Раньше, бывало, поднимаясь по ее лестнице или заглядывая в ее окно, он думал с досадой: "Неужели у нее кто-то есть?" Теперь он счастлив был бы узнать, что она не скучает, что ей хорошо. Но знал: она скучает. Ей плохо. Так что же случилось? Ведь не укоры же совести преградили ему путь к этой женщине? Нет, дело не в том. Когда рядом была Саша, пусть даже на время забытая, ему все было нужно: успех, уверенность и даже новая любовь. Но без Саши ничего ему не нужно. Иногда в темноте ночи ему казалось, что легче просто ослепнуть, чем потерять ее. Никто не задумывается над счастьем видеть, слышать, дышать. Кто радуется тому, что не родился глухонемым? Да никто! Ну, а если перестанешь слышать? По сравнению с этой болью слепоты, глухоты - не могла быть счастьем другая любовь, и ничье другое присутствие не могло его обрадовать. Он понял это только теперь. Ладно. Он это понял. Но как же быть с Мариной...
   Крушение Сашиной жизни - это крушение его собственной жизни. Когда он думает о Саше, слово "вина" не приходит на ум. Тут другие слова: "боль". "Горе". Когда он думает о Марине, только одно это слово и приходит в голову: "вина". Сам не понимая, как это могло случиться, ибо каждому человеку он хотел добра, шаг за шагом он шел по дороге вины и зла - стоило ему оглянуться в прошлое, как он видел это отчетливо, беспощадно.
   Когда же это случилось? Когда он впервые поцеловал ее руку, которая легла на его плечо? Нет, гораздо раньше. Когда он впервые пришел к ней в дом? Когда впервые услышал от нее слово участия?
   Что же, не может женщина быть другом? Товарищем? Может, но он видел в ее глазах другое, и желал этого, и радовался этому, а перед собой притворялся, будто не понимает,
   Так он думал на работе, и ворочаясь в кровати без сна, и долгими ночами в поезде. Ничего уже нельзя было исправить, а он все разматывал и разматывал клубок. "Что за пустые мысли? Зачем я об этом думаю? Столько дела, забот, а я, точно баба, копаюсь в каждой мелочи. Как будто это может что-нибудь изменить".
   И сколько он ни думал, а додумать этой мысли до конца не мог.
   В те дни его утешением была Катя. Аня много времени проводила в Серебряном переулке. Казалось, для нее не только он сам, но и воздух вокруг него стал чужой. Даже то место, где он был - стоял, сидел с книгой и за работой, вызывало у нее неприязнь. Ее глаза скользили мимо, никогда не встречаясь с его глазами.
   В черных Катиных глазах укора не было. В них была любовь. Большущие, словно всегда удивленные, они казались круглыми.
   Однажды вечером он пришел с работы пораньше - теперь это удавалось ему часто. Дети были дома. Аня куда-то собиралась.
   - Ты куда? - спросил он чуть неуверенно.
   - К подруге, - и, не взглянув на него, прошла мимо. Он посмотрел ей вслед, увидел прямую спину, подросток, чьи длинные ноги и светлую косу.
   - Катя, - сказал он, - давай-ка сыграем в шахматы. Вместо ответа она запрыгала.
   - У, лентяйка! - сказала Анисья Матвеевна. - Лишь бы уроков не готовить. Чуть ли не с отца вымахала, а скачет, как малый ребенок.
   Платье ей было коротко. Она росла так быстро - не напастись на нее. Кроме того, она вечно протирала локти. Все учатся, все кладут локти на парту, но все люди как люди, рукава целы. А у Кати...
   - Матери нынче нет тебе локти латать. А у меня работы и так хватает...
   Анисья Матвеевна теперь все ворчала, ворчала без роздыха,
   - Папа, - сказала Катя шепотом, - пойдем к тебе, а? Тут тетя Анися нас заговорит.
   И они перешли в Митину комнату.
   Я сяду на мамино место, - сказала Катя. - Если бы ты знал, как я скучаю. А ты, ты очень скучаешь?
   Очень...
   - Папа, ты проворонил слона. Но я прощаю тебе, возьми ход обратно. Папа, я и по Феде скучаю. Я к нему так привыкла, как будто он и вправду мне брат. Папа, мы летом поедем к ним, да? И привезем маму сюда. Нет, летом мама сама к нам приедет! Папа, твой ход!
   Раздался телефонный звонок. Могли звать Аню, Катю, Анисью Матвеевну. Но он вскочил, потому что почуял: звонят ему. И не ошибся.
   - Дмитрий Александрович? Здравствуйте, - сказал поту сторону провода спокойный женский голос, - приходите ко мне сегодня вечером. Я не спрашиваю, заняты ли вы и хотите ли быть у меня. Я жду вас. В десять.
   Раздались короткие гудки. Голос погас, не дав ему времени ответить.
   - Ты уходишь? - спросила Катя. - Сдаешься?
   - Сдаюсь, - сказал он, надевая пальто.
   Анисья Матвеевна убирала со стола. Взглянув на него, она сказала тихонько:
   - Опять за свое, горе ты наше, эх, за ум было взялся!
   Он уже не слушал. Он надел пальто, прошел по коридору, сбежал по лестнице и, схватив такси, помчался к ее дому. Он замедлил шаг только у ее дверей, как школьник, приносящий матери двойку. Но другой дороги сейчас не было; Подняв руку, он позвонил и услышал ее шаги. Сколько раз он им радовался, а сейчас что-то внутри у него испуганно похолодело.
   - ...Я, как и вы, не люблю выяснять отношения, - говорила она, стоя у окна спиной к Поливанову. - Я не верю, что с помощью слов можно что-нибудь выяснить. Но есть обстоятельства, которые надо назвать словами... И поступки такие тоже есть... Я не хочу задавать лишних вопросов, я только хочу спросить, что случилось?
   Он молчал. И она обернулась к нему.
   - Митя, - сказала она, - вы теперь один, я правильно поняла? Саша уехала?
   Он молчал.
   - Так что же случилось? Отвечайте. И не смотрите, пожалуйста, как провинившийся школьник. Я позвала вас сегодня не к ответу, Впрочем, к ответу... Я помогу вам...назову все своими именами. Вы... Вы любите свою жену?
   Он молчал. И она сказала:
   - Ну, вот видите, я вам помогла. Я никого никогда не держу, я не держу человека ни за руку, ни за слово. Но о чем вы думаете, когда говорите "люблю"? Не знаю! Вам оно легко дается, это слово!
   - Нелегко, - сказал Поливанов.
   - А я думала... - продолжала Марина Алексеевна, - впрочем, я не о том. Скажу про себя... Хотя сейчас не время говорить о себе. За моим "люблю" стояло настоящее... И...я, кажется, говорю чересчур высокопарно... Но я не хочу выбирать слов. Когда человек любит... Хорошо, я знаю, я смешна...
   - Да что вы! - сказал Поливанов.
   - Молчите! - вдруг закричала она, забыв, что минуту назад призывала его к ответу. - Я не прошу вашей снисходительности. Вот уж чего мне не нужно! Воистину! Я хочу только знать: зачем, зачем все это было? О чем вы думали? Что вы сделали? Ваша жена...
   - Не будем о жене, - сказал Поливанов.
   - Ах, вот как! "Не будем о жене!" Как вы все забываете о своих женах, как топчете их, пока добиваетесь победы на стороне. И как ничего не щадите тогда... Тогда ни дети, ни жена...
   Ему очень хотелось встать и уйти, но он решил дослушать до конца. Она не могла сказать ему ничего такого, чего бы он о себе не знал. Все горькие слова, какие только есть на свете, он уже сказал себе, и принял их, и повесил себя, и растоптал, и уже поплакал на своей могиле, и плюнул на нее, и отошел в сторону, и сказал себе все с самого начала. Он так знал каждое слово, которое она скажет, что почти перестал слышать. Но это только так кажется, будто все предвидишь и знаешь наперед. Нельзя знать другого человека, как себя, потому что и себя не всегда до конца понимаешь. И вдруг из потока ее раскаленных слов, в которых слышались слезы, вырвалось одно железное, твердое:
   - Уйди, - услышал он.
   Под ударом этого слова он поднял голову и встал. И увидел ее ненавидящее лицо.
   "15 февраля 1953 года.
   Дорогая мамочка!
   Со мной произошел такой случай! Иду я из школы, и подходит ко мне Пашка Соколов и держит в руках очень красивую птицу, у нее желтые, красные и зеленые перья. Я даже загляделась. А Пашка помолчал и говорит: "Хочешь, продам тебе этого попугая?"
   Мне очень захотелось его купить. Я спросила: "Что же ты держишь его на морозе? Ведь он привык к жарким странам".
   А Пашка отвечает: "Этот попугай закаленный".
   Я спрашиваю: "А он умеет говорить?" - "Конечно, умеет. И не отдельные слова, а целые фразы. Это порода такая особая. Бразильский. Так по рукам?"
   Я говорю: "У меня накоплено двадцать рублей. Но это на подарок маме к Международному женскому дню".
   А он говорит: "Вот и подаришь попугая".
   Я подумала, что это будет очень интересно: поеду к тебе летом и привезу такую красивую птицу. Ладно, говорю, по рукам. Зайдем ко мне, я отдам тебе деньги. Нет, говорит, я к вам не пойду, я не люблю вашу Анисью. Она у вас чересчур горластая. (Мама, ты этого тете Анисе не рассказывай!)
   Ну, зашла я домой, взяла деньги и вынесла их Пашке. И получила взамен попугая. Взяла его в руки и думаю: какой странный все-таки попугай. Попугаи худенькие и вертикальные, а этот круглый, толстый и горизонтальный. Пашка говорит: "Чего смотришь?" А сам убегает.
   Ну, ты, верно, уже догадалась: это был голубь. Самый обыкновенный, только раскрашенный. Тетя Анися сказала мне, что я натуральная дура. Папа сказал: "Этот Пашка далеко пойдет". Аня сказала: "Не реви".
   Дедушке и бабушке я не стала рассказывать, они огорчились бы. Я тебе пишу потому, что я обещала писать тебе про все. Я по тебе очень скучаю и каждый день вычеркиваю из календаря одну клеточку. Лак только кончатся занятия, мы сразу к тебе. А лучше - ты к нам. Целую тебя и Федю.
   Катя.
   Пашку я с тех пор видела два раза. Он смотрит с любопытством, а я отворачиваюсь. Но ничего ему не говорю.
   Катя".
   "Мамочка!
   На днях Митю вызвали в школу насчет Кати. Вместо него пошла я. Классная руководительница говорит: "Ваша Катя ведет себя безобразно. Привязала косу своей соседки к парте. Потом смеялась на арифметике, болтала на истории. А потом крикнула учительнице: не правда!"
   Я спросила: "По какому поводу она так крикнула?" Прасковья Павловна ответила: "Это не важно. Важно, что она ответила учителю грубо".
   Дома я спросила у Кати, зачем она ответила Прасковье Павловне так грубо?
   - Прасковья Павловна сказала, что Галя списывала, а она никогда не списывает,
   - А ты не могла сказать вежливо?
   - Аня, ну как я могу сказать человеку вежливо, что он врет?
   - Она не врала, она ошиблась. Она просто так подумала, ивы с Галей должны были по-человечески ей объяснить.
   Тогда Катя говорит: "Ладно, я сказала грубо. Если ты велишь, я извинюсь. Но я думаю, и она должна перед Галей извиниться. Ведь она ее тоже оскорбила".
   Тут очень рассердилась тетя Анися. Она сказала: "Много на себя берешь. Она взрослая, а вы девчонки и дуры".
   А Катя ей отвечает: "Мы девчонки, и, может, мы дуры, но. мы тоже люди, и мы не списываем".
   Я с ней согласна. Я понимаю, что говорить ей этого нельзя, но я с ней согласна.
   Теперь я расскажу про себя. Занимаюсь с утра до вечера. Бабушка и дедушка здоровы, только очень скучают по тебе Леше. Мы с Катей часто ходим в Серебряный, чтобы они не тосковали.
   Митя целыми вечерами играет с Катей в шахматы, а я этой игре никак не могу научиться. Ходы знаю, а играть не могу. Очень надо с тобой поговорить, вопросов обо всем на свете накопилось - гора. А писать трудно. Летом наговоримся, Целую тебя.
   Анюта".
   ПЕРВОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
   Саша, я все не пишу тебе, точно жду твоего звонка, а ты где-то там, и тебе там плохо. Не знаю, захочешь ли ты читать мое письмо, но мне его надо написать. Я пишу не для тебя, а для себя. Так я все время поступал: все у меня было не для тебя, а для себя.
   Саша, милая, это письмо - не в оправдание, потому что оправдываться бесцельно. И не для того, чтобы сказать тебе, что я не могу без тебя жить: это было бы вранье, я жил раньше без тебя, проживу и теперь без тебя как-нибудь: человек - существо живучее. Удивительно, как он может жить без всего, и все-таки живет. Вот и ты вычеркнула меня и живешь сама по себе, и тебе плохо, а все-таки, видно, лучше, чем со мной.
   Я много передумал за это время и, кажется, понимаю свою вину даже лучше, чем ты ее понимаешь. Не в том я себя виню, что, как это говорится, изменил тебе. Да я и знаю, что не этот грех ты мне ставишь в вину, и не в этом на самом деле моя действительная вина.
   Из скорлупы, куда меня загнала моя судьба неудачника, я редко выходил, чтобы облегчить твою жизнь, твои заботы, твои огорчения, твою неуверенность в себе - весь груз нелегкого прошлого и все грубые толчки настоящего. Уже тогда, и по моей вине, мы не были ни "единой плотью", ни единой душою. А ты все-таки прощала мне мой эгоизм и прощала меня.
   А что же такое, как не тот же мой эгоизм, была и вся история с Мариной? Я могу сказать о ней только хорошее. Когда мне было трудно, она подала мне руку. Поверила в мои силы и тем самым дала мне веру в себя (опять в себя!). Рядом со мной была ты - настоящий друг, человек, который тоже верил в меня и в мои силы, - но ты, Саша, была для эгоиста так привычна. И к тому же ты была свидетельницей моих неудач, видела меня в неприглядном виде, - а нашему брату нужно иметь перед кем явиться в полном параде, распустив павлиний хвост. И постепенно она стала для меня необходимостью. Но не она сама по себе. Не с ней я изменял тебе, а с самим собой, как делал и все эти годы. Душевной измены, той самой, из-за которой как будто ты ушла от меня, - не было. Для меня во всей этой истории был только я сам: не ее я любил, а себя.
   Это не оправдание, совсем напротив. Но ведь таким, сосредоточенным только на себе, я был не только в этой истории, и ты прощала мне. Прости и теперь.
   Я не прошу тебя вернуться ко мне, если ты не можешь. Чтобы не видеть меня, ты оставила даже детей. Я Катю люблю больше жизни, и Аня тоже давно стала частью моей души. Но я отдам тебе детей, если ты велишь мне, и исчезну из твоей и из их жизни. Я знаю, сейчас без них ты не живешь, это не называется жизнью. А теперь наконец твое счастье - или хотя бы душевное спокойствие - мне стало дороже меня самого. Приезжай к Ане и Кате, они истосковались без тебя. А если можешь - тогда возьми к себе вместе с ними и меня. Ангелом я не стал. Но, кажется, стал умнее. Если же не можешь - скажи.
   Твой Митя.
   ВТОРОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
   Помнишь, ты учила меня писать мою первую статью? Ты уверяла, что это очень просто - надо вообразить, что я пишу письмо тебе. Это было единственное письмо, которое я тебе написал за последние десять лет. И то потом пришлось убрать "Дорогая Саша". По твоему же приказанию.
   Вот эти зачеркнутые слова я бы писал и писал теперь. Дорогая Саша. Дорогая Саша. Дорогая Саша.
   Я не умею писать писем. Я не Тургенев. Но мысленно я пишу тебе все время. Каждую минуту моей жизни. Наверно, когда я сплю, я все равно продолжаю писать тебе. И письмо это такое: дорогая Саша...
   ОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
   Дорогая Саша! Дома все благополучно. Это значит: нянька ворчит, я работаю, Катя задает вопросы, Аня сидит над книгами и решает для себя какие-то сверхтрудные задачи. В этой четверти она меня удивила: оставила свой табель у меня на столе, словно бы ненароком. Посылаю его тебе. Как видишь, все довольно однообразно: "пять", "пять", "пять"... Только по-английски "четыре". Я - за такое однообразие. Может, это Женино влияние? Он ходит часто, по мнению няни, даже слишком часто. Сейчас он ушел. Дочки спят. А я пишу тебе. Если можешь, напиши мне.
   Целую тебя.
   Митя."
   Вытянув ноги, Поливанов сидел за столом в пустой комнате. Зазвонил телефон.
   - Да? - сказал Поливанов.
   В трубке дребезжал старческий голос:
   - Старушка у нас. Выселили. Незаконно...
   - Редакция жилищными делами не занимается, - ответил Поливанов и положил трубку.
   Через секунду звонок раздался вновь, и тот же голос задребезжал:
   - Товарищ, послушайте, дело то незаконное. Старушку у нас...
   - Я же сказал вам русским языком: газета жилищными делами не занимается!
   Едва трубка легла на место, раздался новый звонок. Услышав: "Старушку... незаконно...", Поливанов молча брякнул трубку на рычаг и вышел из комнаты. Вслед ему тотчас полетел новый пронзительный звонок. Он забыл о настырном старике. Просто он зашел перед уходом в секретариат, чтоб проститься с Савицким.
   Там надрывался телефон. Поливанов снял трубку.
   - Да что вы - не люди? - услышал он дребезжащий голос. - Есть у вас совесть?
   - Где она живет, ваша старушка? - свирепо спросил Поливанов. - Я записываю адрес.
   Старушка жила в густонаселенной квартире: двери, двери, закоулки, снова двери - ее дверь в самом дальнем углу длинного коридора со множеством поворотов.
   Ей восемьдесят, она слепая, и, видимо, у нее какой-то нервный тик: руки все время в движении. Кажется, что она учится плавать или делает зарядку: сводит руки, резко разводит их. Они у нее ходуном ходят: подняла руку поправить косынку на голове, а рука рванулась вбок и ударилась о стенку.
   - Вот такая я танцорка, уж вы простите, - говорит старушка. - В войну после бомбежки такое со мной случилось. Ноги не ходят, руки танцуют, глаза не видят. Веселье!
   Она жила в пятнадцатиметровой комнате в другом конце коридора. Жила с внуком, он ее не обижал, напротив, с получки всегда приносил ей из буфета сладкий сырок и рулет. Фруктовый рулет - его и без зубов есть можно. А потом внук пошел в армию. Осталась она одна, живет на пенсии. Она до войны преподавала вышивание в школе для умственно отсталых детей, и вот теперь получает пенсию сто двадцать рублей. Конечно, на такие деньги не проживешь. За комнату надо платить? Есть-пить надо? А лекарство? Пипетки, которыми в глаза капать, - по сорок пять копеек штука, а она каждый день теряет пипетку. Ну и в полгода раз чулчишки какие-никакие нужны?
   - А мой "капрон" стоит восемь рублей пара. Вот и посчитайте. Спасибо, соседи хорошие. Заходят, спрашивают, как, мол, и что. Иной раз доктора зовут.
   Поливанов слушает терпеливо, но, дождавшись в рассказе заминки, спрашивает:
   - Ас комнатой, с комнатой что произошло?
   Ах, с комнатой? Очень просто. Ночью пришла соседка со своим гостем, подняла с постели и привела ее сюда, в свою восьмиметровую, а сама поселилась в большой. Тебе, говорит, бабка, все равно помирать.
   - Вещи все аккуратно собрали, ничего не скажешь, все сюда снесли. Только шкаф не поместился и диванчик. Стоит в коридоре шкаф-то? А диванчик с кожаной такой обивкой стоит?
   Она бы ничего, ей и правда скоро помирать. Но как же внук-то? Вася как? Ведь он отслужит, вернется. Он, может, жениться захочет. Ей в этой восьмиметровой тоже не больно хорошо - она тут сослепу ничего не разберет, там она все наизусть знала, где что, а тут то и дело спотыкается, стол не там стоит, непривычно. Но это бы ничего. А вот Вася как же? Внук, Вася?
   Она попросила Поливанова открыть кованый сундучок ("под кроватью, под кроватью, ну, нашел?") и вынуть оттуда пакетик, перевязанный ленточкой. Пляшущими своими руками она кое-как развязала узелок и рассыпала перед Митей желтые, поблекшие от времени бумажки: "Дано сие в том...", "крестьянская дочь Гореванова Варвара Герасимовна..." Тут же Васина карточка - бравый паренек в пилотке набекрень. Поливанов снова сложил справки, трудовую книжку и карточку в один пакет, снова перевязал розовой ленточкой. И пошел искать комнату, в которой Варвара Герасимовна жила прежде.
   - Входите, входите. Я уж видела, как вы прошествовали к нашей старушке. Ну, как она там?
   У зеркала, спиной к Поливанову, стояла женщина и красила губы. Она не повернулась к нему, он в зеркале видел ее розовое лицо и крупный перманент. Женщина подмазывала рот, отставляла руку с помадой в сторону, потом, прищурясь, смотрела, хорошо ли?
   Задохнувшись от бешенства, Поливанов гаркнул:
   - На каком основании...
   Женщина быстро и легко повернулась к нему.
   - А на таком, соколик мой, что мне эта комната нравится. Окна, понимаете, выходят на восток: смерть люблю встать пораньше и любоваться зарей. Опять же метраж. Бабке помирать, а мне - жить и жить.
   Говоря так, она обернула шею пестрым шелковым шарфиком, и надела голубую вязаную жакетку, и сняла с вешалки пальто.
   - Приглашена в ресторан, - сказала она ласково. - Не хотите составить компанию? Люблю сходить в "Арагви" и поесть купаты.
   - Где вы работаете? - спросил Поливанов.
   - Нигде, товарищ журналист. Зачем молодой женщине работать? Пускай мужчины работают. У меня друг. Шофер. Прилично зарабатывает. Проявляет внимание, вот помог комнатушку получить. Ну как, идете со мной? Я встречаюсь у телеграфа. Он не будет против, если мы вместе придем.
   Она то и дело произносила слово "люблю". Он узнал, что кроме утренней зари она любит купаты, шашлыки, танцы, рестораны, Сандуновские бани, коньяк, Сочи, Гагры, а южный берег Крыма - нет.
   - Вот что, - сказал Поливанов, - завтра я приду в эту комнату к Варваре Герасимовне. Чтоб все стояло на месте. Не забудьте взять из коридора шкаф и кожаный диванчик с валиком. Честь имею кланяться.
   Она ласково засмеялась вслед и сказала:
   - Легкий хлеб у вас, товарищ журналист. Пришли, велели, раз-раз, и думаете, дело в шляпе? Как бы не оступиться...
   Дело было очень простое. Зарвавшаяся баба со своим шофером вообразили, что им все сойдет с рук, что за одинокую старуху никто не вступится. Как бы не так! Но писать статью не стоило. Это значило бы стрелять из пушек по воробьям.
   Поливанов позвонил в райсовет. С ним мгновенно согласились:
   - Да, безобразие. Проверим. Исправим. И не исправили.
   Поливанов пошел в районное отделение милиции. С ним согласились с полуслова:
   - Безобразие! Наведем порядок. И не напели.
   Непостижимая история: всюду, куда бы он ни приходил, он слышал: да, конечно, беззаконие, безобразие.
   Но на следующий день те же самые люди отводили глаза, обещали подумать, узнать, проверить.
   - Да что проверять? О чем думать? Я был там, я видел. Пойдемте со мной.
   С ним никто не шел. Нет, ни у кого не было желания идти с ним к Варваре Герасимовне.
   Вот это уже статья. Да, райсовет и районная милиция, не желающие вмешаться, когда речь идет о явном беззаконии, - вот это уже статья!
   Всякий раз, как ему случалось наведаться к Варваре Герасимовне, кто-либо из жильцов непременно ловил его в коридоре:
   - Если нужен будет свидетель - надейтесь на меня, - сказал ему высокий парнишка лет восемнадцати, ярко загоревший на зимнем солнце. - Нет, не потому, что Васька мне дружок. А потому, что незаконно. Слышу, ночью волокут чего-то по коридору. Выхожу: здрасте, мебель волокут, бабушку Варю переселяют. Я им сказанул...
   - Я этого дела так не оставлю, - дребезжал старик-бухгалтер, недавно вышедший на пенсию. - Ваша газета не поможет, я в Верховный Совет пойду, а правды добьюсь.
   Он был маленький, сутулый, с блеклыми голубыми глазами. Но решительные слова "я этого дела так не оставлю" не звучали в его устах смешно и не казались жалкими.
   - Ну как? - спрашивал он. - Будете писать статью или как иначе добьетесь правды?
   - Буду писать, - сказал Поливанов.
   ...Он сидел за своей статьей, когда Анисья Матвеевна окликнула его:
   - Встречай гостей!
   На пороге стоял Петрович.
   - Раздевайся, - обрадовано сказал Поливанов, - садись, пообедаем.
   - Нет, я накоротке, машина с курьером внизу, мы в редакцию. Так вот, Митя, кончай эту волынку со старухой. Кончай скорее.
   - Что так?
   - А ты знаешь, с кем связался? Ты понимаешь, что он шофер, да не какой-нибудь. Как говорится - Федот, да не тот.
   - Догадываюсь.
   - Так что же ты лезешь на рожон? Ты знаешь, чью он машину водит? Он мне сам сказал: "Передай своему журналисту, чтоб убирался подобру-поздорову. Чтоб убирался, пока цел, понятно?"
   В комнату вошла Анисья Матвеевна, и Петрович тотчас же переменил пластинку:
   - Ну и теща у меня! Вот послушайте, мамаша, рассудите нас: купишь ей подарок на Восьмое марта - деньги не жалеешь, беззаботный. Не купишь обида: все зятья своих тещ одарили, один ты не одарил. Не теща, а прямо клевета на советскую власть!
   Он не остался обедать. И, прощаясь, снова шепнул:
   - Кончай! Не связывайся, потом не расхлебаешь.
   - Ты бы мне так же посоветовал, если бы твою сестру переселили? По совести?
   - Так же! Вот те крест! И сам не полез бы в петлю, и ни у кого заступы не стал бы просить. Хочешь - верь, хочешь - не верь.
   Поливанов верил. К вечеру он кончил статью, и на другой день она легла на редакционный стол.
   Он слонялся по комнатам, зашел в секретариат, в библиотеку - совсем как в тот день, когда была написана статья о Сереже Кононове. Как давно это было... Сколько лет прошло? Сто? Двести? Тогда он выиграл свое маленькое сражение. Он спросил Сашу: "Ты рада?" И она ответила: "Еще бы!"
   А сейчас? Что будет сейчас? Если взглянуть трезво: стоило ли затеваться? Никто никого не убил. Старушку переселили в комнату поменьше. Что за беда? Внук Вася
   Тоже не пропадет. Здоровый парень. Вернется из армии, начнет работать, завод добавит ему квадратных метров. Уж если давать бой - так с блеском! Пусть дело будет громкое, красивое, стоящее. А тут - старушка, метры... шкаф в коммунальном коридоре, дырявый диванчик с валиком. Чушь собачья. Он засмеялся: услужливая штука совесть человеческая. Ладно, подождем, что скажет редактор.
   Редактор молчал. Он молчал день, другой, третий. Поливанов не напоминал о себе. Он уже собрался выправлять командировку в Киев, как раздался звонок:
   - К редактору!
   Он сразу увидел ее - свою статью. Она лежала на редакторском столе исполосованная красным карандашом. На полях стояли вопросительные и восклицательные знаки.
   Редактор снял очки и долго протирал их лоскутком замши. Может, он ждал, чтобы заговорил Поливанов. Но Поливанов молчал, задумчиво глядя на исчерканную красным карандашом статью.
   - Ничего у нас не выйдет, - сказал редактор.
   - Почему? - беспечно спросил Поливанов.