Пошла вторая неделя января. В те дни произошло новое неожиданное событие, выбившее всех нас из колеи. В один прекрасный день среди «разведывательных данных», громоздившихся на моем столе, – всех этих карт, донесений, трофейных документов, пропагандистских воззваний противника – я обнаружил печатную листовку, составленную на отличном немецком языке. Она-то и вывела нас из равновесия. На передовой такие листовки в тот день собирали сотнями. Ветер гнал их по заснеженной степи, и они кружились над сугробами, цепляясь тут и там за обледенелые стебли прошлогодней травы. По-видимому, советские легкие самолеты – «швейные машинки», как мы их называли, – обычно нудно стрекотавшие над нашими головами и швырявшие лишь небольшие «беспокоящие» фугаски, прошедшей ночью сбросили тысячи листовок на наши позиции. Это было предложение капитулировать, которое Советское Верховное командование направило нашей окруженной армии. Авторы документов обращались к командующему армией Паулюсу, произведенному тем временем в генерал-полковники, и ко всем немецким офицерам и солдатам, сражающимся в районе Сталинграда. Обращение было подписано генерал-полковником артиллерии Вороновым, представителем Верховного командования Красной Армии на берегах Волги, и командующим Донским фронтом генерал-лейтенантом Рокоссовским, которому, судя по всему, были подчинены теперь все окружавшие нас соединения противника. Предложение капитуляции открывалось сжатым, конкретным и, надо сказать, совершенно правильным анализом нашего положения. При этом особо подчеркивалось, что снабжение наших страдающих от голода, холода и болезней частей потерпело полную катастрофу, что у нас нет зимнего обмундирования, и что мы находимся в совершенно антисанитарных условиях. Далее говорилось о том, что реальных возможностей прорвать кольцо окружения у нас нет и что дальнейшее сопротивление в подобном безнадежном положении бессмысленно. Исходя из этого, Верховное Командование Красной Армии предлагало нам во избежание дальнейшего бессмысленного кровопролития капитулировать на определенных условиях. Условия эти сводились главным образом к требованию прекратить сопротивление и отдать себя во власть Советского командования, передав ему все вооружение, снаряжение и прочее военное имущество. В случае капитуляции всем солдатам и офицерам было обещано сохранить жизнь, гарантировать личную безопасность, немедленно обеспечить их нормальным питанием, а раненым и больным – тотчас же предоставить медицинскую помощь. Для принятия этих условий был назначен предельный срок – 9 января 1943 года, 10 часов по московскому времени. Был точно указан пункт на отсечных позициях на северном участке кольца, где наш парламентарий с белым флагом должен был вручить представителям Советского командования ответ на его предложения в письменной форме. В заключение авторы документа доводили до сведения командующего окруженной немецкой армией, что в случае отклонения этого предложения сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению «котла» и что ответственность за это ляжет на него, генерал-полковника Паулюса.
   Нечего и говорить, что русские предложения породили у нас полное смятение. Вопрос, разумеется, был слишком скользкий, и на эту тему у нас говорили лишь с предельной осторожностью. Но в узком кругу, между собой некоторые высказывались достаточно откровенно и все более открыто критиковали приказы и мероприятия ставки Гитлера.
   Что будет с нами, если мы сложим оружие? Мы вообще не верили русским и отнеслись к их обещаниям с крайним предубеждением. Да и окажутся ли они вообще в состоянии обеспечить продовольствием и медицинским обслуживанием такое огромное количество пленных? Не уместнее ли было предположить, что после нашей капитуляции русские дадут волю ненависти и жажде мести – чувствам, которые сознательно разжигались в Красной Армии, как свидетельствовало об этом множество трофейных документов, и прежде всего листовки, составленные Ильей Эренбургом? В моих бумагах была уже целая коллекция его самых свежих листовок, в которых неизменно шла речь о том, что «фашистских зверей и извергов надо уничтожать, как бешеных собак». Сдержат ли русские свое слово и не расправятся ли они с пленными, перебив в первую очередь всех офицеров? В лучшем же случае всем нам, очевидно, предстояли каторжные работы в Сибири. Беспощадная и бесчеловечная война велась на востоке, и поэтому в случае капитуляции мы могли ожидать самого худшего, тем более что невиданные ожесточенные Сталинградские бои неминуемо должны были еще более озлобить противника{39*}.
   Некоторые пункты русских предложений вызывали у нас невольную улыбку. Так, всем сдавшимся солдатам торжественно гарантировались не только жизнь и безопасность, но и право вернуться после войны в Германию «или любую другую страну по собственному выбору». Капитулирующие сохраняли свою военную форму со всеми знаками отличия и орденами, ценные вещи, а офицеры – и холодное оружие – «шпаги», как буквально говорилось в немецком тексте обращения.
   Вплоть до окончательной капитуляции нашей армии мы задавали себе все эти вопросы, порожденные страхом, сомнением и недоверием. Однако наряду с этим мы вновь и вновь спрашивали себя: не слишком ли мы поддаемся воздействию нашей собственной пропаганды, полагая, что в случае капитуляции нас ожидало лишь самое худшее? Быть может, русские все же сохранят пленным жизнь и даже обойдутся с ними более или менее сносно. Ведь кое-что говорило в пользу такого предположения – незадолго до этого мы уже узнали немало любопытных вещей от наших побывавших в русском плену солдат, которых противник в пропагандистских целях отпустил назад в «котел», снабдив хлебом и салом на дорогу. К тому же многие сведения о противнике, поступавшие к нам сверху, явно уснащались жуткими подробностями, чтобы в зародыше подавить у солдат самую мысль о капитуляции или переходе на сторону русских.
   Быть может, предложение русских прекратить сопротивление открывало единственный выход из нашего безнадежного положения? В конце концов, что тут позорного, если после долгой и доблестной борьбы погибающая армия, лишенная продовольствия и боеприпасов, складывает оружие? Даже старый Блюхер капитулировал однажды в подобных условиях, не видя в этом ничего для себя зазорного! {40*}.
   С другой стороны, мне было достоверно известно, что наше сопротивление еще приковывало к «котлу» несколько полноценных русских армий, в том числе ударные и крупные артиллерийские соединения. В случае нашей капитуляции Советское командование получало возможность немедленно бросить эти соединения в бой на других участках фронта, занимаемых группой армий «Дон», положение которой было и без того достаточно серьезным. Позволительно ли было в таких условиях вообще думать о капитуляции? Совместимо ли с нашей воинской честью? Без сомнения, долго мы не продержимся. Но, быть может, сопротивляясь еще какое-то время, наша армия выполняет важную стратегическую задачу, которой мы не можем понять, ибо слабо представляем себе общую обстановку на фронте? Ведь доходили же до нас слухи об отступлении наших армий с Кавказа. Быть может, стратегическая и оперативная необходимость и иные соображения высшего порядка властно требовали, чтобы мы продолжали безнадежную для нас борьбу? Капитуляция избавляла нас от почти неминуемой гибели в последнем безнадежном бою, но оправдывало ли это саму капитуляцию? Не противоречил ли подобный шаг нашим воинским традициям с их раз и навсегда установленными понятиями чести и долга? В те дни мысли обо всех этих дьявольских проблемах войны преследовали меня неотступно. Можно себе представить, как терзали они людей, на чьих плечах лежало бремя ответственности за нашу судьбу.
   В своих мучительных раздумьях я не находил выхода из противоречий, но постепенно одно мне становилось ясно: все мои представления о гуманности и морали восставали против того, чтобы люди, испытывающие неимоверные страдания, были бы принесены в жертву чисто военным и стратегическим соображениям. Справедливость такой точки зрения подтверждалась, в частности, и моими недавними наблюдениями и событиями последних дней, участником которых мне довелось быть. Об этом же свидетельствовали донесения, поступавшие из нашего корпуса. На других участках кольца дела обстояли не лучше; я был уверен, что достаточно было размножить эти донесения в соответствующем количестве экземпляров, чтобы получить полную картину отчаянного положения всей 6-й армии. Огромные человеческие жертвы, непоправимый ущерб, наносимый человеческому достоинству окруженных, не могли быть более оправданы никакими военно-стратегическими соображениями; в подобной обстановке они были безнравственны, аморальны. В глубине души я надеялся, что наше командование постарается выиграть время, вступив с русскими в переговоры, в ходе которых попытается получить более надежные гарантии помощи нашим больным и раненым или, по крайней мере, попытается выговорить лучшие условия капитуляции.
   Однако командование армии разрешило все сомнения, доведя до нашего сведения свою точку зрения по этому поводу. Вскоре из штаба армии был спущен целый ряд приказов, предписании и разъяснений. Как выяснилось, о капитуляции не могло быть и речи. Командующий армией проинформировал о русском ультиматуме ставку, попросив при этом предоставить ему свободу действий. Ответ не заставил себя ждать: Гитлер лично запретил нашей армии капитулировать. 9 января Паулюс в письменной форме отклонил предложение Советского командования. Нам было запрещено в дальнейшем передавать в части какую бы то ни было информацию по этому вопросу, за исключением приказа открывать без предупреждения огонь по русским парламентерам, если они приблизятся к нашим позициям. Именно это последнее распоряжение штаба армии, переданное нам по радио, не оставляло никаких сомнений относительно намерений нашего командования. У нас в штабе оно вызвало общее недовольство, ибо противоречило в наших глазах общепринятым нормам международного права. Никто не решился, однако, открыто выразить свое возмущение и критиковать его вслух.
   Итак, русское предложение капитулировать, хотя и было официально принято к сведению, но высокомерно отвергнуто (к тому же в самой вызывающей форме) как нечто несовместимое с воинской честью и абсолютно для нас неприемлемое. Командование и не помышляло вступать в переговоры с русскими. В специальном приказе по армии, отданном вскоре после этого, солдат призывали не поддаваться уловкам вражеской пропаганды, направленной на подрыв нашего боевого духа, и сражаться, непоколебимо веря в обещанное освобождение из окружения.
   В этой связи мне вновь пришли на память высокопарные слова Гитлера о непобедимости немецких солдат, для которых нет ничего невозможного. Еще бы, даже мысль о капитуляции была не совместима с престижем «фюрера» как верховного главнокомандующего. Ведь незадолго до того, как мы попали в окружение, он торжественно клялся (теперь эта клятва звучала кощунством): «Смею заверить вас – и я вновь повторяю это в сознании своей ответственности перед богом и историй, – что мы не уйдем, никогда не уйдем из Сталинграда!» Теперь судьба наша и впрямь была неразрывно связана с донскими степями. Здесь она и должна была решиться. Нам еще предстояли дни и недели, полные ужаса, и тревожное предчувствие неминуемого страшного конца в эти морозные январские дни свинцовым грузом ложилось на сердце.

Русские разбивают «котел» вдребезги

   Утром 10 января 1943 года, спустя ровно сутки после истечения срока ультиматума, русские приступили к ликвидации «котла», открыв для начала ураганный артиллерийский огонь. Долгие часы не смолкал гром канонады и тяжелый грохот разрывов. Земля дрожала, и наша землянка буквально ходила ходуном. Прежде чем связь была полностью нарушена, к нам поступило несколько сообщений из соседних соединений, которые дали нам первое самое общее представление о складывающейся обстановке. Противник вел мощную артиллерийскую подготовку на всем западном участке «котла» – от восточного края долины реки Россошки, где, напрягая последние силы, держали оборону измотанные дивизии нашего корпуса, до позиций соседнего танкового корпуса, примыкавших к так называемому «Мариновскому выступу», где наш фронт выдавался уступом на запад. Гроза разразилась и на участке южней нашего корпуса. На фронте протяженностью 80 километров советская артиллерия утюжила наши позиции чудовищным огненным катком, прокладывая себе путь к Сталинграду. Наш корпус можно было уподобить отряду ремонтников, который тщетно пытается укрепить окончательно обветшавшую плотину, готовую рухнуть под напором разбушевавшейся стихии. Решающее наступление русских было ответом на отклонение их ультиматума.
   Первое возбуждение в нашем штабе сменилось тоскливой покорностью судьбе, тем более что управлять войсками мы все равно не могли до тех пор, пока не были восстановлены прерванные линии связи. В эти дни меня неоднократно посылали в расположение отдельных наших частей, чтобы передать приказы и собрать на месте сведения об обстановке. Я отдыхал по дороге, едучи по бескрайней белой степи, в ледяном панцире которой тут и там чернели воронки разорвавшихся случайных снарядов и мин. Зато на передовой, в штабах фронтовых частей, я снова с головой погружался в напряженную атмосферу тревоги, суеты, неразберихи и безнадежности. Кое-где обстановка вообще была неясной, и разобраться в ней не удавалось. В ряде мест русские уже прорвали фронт, и мы ломали голову над тем, как залатать эти дыры, где взять людей, технику, боеприпасы и снаряжение, которых повсюду недоставало. Судя по всему, катастрофа была, на сей раз, неотвратима.
   И в это море безнадежности и отчаяния, словно камни, падали приказы штаба армии – «Держаться! Оборонять занимаемые позиции! Выправить положение! Ни шагу назад! Драться до последнего патрона!» От главного командования сухопутных сил и непосредственно из ставки Гитлера, «руководивших» нами по карте – на расстоянии в 2 тысячи километров, поступил приказ ни в коем случае самовольно не оставлять занимаемых позиций, и командование нашей армии, которое вынуждено было отчитываться за каждое изменение конфигурации передовой линии, вызванное складывающейся обстановкой, повиновалось. Подчинялись этому приказу и в наших фронтовых частях и соединениях: в корпусах, дивизиях и полках. Подчинялись, подчас резко критикуя его, открыто сомневаясь в его целесообразности или подавив сомнения, негодуя или махнув рукой – но подчинялись. А вслед за своими офицерами повиновались и солдаты, замерзая и умирая в окопах посреди заснеженной степи, повиновались, до конца исполняя свой долг или безразлично ожидая смерти как единственного избавления, – но повиновались.
   Больше трех дней мы вели на прежних отсечных позициях кровопролитные оборонительные бои, которые обошлись нам в несколько десятков тысяч человеческих жизней. После этого западная стенка «котла» рухнула и разбилась вдребезги – восстановить ее было уже невозможно. Но перед отступлением, которое быстро переросло в беспорядочное бегство, солдаты сражались с мужеством отчаяния, помноженным на инстинкт самосохранения. Командование не скупилось в эти дни на награды: ордена и внеочередные повышения в званиях сыпались как из рога изобилия на сражающихся, измученных, обреченных на смерть людей. Но во имя чего?
   Армия разваливалась с нарастающей быстротой – она не представляла собой больше военной силы, а была лишь массой измученных людей, которым каждый новый день приносил еще более страшные муки. И я вновь и вновь задавал себе вопрос: ради чего приносятся эти кровавые жертвы, за что мы платим столь дорогой ценой, обрекая на верную смерть наших людей? Не делается ли это, в конечном счете, только ради престижа верховного командования и гитлеровского политического руководства, которое, находясь в тысячах километров от поля битвы, с легким сердцем готово расплачиваться за него сотнями тысяч жизней? Этот вопрос не давал мне покоя вплоть до ужасного конца.
   К западу от наших позиций беда тем временем обрушилась и на соседей. «Мариновский выступ», который обороняла моторизованная дивизия, занимавшая там сравнительно надежные позиции, уже невозможно было удержать. Первоначально здесь должны были накапливаться части для подготовки прорыва кольца изнутри и выхода на соединение с подходившими к нам в декабре войсками Манштейна. Тогда «Мариновскому выступу» предназначалась роль плацдарма для прорыва. Однако после крушения этих планов командование не выровняло здесь фронт, что явилось бы наиболее целесообразным решением. Теперь же продвигающиеся ударные клинья русских грозили со дня на день попросту отрезать «Мариновский выступ». Но тут-то штаб армии отдал один из немногих своих приказов об оставлении занимаемых позиций (число подобных приказов можно было буквально пересчитать по пальцам). Русские, двигаясь по пятам наших поспешно отступавших частей, которые бросили большую часть своей боевой техники и снаряжения, ворвались в «котел». После этого наш фронт стал откатываться назад на всем западном участке кольца. Один за другим в руки советских войск перешли наши важные опорные пункты – Кравцово, Цыбенко, Дмитриевка и Карповка. Плотина рухнула окончательно. Русские хлынули в «котел», и никакая сила не могла уже удержать их в течение более или менее продолжительного времени.
   Отход на этом участке превратился, в конце концов, в беспорядочное бегство. Поток отступавших захлестнул и целый ряд подразделений и боевых групп соседних дивизий. В нем начисто растворились и перестали существовать целые соединения. Такая судьба постигла на участке нашего соседа слева – целую дивизию, которая долгое время до этого была оперативно подчинена нашему корпусу, а теперь догорела, как угли в камине. В «котле» на долю этой дивизии с самого начала выпали тяжелые испытания. Уже 19 ноября, когда русские прорвали наши отсечные позиции у Дона в районе Клетской, она была обращена в паническое бегство. Впоследствии, когда советские войска упорно долбили северо-западную стенку «котла», дивизия вела тяжелые оборонительные бои. В районе Казачьего Кургана ее части понесли большие потери. Не удивительно, что пропаганда противника избрала эту полуразгромленную дивизию своей постоянной мишенью. На ее позиции дождем сыпались листовки, в которых русские всячески поносили злополучную дивизию: на наших картах ее участок был намечен буквами V. D. – по начальным буквам фамилии ее командира. Этим воспользовались русские пропагандисты, придумывая все новые немецкие эпитеты для дивизии – в листовках ее именовали и «versoffene» (спившаяся), и «verbrecherische» (преступная), и «verlorene» (обреченная). И вот теперь дивизия эта перестала существовать. Вскоре я случайно наткнулся в одном из пустых блиндажей на ее командира, генерала без армии, то есть без дивизии. Растерянный и подавленный, он ходил из угла в угол, как видно, ожидая хотя бы какого-нибудь нового назначения.
   С участка соседнего танкового корпуса беда вскоре перекинулась и на наш. В районе Казачьего Кургана русские захватили еще несколько высот и открыли себе дорогу в долину Россошки. Мы вынуждены были начать отход по всему фронту корпуса, пытаясь перегруппировать наши части. Однако отход превратился в бегство – в первую очередь на левом фланге, где натиск противника был особенно силен. Кое-где вспыхнула паника.
   Стояли лютые морозы, столбик термометра опустился ниже 30 градусов{41*}. Бушевали метели. Наши части – жалкие остатки полков, давно уже сведенные в боевые группы, – беспорядочно отступали по пустынной заснеженной степи. За ними тянулись длинные колонны отставших, легкораненых и обмороженных. Не выдержав нечеловеческого напряжения, голода и морозов, в эти дни погибли многие из тех, кого еще пощадили русские снаряды. Путь наш был устлан трупами, которые метель, словно из сострадания, вскоре заносила снегом.
   Мы уже отступали без приказа. Фронт теперь откатывался вопреки приказам держаться до конца, обороняя линию, установленную главным командованием сухопутных сил. Сбитые с позиций части 6-й армии беспорядочно отходили, бросив большую часть уцелевшего тяжелого вооружения и военного имущества. Наши силы были исчерпаны окончательно.
   И все же, несмотря на это, нам еще раз удалось создать какое-то подобие оборонительных рубежей и в течение непродолжительного времени удерживать аэродром в Питомнике, который вначале был временно оставлен из-за паники, охватившей интендантские службы и обозы. Базу снабжения в Питомнике, расположенном в самом центре первоначального «котла», действительно необходимо было удерживать любой ценой. Однако после того как все опорные пункты бывших западного и северо-западного участков кольца от Большой Россошки до Бабуркина и Новоалексеевской перешли в руки русских, оборонять аэродром в течение сколько-нибудь длительного времени стало уже невозможно. Наскоро возведенные новые оборонительные рубежи – вдавленная внутрь стенка «котла» в месте прорыва – существовали скорее на штабных картах, чем в нашей беспросветной действительности. Глубина их была незначительной, да и сплошной оборонительной линии они по сути дела не представляли.
   Занимавшие их подразделения не только были обескровлены в предыдущих боях, но и таяли буквально на глазах, ибо смерть косила обессилевших, изголодавшихся людей, лишенных всего самого необходимого. Повсюду не хватало исправного тяжелого вооружения и боеприпасов; к тому же в тех нечеловеческих условиях, в которых находились наши солдаты, сколько-нибудь эффективное и оправданное с военной точки зрения сопротивление вообще было немыслимо. Части утратили как физическую, так и моральную боеспособность.
   Так в середине января был потерян аэродром Питомник, где еще недавно «билось сердце» 6-й армии, и территория «котла» сократилась примерно наполовину. Судьба наша была тем самым предрешена бесповоротно. Командование армии, в распоряжении которого были лишь практически небоеспособные части, пыталось еще раз организовать сопротивление на рубежах вдоль кольцевой автострады, проходившей через Воропоново. Но остатки разгромленной армии, охваченной прогрессирующим разложением, уже не могли удержаться на этой линии. Захлестнув все оставшееся у нас пространство, которое уменьшалось не по дням, а по часам, они неудержимо откатывались к необозримым развалинам Сталинграда, тянувшимся на много километров вдоль берега Волги{42*}.

Трагедия близится к своему апогею

   В придонских и поволжских степях под Сталинградом, в этой бескрайней, заснеженной пустыне, во второй половине января 1943 года разыгралась трагедия гигантских масштабов. В ней решилась судьба 200 тысяч человек, которые давно уже смотрели в глаза неминуемой смерти во всем ее многообразном обличий.
   Черная тень траура пала и на бесчисленные немецкие семьи, которые до тех пор жили в смутной тревоге и безысходной тоске, зная или догадываясь о страшной участи своих обреченных отцов и сыновей. Такие семьи были во всех без исключения землях и провинциях Германии.
   В «котле» мы слушали иногда немецкие радиопередачи. Сводки командования вермахта, вначале еще полные пафоса, приукрашивавшие истинное положение дел или ограничивавшиеся полунамеками, становились с каждым разом все откровеннее и беспощаднее. Время от времени треск помех заглушал передачу, и в нее врывался, словно с того света, голос московского диктора, говорившего о «гигантской могиле» под Сталинградом и о «гибели 6-й армии».
   В нашей близкой гибели сомневаться и впрямь не приходилось. С самого начала нам запретили любую попытку вырваться из «котла» своими силами. Операция по прорыву кольца извне, которая, как мы надеялись, должна была принести нам спасение, потерпела полную неудачу. Командование армии отклонило русское предложение о капитуляции, так и не получив свободы действий, которой тщетно добивалось. По своей же собственной инициативе оно не предприняло ничего, чтобы спасти вверенную ему армию, своевременно взяв на себя всю полноту ответственности. Теперь, после того как противник перешел в решающее наступление, а наши войска уже были охвачены разложением, о последней отчаянной попытке прорыва нечего было и думать. На помощь извне рассчитывать также не приходилось.