь. Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и, следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место определенное разочарование.
   — И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах. Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике, приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа, без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там, неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный, презрительный, я жил так насыщенно…
   Он весело рассмеялся.
   — Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, — что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид, будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.
   — Ну да, — сказал месье Перль, — героические мечтания — не редкость у маленьких детей. Всего этого, впрочем, достаточно, чтобы вас аттестовать.
   — Забавно… — сказал Вольф. — Эта реакция против нежности, эта озабоченность суждениями другого — все это был шаг к одиночеству. Из-за того что я боялся, из-за того что я стыдился, из-за того что я разочаровывался, я жаждал играть равнодушных героев. Что более одиноко, чем герой?
   — Что более одиноко, чем мертвец? — с безучастным видом сказал месье Перль.
   Может быть, Вольф не услышал. Он ничего не сказал.
   — Итак, — заключил месье Перль, — благодарю вас, вам вон туда.
   Он указал пальцем на поворот аллеи.
   — До свидания? — сказал Вольф.
   — Не думаю, — сказал месье Перль. — Удачи.
   — Спасибо, — сказал Вольф.
   Поглядев, как старик заворачивается в свою бороду и с удобством располагается на белокаменной скамье, Вольф направился к повороту аллеи. Вопросы месье Перля пробудили в нем тысячи лиц, тысячи дней, они плясали у него в голове, словно огни безумного калейдоскопа.
   А затем, одним махом, — мрак.


ГЛАВА XVII


   Ляписа била дрожь. С размаху опустился вечер, густой и ветреный, и небо воспользовалось этим, чтобы сблизиться с землей, вялые угрозы которой оно вынашивало. Вольф все не возвращался, и Ляпис подумывал, не пора ли ему отправляться на его поиски. Быть может, Вольф обидится. Он подошел к мотору, чтобы немного обогреться, но мотор едва грел.
   Уже несколько часов, как в пушистой вате теней растаяли стены Квадрата, и было видно, как неподалеку мигают красные глаза дома. Должно быть, Вольф предупредил Лиль, что вернется поздно, и, несмотря на это. Ляпис с минуты на минуту ожидал появления крохотного огонька штормового фонаря.
   Поэтому он оказался не готов и был захвачен врасплох, когда в темноте появилась одинокая Хмельмая. Он узнал ее, когда она была уже совсем рядом, и рукам его стало жарко. Податливая и гибкая, как лиана, она дала себя обнять. Он погладил ее точеную шею, он прижал ее к себе и, полузакрыв глаза, забормотал слова литаний, но вдруг она почувствовала, как он сжался, окаменел.
   Как зачарованный, Ляпис уставился на стоявшего рядом бледнолицего человека в темной одежде, который тоже их разглядывал. Рот прочерчивал его лицо черной поперечиной, а глаза глядели, казалось, откуда-то издалека. У Ляписа перехватило дыхание. Для него было невыносимо, чтобы кто-то слушал, что он говорит Хмельмае. Он отстранился от нее, и костяшки его пальцев побелели.
   — Что вам угодно? — выдавил он из себя.
   Не глядя, он почувствовал удивление девушки и на долю секунды повернулся к ней. Удивление, полуулыбка удивления. И по-прежнему никакой тревоги. Когда же он снова взглянул на человека… никого уже не было. Дрожь вновь охватила Ляписа, холод жизни выстужал ему сердце. Так он и стоял рядом с Хмельмаей, подавленный, постаревший. Они не промолвили ни слова. Улыбка исчезла с губ Хмельмаи. Обвив тонкой рукой шею Ляписа, она ласкала его, как ребенка, поглаживая и почесывая за ухом ровно подрезанную кромку волос.
   В этот миг раздался глухой стук каблуков о землю, и рядом с ними тяжело рухнул Вольф. Он так и остался на коленях, сгорбившись, без сил, сжав голову руками. На щеке у него красовался большой черный подтек, густой и липкий, словно чернильный крест на плохой контрольной; его изболевшиеся пальцы из последних сил стискивали друг друга.
   Забыв о своем собственном наваждении. Сапфир расшифровывал на теле Вольфа следы иных напастей. Ткань защитного обмундирования, будто жемчужинками, сверкала микроскопическими капельками на осевшем, как труп, у подножия машины теле.
   Хмельмая отстранилась от Сапфира и подошла к Вольфу. Она взяла в свои теплые пальцы кисти его рук и, не пытаясь их разъединить, дружески пожала. В то же время она говорила певучим, обволакивающим голосом, она уговаривала его вернуться в дом, где тепло, где на столе большой круг света, где его ждет Лиль; и Сапфир нагнулся к Вольфу и помог ему подняться. Шаг за шагом они отвели его в тень. Вольф шел с трудом. Он чуть волочил правую ногу, опираясь рукой на плечо Хмельмаи. С другой стороны его поддерживал Сапфир. Они шли, не говоря ни слова. Из глаз Вольфа на кровавую траву перед ними падал холодный, злобный свет, оставляемый его двойным лучом легкий след с каждой секундой слабел у них на глазах; когда они добрались до дверей дома, тяжелая муть ночи сомкнулась над ними.


ГЛАВА XVIII


   Сидя перед трельяжем, облаченная в легкий пеньюар Лиль приводила в порядок свои ногти. Последние три минуты они вымачивались в декальцинированном соке наперстянки, чтобы размягчить кутикулу и сфазировать луночки ногтей в первую четверть. Она тщательно подготовила крохотную клетку с выдвижным поддоном, в которой двое специализированных жесткокрылых точили мандибулы в предвкушении момента, когда их доставят на место работы и дадут задание по устранению кожи. Подбодрив их в подходящих выражениях, Лиль поставила клетку на ноготь большого пальца и потянула за скобочку. Удовлетворенно замурлыкав, воодушевляемые болезненным соперничеством насекомые принялись за работу. Под быстрыми ударами первого кожа превращалась в мелкий порошок, тогда как второй с тщанием занимался отделочными работами, подчищал, сглаживал края, заостренные его меньшим напарником.
   В дверь постучали, вошел Вольф. Он почистился и побрился, хорошо выглядел, но был чуть бледноват.
   — Могу я поговорить с тобой, Лиль? — спросил он.
   — Давай, — сказала она, освобождая ему место на обитом стеганым сатином диванчике.
   — Я не знаю о чем, — сказал Вольф.
   — Да неважно, — сказала Лиль. — Все равно много мы никогда не разговариваем… Ты без труда что-нибудь подыщешь. Что ты видел в своей машине?
   — Я пришел вовсе не для того, чтобы тебе об этом рассказывать, — возразил Вольф.
   — Конечно, — сказала Лиль. — Но ты же все-таки предпочитаешь, чтобы я об этом спросила.
   — Я не могу тебе ответить, — сказал Вольф, — потому что это неприятно.
   Лиль переправила клетку с большого пальца на указательный.
   — Не воспринимай эту машину так трагически, — сказала она. — Это же, как-никак, был не твой почин.
   — Вообще, — сказал Вольф, — когда жизнь проходит поворотный пункт, он ею не предусматривается.
   — Ведь твоя машина, — сказала Лиль, — опасна.
   — Нужно помещать себя в опасную или довольно-таки безнадежную ситуацию, — сказал Вольф. — Это замечательно — при условии, правда, что делается это чуть-чуть нарочито, как в моем случае.
   — Почему же это лишь чуть-чуть нарочито? — сказала Лиль.
   — Эта малость нужна, чтобы отвечать себе, если становится страшно, — сказал Вольф, — «я этого и искал».
   — Ребячество, — сказала Лиль.
   Клетка перепорхнула с указательного пальца на средний. Вольф разглядывал жесткокрылых грызунов.
   — Все, что не является ни цветом, ни запахом, ни музыкой, — сказал он, загибая палец за пальцем, — все это — ребячество.
   — А женщина? — возразила Лиль. — Жена?
   — Женщина, следовательно, нет, — сказал Вольф, — она ведь как минимум включает в себя всю эту троицу.
   Они на мгновение замолчали.
   — Ну, ты совсем воспарил в до жути высшие сферы, — сказала Лиль. — Есть, конечно, средство вернуть тебя на землю, но мне жаль своих ногтей, я боюсь, что все мои труды пойдут насмарку. Так что пойди прогуляйся с Ляписом. Захвати с собой деньги, и ступайте вдвоем, развейтесь, это пойдет вам на пользу.
   — После того как посмотришь на все оттуда, — сказал Вольф, — область интересов заметно сужается.
   — Ты — вечный нытик, — сказала Лиль. — Забавно, что при таком складе ума ты продолжаешь еще что-то делать. Ты, однако, не все еще перепробовал…
   — Моя Лиль, — сказал Вольф.
   Она была теплой-теплой в своем голубом пеньюаре. Она пахла мылом и подогретой на коже косметикой. Он поцеловал ее в шею.
   — С вами, быть может, я перепробовал все? — добавил он дразнясь.
   — Совершенно верно, — сказала Лиль, — надеюсь, что и еще попробуешь, но ты щекочешься — и ты искорежишь мне ногти, так что ступай лучше колобродить со своим помощником. Чтоб я тебя до вечера не видела, слышишь… и можешь не отчитываться, чего вы там понаделали, и никаких машин сегодня. Поживи немного, вместо того чтобы пережевывать.
   — Сегодня мне машина ни к чему, — сказал Вольф. — Забытого сегодня хватит по крайней мере дня на три. Почему ты хочешь, чтобы я пошел без тебя?
   — Ты же так не любишь выходить со мной, — сказала Лиль, — ну а сегодня я не хандрю, так что я даже за то, чтобы ты прогулялся. Иди поищи Ляписа. И оставь мне Хмельмаю, ладно? Было бы слишком жирно, чтобы ты, воспользовавшись этим поводом, ушел с ней, а Ляписа отослал копаться в твоем грязном моторе.
   — Глупышка… макьявельская, — сказал Вольф.
   Он поднялся и наклонился, чтобы поцеловать одну из грудей Лиль, специальную целовальную для стоящего Вольфа.
   — Вали! — сказала Лиль, щелкнув его другой рукой.
   Вольф вышел, закрыл за собой дверь и поднялся этажом выше. Он постучался к Ляпису. Тот сказал: «Войдите» — и предстал, насупленный, на своей кровати.
   — Ну? — сказал Вольф. — Что, грустишь?
   — А! Да, — вздохнул Ляпис.
   — Пошли, — сказал Вольф. — Прошвырнемся втихомолку, как пара балбесов.
   — Парабола чего?
   — Бала бесов, балбес, — сказал Вольф.
   — Тогда я не беру с собой Хмельмаю? — сказал Ляпис.
   — Ни в коем случае, — сказал Вольф. — Кстати, где она?
   — У себя, — сказал Ляпис. — Занимается ногтями. Уф!
   Они спустились по лестнице. Проходя мимо двери своих апартаментов, Вольф вдруг остановился.


ГЛАВА XIX


   — Ты в неважном настроении, — констатировал он.
   — Вы тоже, — сказал Ляпис.
   — Примем крепкого, — сказал Вольф. — У меня есть совюньон 1917 года, он подойдет как нельзя лучше. Оттянет.
   Он увлек Ляписа в столовую и открыл стенной шкаф. Там стояла бутылка совюньона, наполовину уже пустая.
   — Хватит, — сказал Вольф. — Залпом?
   — Угу, — сказал Ляпис. — Как настоящие мужчины.
   — Каковыми и являемся, — подтвердил Вольф, чтобы подкрепить их решимость.
   — Болт по ветру, — сказал Ляпис, пока Вольф пил. — Болт по ветру, и тем хуже для мудозвонов. И да здравствует всяк вновь входящий. Дайте-ка мне, а то не останется.
   Тыльной стороной руки Вольф вытер физиономию.
   — Ты, похоже, немного нервничаешь, — сказал он.
   — Глыть! — ответил Ляпис.
   И добавил:
   — Я ужасный симулянт.
   Пустая бутылка, осознав полную свою бесполезность, сжалась, скуксилась, скукожилась и исчезла.
   — Пошли! — бросил Вольф.
   И они отправились, четко печатая шаг с раздолбанных досок. Чтобы развлечься.
   Слева от них промелькнула машина.
   Они пересекли Квадрат.
   Миновали брешь.
   Вот и улица.
   — Что будем делать? — сказал Ляпис.
   — Навестим девочек, — сказал Вольф.
   — Здорово! — сказал Ляпис.
   — Как это, «здорово»? — запротестовал Вольф. — Для меня — да. Ну а ты — ты холостяк.
   — Вот именно, — сказал Ляпис. — Имею полное право наслаждаться безо всяких угрызений совести.
   — Да, — сказал Вольф. — Ты же не скажешь этого Хмельмае.
   — Как бы не так, — пробурчал Ляпис.
   — Она знать тебя не захочет.
   — Как сказать, — лицемерно сказал Ляпис.
   — Хочешь, я скажу ей об этом вместо тебя? — также лицемерно предложил Вольф.
   — Лучше не надо, — признался Ляпис. — Но тем не менее я имею на это право, черт возьми!
   — Да, — сказал Вольф.
   — У меня, — сказал Ляпис, — с ней сложности. Я с ней всегда не один. Каждый раз, когда я подхожу к Хмельмае сексуально, то есть от всей души, тут как туг человек…
   Он запнулся.
   — Я спятил. Все это выглядит так по-идиотски. Считаем, что я ничего не говорил.
   — Тут как тут человек? — повторил Вольф.
   — И все, — сказал Ляпис. — Человек тут как тут, и ничего не можешь сделать.
   — А он что делает?
   — Смотрит, — сказал Ляпис.
   — На что?
   — На то, что делаю я.
   — Так… — пробормотал Вольф. — Но смущаться-то должен он, а не ты.
   — Нет… — сказал Ляпис. — Потому что из-за него я не могу сделать ничего, что бы его смутило.
   — Все это сплошная ерунда, — сказал Вольф. — И когда же это пришло тебе в голову? Не проще ли сказать Хмельмае, что ты ее больше не хочешь?
   — Но я хочу ее! — вздохнул Ляпис. — Жуть как хочу!..
   На них надвигался город. Маленькие домишки-бутончики, почти взрослые полудома с окнами еще наполовину в земле и, наконец, вполне закончившие свой рост, самых разных цветов и запахов. Пройдя по главной улице, они свернули к кварталу влюбленных. Миновали золотую решетку и очутились среди роскоши. Фасады домов были облицованы бирюзой или розовым туфом, а на земле лежал толстый слой лимонно-желтого маслянистого меха. Над улицами высились едва различимые купола из тончайшего хрусталя и ценных пород цветного стекла. Рожки с веселяще благоухающим газом освещали номера домов, на приступках которых были водружены небольшие цветные телевизоры, чтобы, проходя по улице, можно было следить за разворачивающейся в обитых черным бархатом и освещенных бледно-серым светом будуарах деятельностью. От нежнейшей сернистой музыки перехватывало шесть последних шейных позвонков. Не задействованные на настоящий момент красотки покоились в хрустальных нишах по соседству со своими дверьми; там, чтобы расслабить и смягчить их, текли струи розовой воды.